Это в мой огород, поняла Нина, чем-то я его раздражаю. Минут десять она выслушивала его желчные рассуждения с доброжелательным лицом, внимательно глядя в убегающие от встречного взгляда глаза, потом спросила вежливо:
— А вы какими языками владеете, Петр Авдеевич?
— А я, собственно, русским языком владею, — живо и нервно ответил он. — И, смею вас уверить, этого достаточно, чтобы понять, как переведен роман — хорошо или дурно.
Нина так же вежливо промолчала, а Петя еще долго продолжал говорить — нервно, с непонятною обидой неизвестно на кого, и чем дольше говорил Петя, тем острее чувствовал насмешку в ее вежливом доброжелательном взгляде, а вопрос, заданный ею вскользь и невинно, чувствовал затылком, как чувствуешь ненадежно повешенную тяжелую полку над головой. И от этого он распалялся и нервничал все сильнее, и все сильней ощущалась возникшая исподволь неловкость.
Он типичный демагог, думала Нина, это его призвание, и все человечество сильно провинилось перед ним. Переводчики виноваты, что переводят, скульпторы — что лепят, актеры — что играют, архитекторы — что строят… Вот напасть — как человек ничего не умеет, так во всем понимает и всех учит…
…Молчит, не снисходит до спора, изящный производитель духовных ценностей, думал он раздраженно. Брезгует плебеем — такая благополучная, гладкая, воспитанная… Таких выращивают в спецшколах папы-профессора и мамы-кандидатки… А мы ведь одного поколения… Как раз когда я, голодный и не присмотренный, ждал мать с ночного дежурства на телефонной станции, эту ухоженную девочку домработница везла на урок испанского. Это же видно, это прет из каждого ее жеста — элитарность чертова. Должно быть, самое сильное потрясение в жизни — когда на третьем курсе в университете вытащили кошелек из сумочки…
Старуха выжидала. Она хотела, чтобы Петя выкипел наконец до донышка, как чайник, забытый на плите, и ушел восвояси, дал договорить.
Ведь наверняка эта Нина — баба цепкая и толковая, должно быть, и ходы знает, а может, и знакомства имеет.
Чего он не уходит? Ведь собирался же с утра куда-то! Нет, все же ему нравится эта черненькая, только не признается никогда. Развалился в кресле и несет ахинею, поразить кого-то хочет. Может, и поразит…
А Петя все сидел и рассуждал — напористо и желчно, уже и второй бублик сжевал, а все не мог выговориться, хотя Нина и слушать перестала, смотрела в окно с подчеркнуто скучающим видом.
Неизвестно, сколько еще продолжался бы этот тягостный для всех монолог, но Петя вдруг наткнулся взглядом на бюст Добролюбова в углу. Он умолк на полуслове, выпрямился в кресле и несколько секунд только губами пытался выговорить:
— Кто?!
Вид у него при этом был такой разъяренный, что Анна Борисовна заметно струхнула.
— Да вот, мы с Ниной поднатужились, — заискивающе-шутливо сказала она.
— Слушайте, вы же… Я же запретил! Вы не соображаете, безмозглый человек!.. А если бы парень загремел с пятиметровой высоты в обнимку с гипсовым классиком?! Что б вы его матери сказали — что всем, кроме вас, жить необязательно?! Вы сели ему на голову, вы… вы пользуетесь его безотказной добротой! О, я себе представляю, как Саша лежал бы на цементном полу распластанный, а эта старая эгоистка звонила бы какому-нибудь Севе, потому что Саша все равно мертвый, а Добролюбова все равно нужно снять с антресолей!
Нина поднялась и направилась к дверям. На сегодня она была сыта по горло творческой жизнью обитателей мастерской.
— Постойте, Нина, куда же вы! — всполошилась старуха. — Петя, ты, кажется, уходить собирался, так проваливай! У нас тут важный разговор.
