— Ну вот видишь! И вечно так. Вчера и третьего дня я тоже ни минутки не могла выбрать, чтобы к бабиньке моей золотой вырваться. А уж как мне хочется видеть ее!
Голос девушки прервался в рыданиях.
Много причин было у нее плакать, кроме той, к которой она придралась, чтобы дать, наконец, волю душившим ее слезам. Горько и смутно было на душе бедной Людмилы. С каждым днем чувствовала она все больнее тонкую сеть мерзкой интриги, опутывавшей ее со всех сторон вследствие усилий людей таких к ней близких, что искать против них защиты было не у кого. И, конечно, все это делалось с целью предать ее, слабую и беспомощную, во власть ненавистного человека. Она вздрагивала от ужаса и стыда при мысли о том, что ждет ее. Неизвестность усиливала ее страх и тоску. Как бороться с тем, чего не знаешь? Как противиться тому, чего не понимаешь, чему и имени не подберешь?
О замыслах против нее Людмила могла только догадываться по тому, как старательно отдаляли ее от всех, кто мог бы открыть ей глаза на истину. Прислуге было так строго запрещено разговаривать с ней и отвечать на ее вопросы, что Дуняша иначе как в сопровождении горничной Дымовой не входила к ней; точно так же не оставляли ее одну и с Макаркой-волосочесом даже на минуту.
Главная зачинщица всей истории, ее сестра, Панова, никогда не произносила имени князя Потемкина в присутствии Людмилы, но последняя не могла не догадываться, что ей готовится встреча с ним каждый раз, когда Елизавета Алексеевна присылала карету или сама заезжала за ней: ее туалет так тщательно осматривали, так заботились, чтобы она была одета и причесана к лицу. Наконец, в последнее время стали мало-помалу и проговариваться; брат прямо спросил ее — желает ли она сделаться самой знатной и богатой дамой после императрицы? И это после того, как светлейший осведомился о том, что думает она о переезде на юг. Ясно, что надеются выдать ее замуж за страшного князя. Богаче и знатнее его нет вельможи в Российском государстве, и живет он на юге.
Спасения ждать было неоткуда. Нельзя было не видеть, что все окружающие принимают более или менее деятельное участие в заговоре против нее, Людмила угадывала это по озабоченному виду отца, по растерянности матери, по тому, как оба они избегали ее взгляда и отклоняли всякую попытку с ее стороны приблизиться к ним и искать у них защиты. А как старательно мешали ей видеться с прабабкой! Знали, что старуха не одобрит их замысла.
Да, все эти дни Людмила была очень несчастна, но, когда узнала, что отъезд ее милого за границу состоялся, что их мимолетная встреча на бульваре была последней, что она не увидит больше его дорогого лица, она поняла, что была неблагодарна судьбе и жестоко заблуждалась, воображая, что больше страдать, чем она страдала, невозможно. Настоящее безысходное горе начиналось только теперь.
О, как желала бы она вернуть то время, когда она знала, что Рощин в городе, близко от нее и каждую минуту она может видеть его или слышать о нем! Он бывал у бабиньки. Сидя в гостиной за рукоделием или за арфой и прислушиваясь к неприятным намекам о необходимости для нее сделать большую партию, чтобы помочь семье выйти из затруднительного положения и самой жить в роскоши, она могла утешить себя мыслью, что, может быть, в эту самую минуту, в одном с нею доме, ее возлюбленный толкует о своей любви к ней и своих надеждах с дорогой ее сердцу старушкой, которая на все житейское смотрит не так, как все, видит счастье в любви и доверии, презирает то, что люди ставят выше всего.
Людмила так привыкла не отделять в своих мыслях бабиньки от Рощина, что, когда увидала в своей комнате Марьюшку, все забыла, и сердце ее забилось радостью и надеждой. Но — увы! — это длилось недолго: тотчас вспомнилась роковая действительность, и радость сменилась отчаянием.
— Владимир Александрович уехал! Скажи бабиньке, что он уехал! — вскрикнула она, заливаясь слезами.
— Бабинька знают, милая барышня, и изволят беспокоиться о вас. Три раза посылали меня вчера посмотреть, нельзя ли вас просить к нам прийти. Да и сама я, не дожидаясь их приказаний, много раз в девичью забегала узнать, нельзя ли вас на минуточку вызвать. Но, говорят, вас и вчера, и третьего дня пуще прежнего стерегут. «Никому, — говорят, — к нашей барышне доступа нет».
Марьюшка хотела что-то прибавить, но, заслышав шум шагов в соседней комнате, сочла за лучшее смолкнуть и боязливо оглянулась на дверь.
