Говорят, что творческая судьба зависит в основном от способностей, усердия и доли удачи. На протяжении 15 лет литературной работы я сумел проявить кое-какие литературные способности и не считаю нужным об этом распространяться; я был достаточно усерден и времени зря не терял; небольшие удачи мне сопутствовали. Но, видимо, есть еще некая сила помимо нас самих, от которой зависят наша работа, успех и материальное благосостояние.
Вот несколько моментов, странно определяющих мое положение.
1. В течение более десяти лет я отношусь к лицам, вход которым на телевидение и радио запрещен. Почему?
2. В восьми зарубежных странах вышли долгоиграющие пластинки с моими злополучными песнями-стихами, а на родине – ни одной, если не считать трех песен в «Кругозоре», да и то стыдливо переписанных с парижской пластинки!.. Все песни, появившиеся за рубежом, взяты из моих книг, все они давно прошли Лит, звучали в кинофильмах, в спектаклях. Я уверен, что из более чем ста песен можно было бы отобрать двадцать-тридцать лучших для издания у нас на диске ну хотя бы, чтоб не было разговоров о моей подпольной поэтической работе!
3. Я написал роман о декабристах. Он опубликован в журнале «Дружба народов». Я написал в «Литературную газету» маленькую заметку в ответ на статью критика, который был слишком раздражен, слишком плохо знал историю, мне ответили, что газета не считает нужным вести разговор о моем романе. Почему меня лишили права голоса, я не могу понять.
Один из ведущих режиссеров нашего театра попытался инсценировать роман для телевидения. Ему посоветовали об Окуджаве и не заикаться.
Прошел год. За рубежом роман вышел уже в семи странах, в самых порядочных издательствах, а из плана приложения к «Дружбе народов» почему-то вылетел: кто-то велел, кто-то распорядился. Старая история. И это в то время, когда многие и не лучшие прозаические произведения издаются стотысячными тиражами и переиздаются с легкостью.
4. Я, конечно, времени не терял и за этот год написал новый исторический роман. Но стоило мне предложить отрывок из него в «Литературную газету», как тотчас получил ответ: мы отрывков из исторических романов не публикуем. Почему? Что произошло?
5. Подал заявку в «Гослит» на издание книжки избранных стихов – ни звука в ответ.
6. В издательстве «Музыка» выкинули статью о моих песнях.
Литературные и издательские сложности испытывает в разной степени каждый литератор, такова жизнь. Но мне время от времени напоминают, что буржуазная пропаганда использует мое имя в своих грязных целях, на что я принужден отвечать риторическим вопросом: почему же моя родина не использует мое имя в своих целях? На этом изысканном уровне обычно и прерываются отношения моей организации со мною.
Я человек стойкий и закаленный, но самое ужасное заключается в том, что скоро мне нечем будет кормить мою многочисленную семью. Перспективы туманны.
Я понимаю, что я человек «неудобный», а порою и трудный, но несмотря на это прошу вас разобраться во всем и:
1. Если все это – лишь печальное недоразумение – принять меры и помочь мне.
2. Если же целесообразно для нашей литературы в данный момент меня наказать, лишив куска хлеба, – сообщить мне об этом, чтобы я не суетился, не хлопотал, а знал свое место.
Нельзя же, в конце концов, интересоваться моей судьбой лишь тогда, когда обо мне вспоминают зарубежные писаки!
Какие меры принял в ответ на это письмо Союз и принял ли их вообще, сказать не могу, не знаю. Но свою роль в той истории оно, наверно, тоже сыграло. Во всяком случае, после этих двух писем от Булата они отстали.
А спустя два года – по сходному поводу – заварилась другая каша.
На этот раз мюнхенское издательство «Посев» выпустило целую книгу Булата. И от него потребовали, чтобы он публично осудил эту антисоветскую провокацию злейших врагов нашего государства. Булат же сделать это категорически отказывался.