— К сожалению, я тороплюсь, Анна Борисовна, — от дверей сухо ответила Нина. — А что касается вашего дела, тут надо попробовать подключить Союз художников. Пусть соорудят внушительную бумагу — ходатайство, с перечислением всех ваших заслуг перед отечественным искусством, с просьбой помочь вашему делу. Пусть упомянут, что вы старейший член МОСХа. Может, что-то и выгорит.
И прежде чем выйти, добавила:
— Деньги я отдала Петру Авдеевичу.
Два достойных друг друга комедианта, думала она раздраженно. Страсти-мордасти. Оба жить не могут без ежедневных воплей и убийств. Привыкли. Климат такой, среда обитания… Однако как верно подобрала судьба этих людей, как точно притерла друг к другу, пригнала, словно хороший столяр. Парочка на загляденье, даром что родились в разных столетьях…
Снимая пальто с руки гипсовой Норы, она услышала, как после тяжелой паузы в мастерской заговорил Петя:
— Славненько… Вы, кажется, опять занялись устройством моей жизни? Причем собрали всенародное вече. Вы зря суетитесь. Мне не нужна вожделенная московская прописка. Я возвращаюсь домой.
— Когда?! — заполошно вскрикнула старуха.
— На днях, — жестко и тихо ответил он.
И сразу выскочил с разгоряченным лицом, выхватил у Нины ее пальто и подчеркнуто услужливо, с дурацким каким-то пришаркиванием ногою, развернул.
— Дальновидный человек, — проговорил он полушепотом, надевая пальто на плечи женщины, — ведь вы не случайно уведомили Анну Борисовну, что отдали деньги мне?
Нина обернулась, удивленно взглянула в его лицо с подергивающимся веком.
— Не случайно, — повторил он. — Так вот, она забудет о них все равно. А я их промотаю. Пропью с большим моим удовольствием. Плакали ваши денежки!
Нина молча продолжала смотреть на его дергающееся веко. Ты хочешь закатить мне сцену, голубчик. Не на ту напал.
Так же молча она достала из карманов перчатки, натянула их, тесные, тщательно, не торопясь.
— Петр Авдеевич, — наконец сказала она доброжелательно. — Пристрастие к выяснению отношений — один из тяжелых пороков российской интеллигенции.
Отвернулась и отворила дверь в сырые колеблющиеся сумерки. Мгновение ее худощавый черный силуэт стоял в проеме двери, затем, по-женски осторожно нащупывая высокими каблучками ступень за ступенью, Нина спустилась и пошла по двору не оглядываясь.
Не обернется? Нет, отстукивает каблучками пространство — дальше, дальше… Многоточие.
Интересно — была ли у этой женщины в жизни страсть? Та самая, что любое прекрасное воспитание разносит в клочья? Не похоже. Он попробовал представить ее в постели, но ничего не получалось: Нина лежала в широкополой своей шляпе, торчали из-под одеяла каблуки сапог…
Так прекрасно воспитана, что и брезгливой гримаски не оставила. Все подобрала — презрительные губы, вежливые брови — и унесла с собой. Пустота… На углу дома в железном обруче под колпачком свисает желтым лимоном тусклая лампочка…
Он следил за Ниной, пока она не завернула к остановке троллейбуса, потом запер входную дверь и зашел в мастерскую.
Старуха сидела нахохлившись, свесив с колен огромные кисти рук. Услышав, как вошел Петя, угрюмо сказала:
— Я подозревала, что эта баба стерва, но не думала, что она так гордо носит свою стервозность. Как орден святого Владимира.
— А что, она не пришла в восторг от вашего хамства? — безразличным тоном спросил Петя и, не дав старухе ответить, сказал: — И сколько раз я просил отдавать мне в стирку все ваши шмотки. Посмотрите на свое платье, ведь к вам люди приходят! Сейчас поглажу чистый халат, попробуйте не переодеться!
