С каждым новым письмом Винсента проступал образ Тео Ван Гога, исполненный благородной преданности и любви, и ласки, — оставшийся единственной надеждой в жизни художника, особенно в жестокую пору безумия накренившегося мира…
* * *Все два дня, проведенных нами в Вансе, старая карусель на площади пребывала в летаргии. По остроконечной ее веселой крыше стекали струи дождя.
Но и в этом бесконечном дожде высокие узкие витражи в окнах Матиссовой капеллы «Четок» горели изнутри жарким желто-синим светом.
Витражи выплескивали цвет в белое пространство капеллы, их свет вибрировал и скользил в настенных рисунках, черно-белых арабесках, пульсирующих неуловимым ритмом.
Все, от бело-голубой черепицы крыши, с высоким на ней и тонким, как канделябр, крестом, до расписанных самим художником оранжево-желтых, желто-черных, красно-белых, в причудливых иероглифах, одеяний священнослужителей; от томного, изящно распятого Христа, до хрупких подсвечников, — было продумано и изготовлено по бесконечному множеству эскизов.
С утра мы бродили по небольшому помещению капеллы, вбирая этот радостный безмятежный свет и не торопились выходить в непогоду…
— Видишь, здесь создана некая история, как в книге, — иллюстрации на стенах, — говорил Борис, — Матисс как бы разделил два средства изображения — цвет и линию. Он вообще считал, что в основе бытия лежит соотношение арабески и цвета… Пробовал и в картине делать это, но в картине такое разделение не совсем органично самому пространству. А здесь — как в стерео-музыке — зрительные импульсы соединяются в капсуле капеллы в некую мистерию, которую Матисс монументизировал. Стихия цвета разделена; но вот ты вошла, и в тебе — в зрителе — она воссоединилась.
… В Старом городе Ванса мне доставляло особое наслаждение входить с дождя в глубокие сувенирные лавки, заполоненные ярким солнцем цветастых провансальских тканей. Желтый цвет подсолнечников Ван Гога царил повсюду — на скатертях и полотенцах, в мешочках пряностей и сушеных трав, в причудливых формах бутылей с провансальским маслом, в терпких южных винах, в плетеных корзинах и ведрах с цветами…
Здесь и в кафе на столах лежали скатерти в крупных желто-синих цветах, и в один из этих дней, за окном уже закрытого на перерыв ресторана, мы видели устало курившую в одиночестве официантку, которая щурилась, как от солнца, отводя рукой цветастую занавеску.
— Однако, во всем этом изыске чувствуется — высочайшей пробы, конечно, — но жесткий художественный расчет, — заметила я, с головой погруженная в судьбу совсем иного художника. — И колоссальное душевное здоровье. Хотя ведь, он был больным человеком и даже рисовал, сидя в кресле?
— Да, но Матисс обладал огромным мужеством и умел оценивать и направлять свои чувства…
Где-то снаружи, за пределами пресветлой капеллы, дождь колотил по деревьям, по зданиям и дороге… Здесь, внутри, — царил белый покой, насыщение желто-зеленым и синим… Радость… Пленительный синтез возвышенного…
На третий день утром мы погрузились в автобус, и в струях неостановимого дождя, нашего неумолимого спутника, — мимо застывшей карусели, мимо подагрических ветвей голых платанов, мимо дальних кипарисов на склонах, — стали спускаться обратно к Ницце, к железнодорожному вокзалу, с которого шел поезд на Авиньон…
2
…Дорога из Ниццы в Авиньон крутит петли по берегу моря по-над бухтами, прихотливо вырезанными в бурых скалах. Прибрежные белые городки и курортные поселки выскакивают из-за горы, распадаются на створки по склонам, проносятся с тарахтящей вьюжной скоростью, — все время выворачиваешь шею, чтобы ухватить, удержать перед глазами картинный пейзаж хоть на мгновение… На каком-то участке пути поезд вдруг замедляет ход, и мы видим, как двое рабочих на крыше недостроенной виллы обстоятельно выкладывают необычную, бирюзового цвета, черепицу.
«Подъезжая к Тараскону, я видел великолепный пейзаж — любопытное нагромождение исполинских желтых скал самых причудливых форм. В лощинах между этими скалами — ряды маленьких круглых деревцев с оливково-или серо-зеленой листвой: наверно, лимонные деревья. Здесь же, в Арле, местность кажется ровной. Я видел великолепные участки красной почвы, засаженные виноградом; фон — нежно-лиловые горы. А снежные пейзажи с белыми вершинами и сверкающим, как снег, небом на заднем плане походят на зимние ландшафты японских художников».
