На Верхней Масловке (сборник) - Дина Рубина 19 стр.


В небольшом зале с полуопущенными шторами на высоких прямоугольных окнах плавал зеленовато-оливковый свет. Он обволакивал глаз, насыщал его, сливался со струящимися от картин золотисто-коричневыми тонами… Великолепные полотна голландских мастеров окружали нас: Герард Терборх, Герард Хаугест… Якоб Ван Рейн-сдаль… Натюрморты… Пейзажи… Интерьеры соборов и церквей…

— Подожди… — сказал Борис, придерживая мои плечи. — Стой так, не оборачивайся. Обрати внимание: все напоено этой излюбленной кирпично-оливковой гаммой малых голландцев. Видишь, вся живопись, весь цветовой арсенал художника зажат между двумя полюсами, заданными определенной гаммой. Немного пурпура, немного густой зелени, но в основном — это устрично-приглушенное спокойствие тона, устойчивая бюргерская жизнь цвета… А теперь смотри! — и он с силой развернул меня за плечи в ту сторону, куда распахивались двери в анфиладу нескольких залов, и со стены последнего шло безудержное сияние. Я даже не сразу поняла, что это и есть — картина. Мне почудилось — это вид в окне: в синем просторе тяжело шевелились облака — над шпилями церквей, над багряной черепицей крыш, над башнями, лодками, мостами, над колыханием бликов в воде, над желтой песчаной косой на переднем плане.

— Что это? — спросила я ошеломленно. Как будто вдруг очистилось зрение, будто содрали темные шторы с окна или сняли катаракту, что затушевывала мир тенями, и мы взглянули вокруг ясным, полноцветным, без затемненной оптики взглядом. Картина была навечно установившимся бытием. — Какое все… другое!

— Да! — сказал он торжествующим тоном, будто сам только что отложил кисть и отошел от мольберта, чтобы взглянуть на холст с нужного расстояния.

— Это Вермеер.

Мы медленно пошли туда, где продолжалась, длилась на полотне жизнь, более реальная, более наполненная просторным дыханием вечности, чем пейзаж сегодняшней Гааги за окнами дворца. И пока шли, Борис говорил о том, как четко художник разрабатывает фактуру: рыхло написанные облака, вода, дома; о точно найденном соотношении затемненных и освещенных частей, о пуантелистической — задолго до пуантелистов! — технике, которая создает некоторую вибрацию атмосферы и отражений в воде.

— …Все взвешено, рассчитано, найдены заполнения пустот, — бормотал он почти влюбленно, то приближая лицо к самому холсту, так что в явной тревоге привставала со стула старушка в дверях зала, то отпрянув назад, словно собирался бежать отсюда без оглядки… — Видишь, суть его искусства в математически точных соотношениях тональных масс, цветов, светотеней. Собственно, всю эту «материальность, вещественность» мира мы видим и у других голландцев, но тайна мастерства Вермеера в том, что, несмотря на точную, фотографическую передачу действительности, он заставляет нас не просто смотреть на это, а переживать состояние медитации. Поэтому его живопись — ошеломляет.

Я не вслушивалась, я вообще быстро устаю от наукообразности… Просто стояла и смотрела на освещенную солнцем колокольню Ньиве Керк и на ослепительный ряд черепичных крыш за ней, над которыми сейчас, сию минуту, всегда громоздились пузатые, самодовольные бюргерские облака.


— Слушай, а почему, собственно, его живопись настолько отличается от других голландцев? Откуда он взялся такой… неожиданный? — спросила я. Мы уже сидели над озером за королевским дворцом. Солнечная пелена пара поднималась от поверхности воды. Две уточки-чонки, черные, с белыми кепками, сигали туда-сюда. Одна все купалась, прихорашивалась; другая, — а может, другой? — без устали трудился: глубоко нырял, потешно выставив зад, выныривал с какой-нибудь тряпкой, щепочкой, ветошью… оттаскивал это в клюве куда-то к своему тайнику и вновь выплывал на охоту…

— Он ведь, кажется, и родился в Дельфте, и прожил там жизнь…?

— Родился, прожил жизнь, торговал картинами… Наверное, и шелком торговал, как отец… вполне был трезвым человеком, коммерсантом. Очень мало картин написал — десятка три-четыре… Но в Дельфте его почитали, выбирали в правление гильдии святого Луки… Просто в середине XVII века в Дельфте появился Фабрициус, вероятно, искал заказов при дворе принца Оранского — он ведь и настенной живописью занимался.

— А разве Фабрициус в те годы не был учеником Рембрандта?

— Был, одним из лучших. И отлично ему подражал… И вдруг взбунтовался. Причем так, что уехал из Амстердама и до самой смерти с учителем не общался.