И Людмилу эти шаги заставили встрепенуться. Она перестала плакать, поспешно вытерла глаза и стала поправлять муслиновое фишю, перемявшееся и съехавшее в сторону.
— Это сестрица! Скажи бабиньке, что мне теперь никоим образом нельзя прийти к ней, — торопливо прошептала она. — И продержит она меня, верно, поздно! Ночью разве мне прийти к бабиньке? Не обеспокою я ее, как ты думаешь?
— Приходите хоть ночью, золотая барышня. Никогда вы их не обеспокоите. Какой уж у нас, у старух, сон! Да в последнее время — в тревоге и заботах о вас — бабинька почти все ночи напролет не изволят почивать.
— Так я приду, а ты уходи скорее, — сказала Людмила, указывая Марьюшке на маленькую дверь в темную горницу со шкафами и сундуками, из которой можно было выйти в коридор, не встретившись с Елизаветой Алексеевной, входившей в комнату сестры с противоположной стороны.
Минут через пять Марьюшка доложила своей барыне, что Панова увезла к себе их барышню на целый день.
— И уж так они торопились, так торопились, даже переодеться им не дали: как была барышня в утреннем платьице, так и поехала, — прибавила она. — Барышня спрашивали, можно ли им ночью к вашей милости прийти, когда, значит, все в доме будут спать.
— А ты ей что сказала на это? — с живостью спросила княгиня.
— Сказала, что ваша милость всегда им рады.
— Хорошо. Как услышишь, что приехала, стой у лестницы, чтобы провести ее. Не споткнулась бы, Боже упаси, в темноте!
IX
Весь день шел дождь, но, невзирая на дурную погоду, в доме Дымовых к вечеру все господа разъехались по гостям. Обед прошел в большом унынии. Сенатор ел мало, был так озабочен, что на заявление жены, что их дочь проводит день у сестры Елизаветы, ни слова не сказал и вышел из-за стола, не дождавшись последних блюд. Приживалки и бедные родственники примолкли и старались стушеваться, чтобы не раздражать своим присутствием хозяев. Лев Алексеевич тоже не кушал дома, но про него отец и не спросил, когда же Дарья Сергеевна упомянула имя сына, так нахмурился, что она смолкла на полуслове.
Отдохнув, по обыкновению, после обеда, барыня приказала запрягать карету и, нарядившись, поехала на бостон к Апраксиным. Час спустя уехал и барин.
— В котором часу приказала барыня приехать за нею? — спросила одна из горничных, встретившись с вернувшимся вместе с каретой выездным.
— К двенадцати, ужинать там будет, — ответил выездной.
Девушка побежала с этим известием к подругам.
Дом опустел и потемнел. Вся жизнь сосредоточилась лишь в людских да в передней, где при тусклом свете сальной свечки в оловянном подсвечнике казачки сначала мирно играли в козлы, но потом так развозились, что поднятым шумом обеспокоили старших. С проклятьями прибежал на расправу буфетчик, раздалось несколько увесистых пощечин, веселое хихиканье перешло в сдавленный вопль и плач, а затем все смолкло. Буфетчик задул огарок и, пригрозив еще раз при первом шорохе выпороть всех розгами, вернулся в свое логовище за шкафами с посудой.
До возвращения господ оставался целый длинный вечер. Челядь пользовалась им в свое удовольствие: кто, растянувшись на ларях в проходах и коридорах, высыпался, кто ушел в людскую, кто в кучерскую погуторить с земляками, а кто болтался в девичьей, где тоже работа шла вяло и говор и смех с минуты на минуту усиливались.
— И барышню, поди, рано домой не отпустят, — заметила горничная Стеша, бросая работу и лениво откидываясь на спинку деревянного стула, на котором она сидела в самом конце длинного стола, заваленного скроенным бельем.
Примостившись рядом с нею на низенькой скамеечке, кудлатый парень Кондрашка напевал ей шепотком отрывки из той вечной любовной песни, которая обладает исключительной привилегией никогда не надоедать людям.
Кондрашка был недавно взят с кухни в подручные к камердинеру молодого барина, и новая должность успела развить в нем столько наглости, что он не стеснялся волочиться за лучшей в дворне невестой, хорошенькой любимицей барышни Людмилы Алексеевны.
Опытная в искусстве пленять сердца кокетством, Стеша слушала его с притворным равнодушием и с пренебрежительной усмешкой. Ее фраза о возвращении домой барышни не относилась к Кондрашке; произнося ее, Стеша даже слегка отвернулась от своего воздыхателя к сидевшей рядом с ней с другой стороны девушке, но он хорошо понимал значение этой увертки и, близко пригнувшись к ней, прошептал:
— У вас теперь уж, может, барышни и нет.
— Как это нет? Куда же она девалась? — спросила озадаченная девушка.
— А вы тише! Дайте мне ваше ушко, я вам скажу.
— Говори, что ли, скорее, шут гороховый!
— Барышня ваша, поди, теперь в барыню обернулась.
— Ах ты бесстыдник! Ведь скажет тоже! — воскликнула Стеша, с негодованием отталкивая от себя дерзкого кавалера. — А я думала, ты путное что-нибудь скажешь!
— Вот сами увидите! Больших перемен ждите в нынешнюю ночь! — шепнул девушке Кондратий.
— Какие перемены? Врете вы все, — возразила Стеша, но без прежней самоуверенности, так как таинственные намеки Кондрашки, которому доверял камердинер молодого барина, начинали навевать на нее смутный страх.
— А вот как случится, и вспомните, что я вас предупреждал, — продолжал Кондрашка, лукаво ухмыляясь. — Ждать уж теперь недолго: ночь не пройдет, как все узнаете. А я сказать вам не могу по той причине, что клятвой обязался молчать.
Стеша не настаивала. Примолкли и подруги ее, в комнате, как говорится, «тихий ангел пролетел», навевая на присутствующих таинственное раздумье.
Вдруг тишина нарушилась громким возгласом:
— Господи Боже мой, мать царица небесная, помилуй нас, грешных!
Эти слова раздались сверху, и все головы поднялись к полатям над лежанкой, где, свесив ноги, сидела старуха Фимушка. Давно уже была она слепа, но слух заменял ей зрение; он был так тонок, что про нее говорили: «Она из тех, которые слышат, как трава растет». Кроме того, она прозревала духовными очами то, что телесными не дано видеть.
И действительно, уж, кажется, Кондрашка разговаривал со Стешей так тихо, что даже окружавшие их девки могли только по выражению их лиц догадываться, о чем у них идет речь, а между тем слепая старуха как будто на них намекала, продолжая со вздохом: «К концу века творятся мерзости неизреченные!» — а затем, прошептав про себя что-то непонятное, спросила:
— Похоронили ли старую барыню?
Этот вопрос никого не удивил. К странностям старухи и к тому, что для нее между прошлым, настоящим и будущим грани не существовало, уже давно привыкли.
— Нет еще, бабушка, старая барыня еще не помирала, — ответила одна из девушек.
— Не помирала, — повторила слепая, — а уже голубку ее, самую любимую, на части рвут да промеж себя делят.
— А с чего ты удумала, что старая барыня умерла? — спросил Кондрашка, с умыслом произвести диверсию во всеобщем настроении.
— Сейчас в гробу ее видела, — объявила старуха.
— Приснилось ей, верно, — тихо сказала подруге Стеша и, возвысив голос, прибавила: — Ты это, бабушка, не ее видела, а дочку, княжну Катерину.
— И княжна Катерина скончалась.
— Полста лет тому назад, — засмеялся Кондрашка.
— А ты зубы-то не скаль, паренек, смерть у тебя за плечами стоит, — сказала Фимушка так уверенно, что у юноши мороз пробежал по телу, и он слегка побледнел.
Невольно содрогнулись и все присутствующие.
А слепая между тем разговорилась. Это случалось с ней очень редко; обыкновенно она по целым неделям лежала, не произнеся ни с кем ни слова, и на ее припадки словоохотливости смотрели как на дурной знак.
— Как царю помереть, то же было, что и теперь, — продолжала Фимушка ровным, монотонным, надтреснутым голосом, — скакали да песни пели, друг дружку продавали да в житницы цену крови собирали, беса тешили, а как наступил конец — заметались и завопили, последнего ума решились, как слепые щенки, от мамки оторванные, как птенцы желторотые, из гнезда вышвырнутые. Настал час воли Божьей, грозный день, о коем в Писании сказано: «Бысть плач велий и скрежет зубовный».
— Это уж из Писания, — заметила, набожно крестясь, одна из присутствующих, и многие последовали ее примеру.
— Все от Писания, — продолжала между тем старуха с возрастающим воодушевлением. — Там все предсказано. Кому дано, тот поймет.
— Уж не тебе ли, старая ворона, это дано? — угрюмо спросил Кондратий.
— Мне дано. Это ты верно, паренек, сказал.
— Он тебя, бабушка, вороной обругал! — пропищала одна из девчонок, поспешно пряча под стол всклокоченную головенку, чтобы спастись от окружающих кулаков, поднявшихся на нее со всех сторон.
— Вороной? Что ж, ворона — птица богобоязненная и доброжелательная. Вороны в пустыне пророка питали, и им за это дар прорицания от Господа дан. Закаркает ворона над домом — быть покойнику. В нашем доме всегда вороны каждого в могилку провожают. Как барину скончаться, у нас в саду тоже ворон каркал. И перед светопреставлением затрубят в трубы иерихонские архангелы, воспрянет Вельзевул.