Очарованный японскими гравюрами, он давно мечтал о юге и — после утомительного периода парижской жизни, с ее дикими попойками, коловращением монотонных толп, женскими лицами, обескровленными светом ночного электричества; после бесконечных и бесплодных споров об искусстве, в которые он бросался, пугая собеседников неожиданной яростью в лице, — он выбрал Арль, древний городок в долине Ла-Кро, этот «галльский Рим», терзаемый мистралем.
Прозрачный воздух над расчерченными рядами виноградников, просторная цепь зеленых холмов Прованса, его яркий свет, оранжевые пашни, бесконечно изменчивые на голубом переливы олив, белый песок и белые отроги скал, в расщелины которых уходят корни сосен…
«Я работаю как бешеный: сейчас цветут сады и мне хочется написать провансальский сад в чудовищно радостных красках… Бог мой, что здесь за сложное местечко! Тут все так трудно, если хочешь проникнуть во внутреннюю сущность вещей так, чтобы это не было чем-то неопределенным, а раскрывало истинный характер Прованса… ведь дело здесь в том, чтобы дать солнцу и небу их полную силу и яркость, уловить тонкий аромат тмина, который пропитывает выжженную и унылую землю. Вода здесь — словно пятна чудесного изумруда и богатого синего в пейзажах… Закаты бледно-оранжевые, и земля из-за них кажется синей. Ослепительное желтое солнце! Костюмы женщин очаровательны, и на бульварах, особенно по воскресеньям, видишь комбинации цветов очень безыскусственные, но чрезвычайно гармоничные. Летом, конечно, все это будет еще веселее…»
Летом, конечно, все это было весело… когда не дул беспощадный неумолимый мистраль, чума, проклятье здешних мест, — ветер, завязывающий в морские узлы стволы олив и сосен, сводящий с ума, иссушающий мозг, выпивающий влагу даже из уголков воспаленных глаз…
Но самым тяжелым здесь, как и всегда и повсюду у него, оказалось одиночество. Вот если б можно было зазвать сюда единомышленников, братьев по цеху!.. В конце концов, считал он, все мы — лишь звенья в бесконечной цепи художников, и история искусства знает не один случай, когда несколько мастеров работали бок о бок, создавая школы и целые направления…
«Покамест я не нахожу, что мои картины стоят тех благ, которые ты мне предоставляешь. Но, как только я сделаю подлинно хорошие вещи, станет ясно, как день, что они созданы тобою в не меньшей степени, чем мной, что мы создали их вдвоем… Мы заняты искусством и делами, которые существуют не только для нас, но и после нас могут быть продолжены другими… Моя идея — создать в конечном счете и оставить потомству мастерскую, где мог бы жить последователь…
…Мне хочется, чтобы у меня был настоящий дом художника, без претензий, напротив, совсем непритязательный, но такой, где во всем, вплоть до последнего стула, будет чувствоваться стиль.»
Так в его жизни — и в жизни его бесконечно терпеливого брата — начался период мечты о «Мастерской юга», период «маленького желтого домика»…
* * *«Здесь есть готический портик — портик святого Трофима, которым я начинаю восторгаться. Однако в нем есть нечто настолько жестокое, чудовищное, по-китайски кошмарное, что этот замечательный по стилю памятник кажется мне явлением из иного мира, иметь что-то общее с которым мне хочется так же мало, как с достославным миром римлянина Нерона. Сказать тебе всю правду? Тогда добавлю, что зуавы, публичные дома, очаровательные арлезианочки, идущие к первому причастию, священник в стихаре, похожий на сердитого носорога, и любители абсента также представляются мне существами из иного мира»…
Мы сидели в баре, как раз напротив собора святого Трофима, недавно прошедшего реставрацию. Во времена пребывания здесь Ван Гога эти замшелые камни великого прошлого Арля были заброшены, мрачны и заплесневелы…
Конечно, стоило бы выйти, пересечь площадь, добежать до одного из самых красивых в Провансе соборов и, задрав головы, подробно рассмотреть, не обращая внимания на дождь, величественный двойной портал эпохи Каролингов, похожий на римскую триумфальную арку…
Но мы сидели в баре уже минут сорок, не в силах подняться.
Длинная вереница подобных забегаловок на вторую неделю пребывания в бесконечном дожде слилась перед нами в монотоный ряд лиц, столов и стульев, барменов, гарсонов, газовых обогревателей и озябших голубей под высокими наружными навесами кафе и ресторанов…
Конечно, стоило бы выйти, пересечь площадь, добежать до одного из самых красивых в Провансе соборов и, задрав головы, подробно рассмотреть, не обращая внимания на дождь, величественный двойной портал эпохи Каролингов, похожий на римскую триумфальную арку…
Но мы сидели в баре уже минут сорок, не в силах подняться.