— Ты маньяк, мальчик. Ты жалкая прачка, — ответила она презрительно. — Это платье можно носить еще два года без ущерба для окружающих.
Он отмахнулся и поплелся в ванную снимать с крендельной батареи необъятный старухин халат. Потом, перекинув его через гладильную доску, долго, уныло катал допотопный утюг по зеленым полам, тяжело свисающим с доски, как занавес передвижного полкового театра…
…Нина раскинула на тахте ночную сорочку, разделась.
— Постой минутку, — сказал за спиною Матвей, и слышно стало, как по бумаге заскользил карандаш — широкими конькобежными линиями. — Руку подними.
— Вот так?
— Нет, кулак. Вроде замахнулась… М… Угу… Стой…
Прошли минута, две, пять… Кожу на плечах и груди усеяли пупырышки.
— Мне холодно.
Молчание и карандашный шорох.
— Матвей! Я замерзла!
— М-м? Да, милый, сейчас… Все.
Она накинула сорочку и дрожа нырнула под одеяло — согреваться. Матвей сидел в кресле и, не поднимая головы, рисовал что-то на листе бумаги, прикнопленном к планшету.
— Что ты рисовал сейчас? — спросила она, по-детски выглядывая из-под одеяла.
— Да так… нужна мужская спина для композиции.
— Мужская?!
Он хмыкнул:
— Ну да… Неважно… Мне только — движение мускулов.
— Мускулов?! — Лицо у нее стало оскорбленным. — Ты с ума сошел, какие у меня мускулы!
Он засмеялся и не ответил. Нина уже привыкла к этой раздражающей ее манере. Он часто забывал ответить, просто не успевал — погружался в собственные размышления. Так вынырнувший из воды пловец успевает только воздуху глотнуть, а разглядеть, что там на берегу, ему некогда.
Вот так он может сидеть бесконечно, иногда отводя голову назад и чуть вбок и смахивая ребром ладони ластиковые крошки с листа. Можно уснуть, проснуться, умереть, наконец, — он, разумеется, поднимет голову и взглянет, но — издалека, со дна своего колодца.
— А ведь старуха просто любит его, — сказала Нина вслух, чтобы проверить, слышат ее или нет.
Несколько мгновений Матвей молчал, потом смахнул с листа резиновые крошки.
— Да.
— Что — да?! — вспылила она. — Ты же не слышишь, что я говорю.
Он отложил планшет и посмотрел на жену со спокойным удивлением:
— Почему не слышу, милый? Я еще не оглох. Да, Анна Борисовна любит Петю.
Она смутилась. И оттого, что Матвей спокойно включился в этот нелепый разговор, и оттого, что он неожиданно понял ее. Да понял ли?
— Нет. Я имею в виду — она любит его. Как обыкновенная баба. Понимаешь? Влюблена.
И опять Матвей качнул головой и, вздохнув, сказал:
— Да… Что поделаешь…
Нина села на постели. Сделанное ею открытие, так неожиданно подтвержденное Матвеем, взволновало ее.
— И… ты давно это понял?
— Давно… Лет шесть назад они разругались вдрызг, и Петя сбежал от нее в мастерскую — тогда еще они жили в комнате на Садовой-Каретной. Недели три она держалась довольно мужественно, только заморочила нас совсем — туда ее вези, сюда ее проводи. Потом через кого-то из знакомых узнала, что Петя в очередной раз ушел с фабрики, нуждается, трешки по соседям одалживает. Ну и… попросила меня поехать с нею, дать Пете денег… В такси, помню, она меня замучила: как я должен войти, что сказать, и смотреть все время на Петю — что в его лице отразится, и ни в коем случае не проговориться, что деньги от нее… Словом, коридоры мадридского двора… Я, конечно, провалил всю операцию.