— Когда же это будет? — спросил Кондратий.
— Ступай на кладбище, спроси у мертвецов, они знают.
— Да ведь и ты знаешь, — насмешливо заметил парень.
— Да, я знаю, — спокойно продолжала старуха. — Мне нельзя не знать, я при самых страшных делах с княгинюшкой моей была. При мне и князя Ивана казнили, и супругу его, княгиню Прасковью, в монахини постригли; все видела, все знаю.
— А если все знаешь, скажи нам: быть нашей барышне Людмиле Алексеевне светлейшей княгиней? — спросила Стеша.
— Никогда этому не бывать, — не задумываясь, с какою-то странной стремительностью ответила слепая.
Наступило молчание. Все в недоумении переглянулись.
Вдруг среди воцарившейся тишины, как бы в ответ на вопрос, завертевшийся у всех на уме, по коридору раздались торопливые шаги, и появившийся в дверях казачок с заспанным лицом громогласно сообщил: «Барышня приехала!», — после чего стремглав пустился бежать назад.
Сорвавшись с места, Кондратий со Стешей побежали вслед за ним по длинному коридору в лакейскую, где увидели Людмилу, с которой лакей снимал плащ.
У нее был странный вид. Она была бледна, ее глаза сверкали неестественным блеском, а на губах блуждала улыбка.
— Что это вы как рано изволили сегодня от сестрицы приехать, барышня? Мы вас после ужина ждали. Никого дома нет, за маменькой еще и карета не поехала, — затараторила Стеша, пытливо вглядываясь в Людмилу и мысленно дивясь чудному выражению ее лица. Никогда еще не видела она своей барышни такой. — Куда прикажете подать вашей милости кушать: в столовую выйдете или наверх принести?
— Ничего мне не надо, я пойду к бабиньке, — ответила барышня, как показалось Стеше, изменившимся голосом.
— Кабы не стояла я перед ней да не смотрела на нее во все глаза, не поверила бы, что это она говорит, — рассказывала потом Стеша своим подругам и прибавляла к этому, что она тут же догадалась, в чем дело.
Но это была неправда; она так мало подозревала, что осталась в прихожей, чтобы допросить казачков:
— С кем приехала барышня? Неужто ее одну, без лакея, отпустили?
— Мы и то дивуемся. Одна приехала.
— Не одна. Ее из кареты высадил какой-то, — сообщил Карпушка, карапузик лет шести, взятый в барские хоромы от матери-прачки из людской за миловидность и шустрость.
— Откуда ты это видел? — накинулись на него старшие.
— А я в сени выбег да там из окошка смотрел. Карета-то чужая, в которой барышня приехала.
— Карета пановских господ.
— Не пановская, а совсем чужая, — настаивал мальчуган. — Я пановского Степана знаю — у него во какая борода, и рыжая, а тут на козлах худой какой-то сидел, с черной бороденкой клинышком. И кони черные, а у пановских — серые, ан, значит, и не вру, что карета чужая!
— Батюшки-светы, вот чудеса-то! — всплескивая от изумления руками, воскликнула Стеша.
— Тише вы тут, чего разорались? — раздался зычный голос точно из-под земли выскочившего камердинера молодого барина. — Эй ты, рассказчик, — строго обратился он к Карпушке. — Молчать у меня, не то барину пожалуюсь. Он вам всем языки-то в глотку запихнет, подавитесь ими! Раскудахтались, что куры на насесте, прошу покорно!
А тем временем Людмила стояла на коленях перед прабабкой и, обнимая ее, восторженно повторяла прерывающимся от волнения голосом:
— Мы обвенчаны, бабинька!.. Я — перед Богом его жена. Он мне сказал: «Помни, что ты — моя навеки! Никто нас теперь разлучить не может!»
Положив руку на голову своей любимицы, старая княгиня устремила взгляд на образа, шептала молитву, а у двери, сливаясь с тенями, наполнявшими этот угол глубокой комнаты, Марьюшка влажными от умиления глазами смотрела на свою госпожу, тихо повторяя:
— Пошли им, Господи, счастья! Сохрани их и помилуй!
Между тем не у одних Дымовых недоразумение с каретой, в которой уехала Людмила от сестры, наделало переполоха. Недоумевали, досадовали и гневались по этому поводу и у Пановых.
Там вот что произошло. Людмила сказала сестре, что к десяти часам ее отвезут домой, и в назначенный час слуга пришел доложить Людмиле, что карета у крыльца. Барышня, жаловавшаяся весь день на головную боль, обрадовалась, что ей можно наконец ехать домой, поспешила проститься с сестрой и уехать.