Поначалу казалось, что дело это не стоит выеденного яйца, что оно даже еще более пустяковое, чем предыдущее, поскольку все произведения Булата, вошедшие в этот «вражеский» сборник, – и стихи, и проза – уже публиковались в разных советских изданиях, откуда зарубежные издатели их и взяли. Постоянно задававшийся в таких случаях проштрафившемуся автору вопрос: «А как попала ваша рукопись в руки наших врагов? Кто ее им передал? Уж не вы ли сами?» – тут даже и не задавался. Так что были все основания предполагать, что дело это, неведомо по чьей инициативе и для чего затеянное, сразу развалится и от Булата, как и в тот раз, отстанут.
Но от него не отставали. Напротив, что ни день, дело принимало всё более крутой оборот и начальственные угрозы становились всё более жесткими.
Зная всё это, я спросил у него:
– Ну а твои-то дела как?
Он ненадолго присел рядом со мной и коротко рассказал, что на последнем заседании парткома, куда его вызывали, – «на ковер», как это у них называлось, – ему прямо было заявлено, что, если он не сделает то, что от него требуют, из партии его исключат.
Отчасти потому, что по природе был оптимистом, но главным образом потому, что хотел развеять его мрачное настроение, я сказал:
– Да ну, это они блефуют. Поверь мне, всё кончится, как у Галича: «Получил строгача, ну и ладушки».
Он сказал:
– А мне всё равно. Никакого письма я им не напишу. Хотят исключать – пусть исключают!
Я – опять-таки для того, чтобы отвлечь его от грустных мыслей, – пересказал ему забавный рассказ моего приятеля – известного тогда литературного критика Саши Лебедева. Его тоже недавно вызвали на ковер. И не куда-нибудь, а в ЦК. И предложили – точно не помню – то ли покаяться публично в каких-то собственных его грехах, то ли написать статью об искривлении партийной линии, допущенной кем-то из его коллег.
Саша вежливо спросил у сделавших ему это предложение аппаратчиков, не помнят ли они, что сказал Буратино Мальвине, когда та потребовала от него, чтобы он чистил зубы.
Аппаратчики, слегка озадаченные этим неожиданным вопросом, ответили, что нет, не помнят.
– Тогда, – любезно пояснил Саша, – я вам напомню. Он сказал ей: «Сдохнете, не дождетесь!»
Выслушав эту историю, Булат посмеялся (на что я и рассчитывал), но тут же, посерьезнев, сказал, что будет держаться той же линии. И еще раз повторил:
– Захотят исключать – пусть исключают. Но никакого письма я им всё равно не напишу.
Жизнь, однако, показала, что он недооценил силу давления обрушившейся на него всем весом своей государственной громады могучей ядерной державы.
Было тогда такое самиздатское издание —
«Хроника текущих событий». «Издавалось» оно машинописным способом на листочках тоненькой папиросной бумаги. Каков был тираж этого «издания», сказать не могу, но думаю, что большой. Начальству эта «Хроника» была как острый нож в горло. Выпускавших ее время от времени вычисляли, находили, делали у них обыски, арестовывали, и после каждого такого погрома казалось, что на этот раз уже всё, с «Хроникой» покончено, больше выходить она не будет. Но через некоторое время каким-то чудом она возрождалась, как феникс из пепла.
И вот в очередном выпуске этой «Хроники» появилось такое сообщение:
...Дело, стало быть, заварилось в апреле, исключили его в июне, а в самом конце ноября на девятой странице «Литературной газеты» появилось такое его письмо:
...Б. Окуджава18. XI.72.(Литературная газета. 1972. 29 ноября)
Сегодняшнему читателю трудно – я думаю, даже невозможно – представить, как разительно отличалось это письмо от того, что требовало от Булата, вымогало у него высокое партийное начальство. Чтобы помочь вам увидеть эту разницу, приведу – для сравнения – письмо другого писателя, появившееся в том же году на страницах той же «Литературной газеты»:
...Страшное это было письмо.