Длинная вереница подобных забегаловок на вторую неделю пребывания в бесконечном дожде слилась перед нами в монотоный ряд лиц, столов и стульев, барменов, гарсонов, газовых обогревателей и озябших голубей под высокими наружными навесами кафе и ресторанов…
Это был совсем уж затрапезный бар, в который мы вбежали, погоняемые колотящим по спинам дождем. На полу его во множестве валялись затоптанные окурки, скомканные бумажные салфетки, обертки от пакетиков чая «липтон». У стойки толпилось несколько посетителей, работяг и пропойц, по виду напоминающих клошаров. Барменша вполне сгодилась бы в натурщицы Ван Гогу. Такой, по письмам и рисункам, я представляла себе Кристину.
Кстати, на стене висела небольшая медная доска, на которой мы различили имя Ван Гога. Все остальное, на французском, прочесть было немыслимо.
— Наверняка, — сказал Борис, — он выпил здесь не одну рюмку абсента, и сам, и с Гогеном, который тоже был не дурак выпить… Я полагаю, за два месяца совместной работы они оприходовали здесь все кабаки до единого. А этот, выходит, и в то время был питейным заведением… Слушай, а не попросить ли абсента здесь, в память о художниках?
Барменша, даже не взглянув на Бориса, молча налила рюмку все той же мутной, пахнущей алтейкой, жидкости, и придвинула к нему на стойке…
Он скривился, но выпил.
— Да они здесь просто забыли, что такое настоящий абсент! Эти французы недостойны своего великого искусства.
С одним из работяг была собака, ротвейлер, которую он поил пивом из бокала. Она жадно лакала, после чего хозяин предостерегающе поднимал палец, подносил бокал к губам и отпивал глоток-другой.
Вся компания громко и весело переругивалась, а может, просто балагурила. На слух это был не совсем фран цузский, может, лангедок — здешний арльский диалект, который казался Ван Гогу особенно мелодичным в устах арлезианок. Но сейчас этот диалект в отрывистых репликах местных пропойц звучал довольно агрессивно… Двое сидящих за столиком мужчин, по виду цыгане, поднялись и вышли наружу. Лужица пролитого ими пива на столе отражала свет настенных бра, и столик мерцал, как желтая полная луна…
«В моей картине „Ночное кафе“ я пытался показать, что кафе — это место, где можно погибнуть, сойти с ума или совершить преступление. Словом, я пытался, сталкивая контрасты нежно-розового с кроваво-красным и винно-красным, нежно-зеленого и веронеза с желто-зеленым и жестким сине-зеленым, воспроизвести атмосферу адского пекла, цвет бледной серы, передать демоническую мощь кабака-западни. И все это под личиной японской веселости и тартареновского добродушия».
… В сплошных окнах бара висел, как занавес, прогибаясь под ударами ветра, дождь. Когда со скрипом отворялась тяжелая входная дверь, взгляд падал вначале на сломанный зонт на крыльце, тускло отсвечивающий мокрой культей рукоятки, а затем уже поднимался к зданию муниципалитета, к знаменитой его часовой башне со статуей Марса, всегда сверкающей — по уверению путеводителя — под солнцем.
… И все-таки были здесь дни, когда он чувствовал себя счастливым, когда его мечты о «Мастерской юга» казались вполне осуществимыми, когда он так ждал, что вот-вот в стенах его, снятого вблизи от станции, желтого домика, зазвучат голоса друзей — Бернара, Гогена… И, конечно же, брата…
Он пишет письма Гогену, в которых — тщетно стараясь не быть назойливым — выманивает его из Бретони, где Гоген сидит без денег, болеет и хандрит; он расписывает тому все выгоды совместной жизни и работы в Арле, рисует захватывающим пером краски Прованса, их нежность и яркость…
И чуть ли не ежедневные письма к Тео, в которых деятельный отчет:
«На этот раз я выбрал жилье удачно. Представляешь себе — дом снаружи желтый, внутри белый, солнечный. Наконец-то я увижу, как выглядят мои полотна в светлом помещении. Пол вымощен красными плитками, под окнами лужайка…
Вчера проработал весь день — обставлял дом.
Затем я приобрел постельное белье для одной кровати и два соломенных матраса. Если ко мне приедет Гоген или еще кто-нибудь, постель для него будет готова в одну минуту.
Для гостей я отвожу самую лучшую комнату — ту, что наверху, которую попытаюсь, насколько позволят обстоятельства, превратить в нечто похожее на будуар женщины с художественными склонностями.