— А в чем была причина ссоры?

— Дело не в ссоре… Он восстал против палитры Рембрандта. Против темной, охристой, тяжелой палитры… против глубокой рембрандтовской тени… Приехал в Дельфт и создал свою школу, которую можно бы назвать «Школой света». Так вот, считается, что Вермеер был учеником Фабрициуса, возможно, потому, что и тот и другой проявляли интерес к оптическим эффектам и перспективе. Кстати, тот же «Вид Дельфта» выстроен Вермеером как фриз. Ты обратила внимание? — он «сдвинул» здания, мосты, башни, лодки — в один ряд. Вероятно, пользовался камерой-обскурой… Словом, и Фабрициус, и Вермеер работали с широкоугольными линзами и выпуклыми зеркалами. У Фабрициуса есть свой «Вид Дельфта с лавкой музыкальных инструментов». Там он намеренно создает эффект оптического искажения, для большей выразительности. В семнадцатом-то веке! Представляешь? Впечатление странное, смещенное, фантастическое… Как будто эта церковь, Ньиве Керк, ему привиделась… Сидит себе такой господин в широкополой шляпе, мало похожий на лавочника, тут же и лютня, и виолончель… И такое странное у господина лицо, словно он размышляет — а не послать ли всю эту жизнь к такой-то матери, да не повеситься ли мне, не отходя от лавки… А вдали, за переплетением каналов, — смещенная, будто сплюснутая Ньиве Керк со своей иллюзорной колокольней. И шпиль гаснет в облаке такого жемчужного сияния…

— И… он прожил в Дельфте до конца жизни?

— До конца-то было рукой подать. — Борис усмехнулся. — Он погиб буквально через несколько лет при взрыве порохового склада. Половина Дельфта взлетела на воздух…

— …О, Господи… представляю этот салют… — пробормотала я. — Вершина пути, ослепительная вспышка… Последний экзамен в Школе света…

…Белый лоскут одинокой чайки пронесся над озером, плеснул в воздухе и скрылся за башенками на высоченном скате черепичной крыши Маурицхерса.

* * *

В Дельфте очутились под вечер. От вокзала к городу шли пешком, ориентируясь на уже знакомую — по Вермееру — колокольню Ньиве Керк, напротив которой, судя по рисованному Лерой плану, и стояла та гостиница, где для нас заказан был номер.

Весь Дельфт оказался простеган каналами и, как корзинка, переплетен горбатыми мостками, на которые легко взлетали вездесущие велосипедисты. Город — эскиз Амстердама, — но уже каналы и набережные, ниже дома и фонари… Однако чувствовалась в нем та провинциальная безмятежность, отдохновение странника, которые напрочь отсутствуют в оживленной пестроте амстердамских улиц.

Солнце еще лежало на треугольных — ступеньками — фронтонах домов, на темно-красной черепице крыш.

Мы миновали два подъемных моста. Один — разводной; постояли, дожидаясь, пока грузовая баржа протащится по каналу, и едва дирижерские палочки шлагбаума стали медленно подниматься, под них нетерпеливо поднырнул мальчик на велосипеде.

Второй мост — отводной, действовал как бы на кронштейне. Целиком отворачивался на одной ноге; вытянулся вдоль берега, пропуская судно. Когда, подрагивая, он вернулся на место, велосипедисты первыми стремительно бросились вперед.

Наша гостиница, трехэтажное старинное здание, фасадом обращенное к Ньиве Керк, была похожа на все голландские дома: большие окна, высокие скаты черепичной крыши, и герань, герань… Герань — повсюду.

В крошечном фойе, отделенном высоким барьером от зала кондитерской, где на широком подоконнике спала в кустах красной герани рыжая кошка, за старомодной почтенной конторкой стоял высокий мужчина лет шестидесяти — курчавые седые волосы, горбоносое смуглое лицо… Вероятно, портье. А нам велено было искать хозяина, господина Сэмюэля Ван Лоу… На мой вопрос он ответил:

— Это я.

— Нам здесь заказан номер, — сказала я, не подав виду, что удивилась этакому контрасту средиземноморского типа внешности и голландского имени хозяина.

— Смотри, — Борис кивнул куда-то в сторону маленького зала кондитерской, где сидели две пожилые дамы, пили кофе с рогаликами. Я недоуменно взглянула на мужа: что примечательного увидел он в милых голландских старушках?

— На стене… какое совпадение…

Я перевела взгляд. Да, совпадение забавное — над столиком висела копия той самой картины Вермеера, «Вид Дельфта», перед которой мы простояли сегодня битый час в Маурицхейсе.