Прочитав его тогда, я – не только я, все мы, кто знал, кто такой Шаламов, – не могли поверить своим глазам. Но упрекать, а тем более осуждать его мы не смели. Кто посмел бы кинуть камень в человека, за плечами которого было двадцать лет каторги, Колыма, – в старого каторжанина, который, прочитав «Один день Ивана Денисовича», об авторе этой пронзившей нас повести высказался так:
– Интересно, где это он нашел такой лагерь? Ведь это же санаторий!
Мы, конечно, не сомневались, что письмо это было вырвано у него под пыткой (в наше вегетарианское время, конечно, уже не физической, но для него не менее страшной).
Но сам Варлам Тихонович это отрицал:...Прочитав (не тогда, а уже в иные, более поздние времена) это его объяснение «для себя» (именно так он его и назвал), я ему не поверил.
О том, что на самом деле язык и стиль этого тогдашнего его заявления принадлежат не ему, говорило (не говорило – кричало! вопило!) каждое слово этого заявления, каждый его стилистический оборот, каждая фраза:
...Читая это тогда, я, грешным делом, сперва даже подумал, что всей этой гнусной лексикой и фразеологией Шаламов решил воспользоваться нарочно, чтобы читатели «Литературной газеты» сразу увидели, поняли, что это не он, что это его письмо вынужденное, вымученное, что его заставили всё это написать.
Но это на миг промелькнувшее у меня предположение я тут же отбросил: слишком очевидно было, что это письмо написано человеком, по которому проехал танк .
Что же касается письма Булата, то весь его строй, вся его стилистика, самый его лаконизм наводили на мысль, что автор дает нам понять, что написать это письмо его заставили, вынудили.
В самой тональности письма ощущается даже некоторая брезгливость: скорее, скорее выплюнуть эти слова, которые вы насильно заставили меня «взять в рот». Вы этого хотели? Так вот вам! Нате! Подавитесь!
Почувствовали это, наверно, не все читатели. Но и те, кто не знал Булата так близко, как я, не могли не ощутить, что далось ему это письмо нелегко и что, сочиняя его, он очень старался, чтобы сдача его выглядела как можно менее постыдной.
В какой-то мере это ему как будто удалось. Но факт остается фактом. Сказав мне тогда: «Пусть исключают! Никакого письма я им всё равно не напишу!» – он переоценил свои возможности. Или – лучше сказать – недооценил силу давления, которому не смог противостоять.
Но какие претензии тут могут быть к Булату, если этому давлению – в такой же ситуации – не смог противостоять даже Солженицын.
Осенью 1967 года
противостояние Солженицына с руководством Союза писателей СССР достигло критической точки.
После майского обращения Александра Исаевича к писательскому съезду, в котором он требовал, чтобы союз и писательская общественность защитили его от преследований и клеветы и поспособствовали публикации «Ракового корпуса» (если с этим не поспешить, предупреждал он, повесть вот-вот будет опубликована на Западе), собрался так называемый большой секретариат для встречи с автором крамольного письма и обсуждения поставленных им острых вопросов.
Только трое из собравшихся сорока восьми секретарей поддержали там (с некоторыми оговорками) опального писателя: Симонов, Салынский ну и, разумеется, Твардовский, давно уже требовавший, чтобы секретариат дал ему санкцию на публикацию «Ракового корпуса». Все остальные секретари во главе с К.А. Фединым в самой решительной, категорической форме заявили, что все эти вопросы могут быть обсуждены, а может быть, даже и разрешены только в том случае, если Солженицын публично выступит с осуждением той разнузданной, как они выражались, антисоветской кампании, которую развернула вокруг его имени западная (буржуазная) печать.
Солженицын написать такое письмо отказался в самой категорической форме. Стоял насмерть.
Схватка была нешуточная.
Обо всех ее перипетиях он подробно рассказал в своей книге, скромно озаглавленной «Бодался теленок с дубом».