Для гостей я отвожу самую лучшую комнату — ту, что наверху, которую попытаюсь, насколько позволят обстоятельства, превратить в нечто похожее на будуар женщины с художественными склонностями.
В один прекрасный день ты получишь картину, изображающую мой домик в солнечный день или звездным вечером при зажженной лампе, и тебе покажется, что у тебя в Арле есть дача. Когда, допустим, через год ты решишь провести отпуск здесь, дом будет полностью готов и, надеюсь, сверху донизу увешан картинами. В комнате, где остановишься ты или Гоген, белые стены будут декорированы большими желтыми подсолнечниками. Утром, распахнув окно, ты увидишь зелень садов, восходящее солнце и городские ворота.»
На приехавшего в конце концов Гогена Прованс не произвел такого ликующего впечатления. Не стоит забывать, что Гоген к тому времени уже вкусил великолепия островной природы тропиков. Прозрачный свет Прованса был куда как скромнее тропической мощи Мартиники. Ему, измученному болезнями и навьюченному долгами, просто некуда было деваться, а Тео так кстати предложил довольно выгодный контракт: он обязался платить Гогену 150 франков в месяц, за что тот должен был посылать всего одну картину в Париж, в галерею Гупиля. Похоже, что Тео готов был выложить свои последние деньги, только бы Винсент почувствовал себя спокойней и уверенней на этом свете…
Гогену все-таки не сиделось во Франции. В то время, как Винсент лелеял мечту о «Мастерской юга», Гоген мечтал поднакопить деньжат и снова уехать в тропики. И все же два месяца жизни с Ван Гогом в Арле были и для него серьезным периодом. Тео продал несколько его картин, что позволило Гогену расплатиться со старыми долгами и даже послать немного денег семье.
…Они много работают на воздухе, особенно в дни, когда не дует мистраль… Вокруг множество сюжетов — ленивая Рона, вся в гребнях железных мостов, платаны и кипарисы над римскими гробницами Аликана, простертая долина Ла Кро, пересеченная каналами, дилижанс, въезжающий на голландский мост в Ланглуа, песчаные отмели приморской деревушки с одинокими лодками у рыбачьих хижин…
Впоследствии Гоген вспоминал, что оба они «обезумели от постоянной борьбы за красивый цвет. Я обожал красный цвет и ломал себе голову, где найти идеальный вермильон? Он (Винсент) внезапно написал самой желтой краской на лиловой стене:
«Я здоров духом, Я Святой Дух»
…Неожиданный результат изнурительных поисков цвета…
«Ах, Тео, почему тебя не было с нами в воскресенье! Мы видели совершенно красный виноградник — красный, как красное вино. Издали он казался желтым, над ним — зеленое небо, вокруг — фиолетовая после дождя земля, кое-где на ней — желтые отблески заката…
Я чувствую в себе потребность работать, работать до полного физического изнеможения и нравственного надлома — это ведь для меня единственный способ возместить наши расходы.
Что же я могу поделать, если мои картины не продаются?»
— Слушай, — сказала я, допивая вторую чашку кофе, — я больше не могу ни пить, ни есть, ни смотреть на эту смурную публику…
— Готов предложить тебе перебраться в соседнее кафе. Мы добежим до него минут за пять, но снова промокнем…
— Но ведь для чего-то мы приехали сюда!.. Давай выйдем, наконец, разыщем хоть ближайший музей… Кстати, здесь что-нибудь осталось от пребывания Ван Гога?
— Они недавно основали какой-то его Центр, в больнице Отель Дьё, где он лечился… — Борис достал карту, развернул ее… — Там должны быть несколько его работ… Доктор Рей разрешал ему писать, ну и он писал… двор больницы…
— Это куда он угодил, отхватив себе ухо?… Как ты думаешь, он действительно сначала пытался напасть на Гогена?… И если б тот вовремя не обернулся…
— Ну, сейчас вряд ли кто сможет сказать точно — как это было… Гоген и сам эту версию излагал не сразу. Это потом, в его воспоминаниях возник Винсент с открытой бритвой в руке, который, якобы, догонял его, когда Гоген после ужина ушел из «желтого домика». Поначалу-то он рассказывал их общему другу, Бернару, совсем другое: что Винсент догнал его и сказал: «Ты неразговорчив? Ну что ж, и я буду молчать»… вернулся в дом, взял бритву и покалечил себя… Как я понимаю, позже, много лет спустя после смерти Ван Гога, с началом его славы, Гоген почувствовал необходимость как-то обелить себя, оправдаться, что сбежал, оставил друга в беде.