— Нашла кому поручать…
— Да… Она осталась ждать в такси и так волновалась, на ней просто лица не было… А я увидел Петю, и на меня вдруг такая усталость накатила, такое сожаление. Чем, думаю, я вот в эту минуту занимаюсь? Бог мой, думаю, жизнь так коротка, мне работать нужно, а я в какие-то конспиративные игры влез. Он спросил, от кого сотня, я сказал — от Анны Борисовны.
— А он?
— Забегал по мастерской: бледный, губы трясутся, бормочет: «Я отвечу, ничего, я отвечу». Что — отвечу, кому — отвечу?.. Еще что-то говорил, про унижение, — ей мало его унизить словами, она еще и деньгами…
— Не взял? Матвей усмехнулся:
— Взял. Схватил… Пачку пополам перегнул, сунул в задний карман джинсов, и: «Ничего, я отвечу, передай — я отвечу…» Ну, я повернулся и ушел… В такси Анна Борисовна выслушала меня со съеженным лицом, обозвала болваном, но я не обиделся — видел, что с ней творится…
— Он-то ее ненавидит, — убежденно проговорила Нина. — Ждет не дождется, чтобы старуха поскорей на тот свет отправилась. Я думаю, он идейный вдохновитель махинации с опекунством. А иначе — что б ему терпеть ее страшный характер!
— Боюсь, что там не все так обыкновенно, Нина.
— Оставь, ради Бога! История простенькая и далеко не новая… Ты ложиться собираешься?
— Да, только Косте позвоню…
Матвей сложил листы в стопку на угол стола и пошел к телефону. Нина приподнялась на локте и сказала ему в спину:
— Не звони.
— А что?
— Не звони…
Он вернулся, сел на постель рядом с Ниной:
— Ты говорила с Костей?
Она натянула на плечо одеяло, словно боясь, что Матвей сгоряча огреет ее.
— Обидела, нагрубила? Порвала все, да?
— Матюша…
— Елки-палки… — проговорил он удивленно и беспомощно, не глядя на нее. — Мы дружили двадцать лет…
Она села рывком, заговорила быстро, возбужденно:
— Какой же это друг, Матвей? Двадцать лет он жил за счет твоего таланта!
— Ну и что?
— И у него хватало совести…
— Послушай, — перебил он так же тихо, разглядывая ее, как, бывает, смотришь на своего заболевающего ребенка — тревожным, ощупывающим взглядом. — Почему ты решила, что лучше всех знаешь, как выглядит дружба, любовь, ненависть? Почему?
И оттого, что в голосе мужа не слышно было ни гнева, ни раздражения, а одно только беспомощное удивление, Нина чувствовала, что не в силах ни возразить ему, ни оправдаться.
Матвей унес телефон в прихожую, и долго за прикрытой дверью слышалось его виноватое бормотанье.
Нина повернулась лицом к стене, натянула одеяло на голову и заплакала…
Ну что вы станете с нею делать — старуха развлекается! Давний какой-то английский фильм начинается прекрасной сценой, где умирающий остряк дрожащей рукой поджигает развернутую в руках сиделки газету. И умирает, хохоча… Последнее развлечение на смертном одре. Так вот, старуха развлекается.
Эта афера с опекунством… Нет-нет, она прекрасно понимает, что дело безнадежно, да ей результат не так уж и необходим. Ей что важно? Она занялась. Неважно чем. Она занята, а значит, жизнь продолжается. Это — раз. И если б только это! Тогда старухины штучки выглядели бы вполне невинно. Нет, ей подайте карусель штопором, чтоб вертелись вокруг ее идеи друзья, знакомые, незнакомые, Союз художников, коллегия адвокатов, райисполком, горсовет и все милицейские чины нашего районного отделения.
Кажется, Матвей уже возил ее на прием к секретарю Союза. Секретарь, конечно, поинтересовался, почему ходатайствуют об одном опекуне, а таскается с уважаемой Анной Борисовной совсем другой человек. Странная, дескать, форма опекунства.