Пока я заполняла бланк анкеты и получала ключи, Борис, невежливо нависнув над божьими одуванчиками, изучал копию картины…

Я окликнула его, и, взвалив на себя сумки, мы потащили их — о, крутизна винтовых лестниц-скважин в голландских домах семнадцатого века! — на второй этаж, пыхтя и проклиная свое пристрастие к старине.

На дубовой двери нашей комнаты была привинчена табличка: «Карел Фабрициус».

— Очень мило…

— Все по теме, — сказал Боря, вставляя массивный ключ в замок. Я подумала — слишком уж по теме. Мой писательский нос с утра уже чуял то, на что — словно охотничий пес — был натаскан годами: еле слышимый аромат витавшего в воздухе сюжета.

Дверь открылась, и мы остановились на пороге. Люблю этот первый взгляд на новое мимолетное пристанище. Первый шаг в гостеванное пространство, которое хочется сразу обжить, хоть на сутки, хоть на ночь заполнить собой, превратить в свое убежище. В этой небольшой комнате было все, что так нравится мне в европейской старине: почерневшие, рассохшиеся балки потолка, криво подпирающие скошенный потолок, неровные беленые стены, большое окно, из которого выглянешь — привычное напластование черепицы, вымытый булыжник внутреннего дворика, старый фонарь и — волны герани, белой и розовой…

Борис свалил сумки на пол и рухнул на постель.

— А копия-то странная, — сказал он, — там, на стене…

Я с ожидаемым, надо сказать, удовольствием обнаружила электрический чайник на столе, и в корзинке — пакетики с чаем и кофе, две булочки, запаянные в целлофан, сахар, круглые плошки с джемом. Место было приличным, ничего не скажешь.

Я налила в чайник воды и включила его.

— Чем это странная?

— Понимаешь… С одной стороны, очень недурное исполнение. С другой стороны — весьма приблизительные цвета… Как будто художник писал не с картины, а с какой-то случайной репродукции… К тому же она потемнела от времени. Надо бы тому парню за стойкой сказать, чтобы протер холст луковым соком.

— Вот и скажи! — мстительно заметила я. Не владея ни одним языком, мой муж, как все мои близкие, был уверен, что я могу, если захочу, поговорить с любым иностранцем на любую тему…

После вечерней прогулки по городу ужинали в одном из ресторанов на Маркт — большой, веками обжитой площади, уютно обставленной старинными комодами-домами. В головах площади плыла, словно флотилию вела, Ньиве Керк, усыпальница королевской фамилии. На высоком круглом постаменте перед ней — огромный, сутулый и несуразный, в плаще до пят, — высился над площадью кто-то из первых здешних печатников, какой-то Гуго, выставив вперед острую бронзовую бородку, держа в руках огромный фолиант. Под фонарем блестела бронзовая пряжка на туфле танцевального фасона.

Ресторан, куда мы зашли поужинать, помещался в полуподвале одного из домов. За густыми переплетами окна, буквально на уровне нашего стола, у моего локтя плескалась вода узкого канала, в котором — в свете фонарей — утомленно плавали сонные утки.

Столы были накрыты коврами, как на картинах Вермеера, и тоже продолжались за окном, смутно волнуясь ворсистым ложем в колеблющейся воде.

— А знаешь… — вдруг сказала я, — неохота уезжать отсюда…

На столе перед нами в плошке горела желтая свеча, она тоже отражалась в окне, в плотной воде канала дрожащим теплым огоньком. Вся улочка с запертыми на ночь магазинами, кондитерскими, аптекой казалась от этого обжитой и уютной…

— А как же Брюгге?

— Ну давай раз в жизни поменяем планы…

— Да ты уже завтра заскучаешь! Мы за три часа обошли весь городок… Здесь ни музея, ни…

Он посмотрел на меня, пожал плечами…

— …Как хочешь…

Вернувшись после ужина на площадь, мы наткнулись там на крытые брезентом фуры с включенными огнями. В свете фонарей и фар молодые люди сгружали на землю длинные алюминиевые штанги.

— Что-то завтра здесь будет, — предположила я. — Надо бы в отеле спросить.

Перед сном мы еще заложили крюк подальше… Тихие пустынные набережные, скудное освещение, белые перила мостов — ряд вытянутых шахматных пешек — над тяжело мерцающей водой каналов…

На противоположной стороне улицы мы обратили внимание на спрятанное в маленьком дворе здание совсем не голландской, а скорее греческой архитектуры с треугольным портиком и голубыми — в свете луны — колоннами. Мне вдруг почудились на фронтоне знакомые буквы…

— Смотри, иврит!

— Откуда здесь иврит? Какая-нибудь греческая церковь…

Мы перешли по мосту на противоположный берег канала, и Борис взбежал по ступеням здания к запертым массивным дверям.

— Ты не поверишь! — крикнул он оттуда. — Это синагога. Судя по архитектуре, конец восемнадцатого — начало девятнадцатого…

— А почему бы и нет? Вероятно, до войны здесь была приличная община… как везде в Европе…


…За конторкой в гостинице стояла и писала что-то высокая старуха с суровым лицом, как бы собранным из нескольких стертых плоскостей. Вот уж в ее голландском происхождении сомнений не возникало…

Я поздоровалась, назвала номер комнаты. Она молча сняла с гвоздика ключ и передала мне.

— Госпожа… Мы хотеть… — несколько радостных гримас и обнимающе-пригласительные движения рук. — Циммер-грахтн-хотэл-три-дейс?… Это — да?

Знакомая оторопь на лице и столь же знакомый как бы щелчок включения смысла.

— Это — да.

— Скажи ей про картину, — подсказывает Борис рядом, — чтобы протерла луковым соком.

— Отстань! — огрызаюсь я.

— Ну почему? Ну что тебе стоит?

— Потому что я не знаю — как по-голландски будет «луковый сок»!

* * *

Утром проснулись от богатейшего перезвона колоколов на колокольне Ньиве Керк. Высокие звуки будто окунались в вязкую воздушную среду и гасли там, как спички гаснут в блюдце с песком. Низкие — тянулись, ползли, утробно выдыхали в небо гуды, как аллегорические щекастые ветра на картинах старых мастеров выдувают брандспойтовые струи воздуха.

Во внутреннем дворике, куда выходило наше окно, стоял холодный пар утреннего тумана…

— …Послушай, что играют, — спросонья пробормотал мой муж. Я прислушалась: вот это да! Колокола вызванивали «Оb-La-Dі, Оb-La-Da…» — песенку нашей юности, исполняемую когда-то «битлами»…

— Это — в усыпальнице-то королевской фамилии, а? Между прочим, принцев Оранских… — он потянулся. — Хороший город!

— У вас сегодня так весело! — сказала я хозяину, на своем, разумеется, птичьем наречии. Он сам подавал завтрак: плетеная корзинка с круассанами и булками с маком, масло, джем, полный кофейник горячего кофе. Высокий голубой молочник с надбитым носиком. — Воскресенье, — отозвался он по-английски. Его внешность по-прежнему интриговала меня: нездешние южные черты лица и голландская сдержанность в мимике. — Сегодня на Маркт — воскресный рынок, — добавил он.

…Над Дельфтом курился туман, легкий, воздушный, какой-то зефирный. Шпиль Ньиве Керк таял, таял, — петушок поблескивал в молоке облачков.

Воскресный рынок на Маркт уже обустраивался, складывался в самостоятельный городок. По периметру площади и вдоль домов расставлялись рядами столы, крытые поверху полосатыми и темно-зелеными навесами. Из открытых спозаранку кафе и ресторанов официанты выносили, позевывая, на улицу столы и стулья.

С колокольни безудержно катились звоны, концерт все длился, Баха сменял Букстехуде, за ними — не смущаясь — запряженное тройкой малых колоколов, выплывало какое-нибудь известное танго и совершало шикарный танцевальный круг над черепицей, сизой от нежной туманной мороси.

Часа через полтора туман рассеялся, рынок загалдел, зашумел, мягкое солнце затопило старинную площадь…

Ропот великого торга возносился к шпилям и колоколам.

Вот тут являла себя нынешняя разноплеменность Европы: китайцы, вьетнамцы, таиландцы, арабы со своим поистине международным барахлом, столь привычным сейчас на рынках разных стран, вершили счет носкам, трусам, темным очкам, брелкам и чашкам… Отдельным рядом тянулись столы со старьем и среди прочего — великолепная и дорогая керамика Нидерландов потертыми, иногда склеенными голубыми боками ловила мягкие солнечные блики.

В съестных рядах торговали сырами, медом и сластями — круглыми пористыми бельгийскими вафлями, меж слоями которых намазывали шоколадный крем, сгущенное молоко, джем — в зависимости от того, насколько рот отваживался ухватить это многоэтажное великолепие.

Мы к тому времени успели уже выпить кофе, совершить очередной круг по маленькому центру Дельфта, и решили вернуться на площадь, с которой доносился разбитной и жалостный одновременно звук шарманки.

Из глубокой тени кирпичного ущелья меж двух высоких домов мы как в раме увидели в прямоугольном просвете, рассеченном вверху надвое навесным фонарем, высокий дом на Маркт, выбеленный солнцем, с заплатами бордовых ставней. И фонарь, и тренога, вынесенная перед рестораном, и маленький синий «фольксваген», и полосатые навесы, и фургон с лошадкой — все было залито прямым ликующим светом…

Назад Дальше