Давайте, давайте. Крутитесь, таскайтесь, распечатывайте на машинке заявления во всевозможные учреждения.
Кстати, вот Нина хорохорилась, а против старухи слаба оказалась. Сейчас заявление для нее строчит и на машинке в четырех экземплярах отстукивает. Старуха ведь спрут, ее щупальца намертво в жертву впиваются. Против старухи все вы слабаки, братцы. Она всех вас вокруг пальца обернет и кукишем выставит.
Кампания по делу опекунства строго засекречена. Якобы засекречена. Во всяком случае, стоит войти в мастерскую, чтобы чайник вскипятить и пожевать чего-нибудь, — лица у старухи и ее свиты оборачиваются вокруг оси, как флюгер — хлоп! — лояльные полуулыбочки: «Здравствуй, Петя» — и бумажки какие-то со стола соскальзывают, шелестя, куда-то в рукава, что ли, — были, и нет их. Главное — все эти Севы, Саши, Нины и Матвеи презирают его всей душой, страстно и горячо. Можно представить, как вечерами они перезваниваются: «Ну вы подумайте, она совсем сошла с ума. Что она затеяла: он же ее оберет, этот Растиньяк, это ничтожество, оберет до нитки и вышвырнет на улицу!» — «А вы обратили вчера внимание — с какой скучающей физиономией он снисходит в мастерскую? Будто ничего о ее намерениях и не знает. А ведь знает, подлец!»
Да. Знаю. И чихал на вашу благотворительность. Поставьте ее под кровать, вашу благотворительность, вместо ночного горшка… Сева, надо полагать, особенно неистовствует.
Потомственный интеллигент, эстет Сева, Всеволод Алексеевич, миляга, обаяшка — по задаткам своим тип растленный. Точнее, мог бы им быть, но обстоятельства не позволили: могучие старинные корни — профессорская семья, дед — крупнейший русский эпидемиолог, прадед тоже кто-то там, не хухры-мухры; всяческие в фамильном древе народовольцы на ветвях и чуть ли не декабристы в обнимку с министрами царского двора. Благородное книжное детство, благоухающие крахмальные салфетки: старинное серебро и подлинники на стенах. (А это, детонька, — этюд выдающегося русского художника Ильи Ефимовича Репина. Твой дедушка очень с ним дружен был.)
Затем — образцовая юность, взращенная концертами камерной и симфонической музыки, институт, аспирантура, прекрасная диссертация и — прекрасная и пресная, как хлорированная вода, супруга (рыба камбала) из известной семьи. Ну и так далее…
Все в высшей степени благообразно. Но задавленные пристойной жизнью пороки тлеют в глубине тихо разлагающейся душонки, будоражат стиснутое благородным воспитанием воображение и сообщают образу мыслей уважаемого Всеволода Алексеевича особенный, щекотливый уклон. Во всяком случае, те идеи, что зарождаются в его плешивой черепушке, могут привести в оторопь кого угодно.
Например, лет пять назад Сева шепотком при гостях позволил себе предположить, что с Петей… с Петиными сердечными делами… с Петиными наклонностями не совсем все обстоит нормальным образом. А то как же объяснить, что за все эти годы он ни разу не женился? Ни разу не привел в общество ни одну девушку? Может, девушки-то его не слишком и волнуют? А?..
До Пети этот гнусный шепоток дошел кружным путем — через слесаря Костю, жена которого, деятельная Роза, во время легкой этой салонной беседы возилась у плиты. Костя и донес до Пети интересное предположение. А что, Петюнь, подмигнул он, правда, что до бабы ты не охотник?
Пришлось провести с Всеволодом Алексеевичем сеанс воспитательной работы. Минут тридцать, затаившись на лестнице, как рысь, готовая к прыжку, Петя подстерегал, когда Сева выйдет от Анны Борисовны. Наконец дождался и в три скачка нагнал его в коридоре: