Пришлось провести с Всеволодом Алексеевичем сеанс воспитательной работы. Минут тридцать, затаившись на лестнице, как рысь, готовая к прыжку, Петя подстерегал, когда Сева выйдет от Анны Борисовны. Наконец дождался и в три скачка нагнал его в коридоре:
— Одну минуточку, Всеволод Алексеич. — Он предупредительно придержал второй рукав Севиного пальто, помогая тому одеться. — Мне необходимо посоветоваться по вопросу весьма деликатного свойства.
— Со… мной? — холодно удивился Сева. С Петей они не здоровались, бывало, месяцами.
— Именно… — торопливо и скорбно вставил Петя. — Как мужчина… с мужчиной… Дело в том, что какой-то мерзавец распускает обо мне очень несимпатичные слухи… — Петя переминался с ноги на ногу, кружился вокруг Всеволода Алексеевича с тихим вкрадчивым восторгом на губах.
— Позвольте… Какие слухи? — пробормотал Сева, чуя уже нехорошее, да не в словах Петиных, а вот в этих его ужимках, в этом зловещем блеске сумасшедших глаз… — Я… не… нет, не знаю, не слыхал…
— Как?! Вы не слыхали о моем тайном извращении? — изумился Петя задушевно. — Вас никто и никогда не предупреждал, что я — злобный педераст и вечерами подстерегаю здесь свои невинные жертвы?!
Даже в полутьме прихожей стало заметно, как поблекло, посерело лицо Всеволода Алексеевича. Он окоченел, он просто в ступор вошел от страха.
— Посоветуйте, голубчик, милочка, радость моя, посоветуйте, что делать, — продолжал Петя страстной скороговоркой, но вдруг осекся и изобразил на лице озарение мыслью: — Впрочем, я знаю, что делать для опровержения слухов: мне необходимо переспать с вашей супругой, правда? Хотя, видит Бог, это никак нельзя назвать мечтой моей жизни. А знаете что — к черту баб, прелесть моя! Ведь вы сами мне всегда безумно нравились… — И тут он протянул руку и жестко обнял Севу за жирную талию. Тот пискнул, что было очень странно при его солидной комплекции, затрепыхался, как неудачно прирезанная курица, и крикнул сдавленно:
— Прекратите!.. Вы… сумасшедший!
— Да! — Петя брезгливо ткнул пальцем в Севин круглый живот. — Да, я сумасшедший. Запомните, пожалуйста, эту версию. Она мне больше импонирует. — И пошел, насвистывая, к себе.
На Севу не оглянулся. На Севу действительно было начхать, как и на его трепню. Ранило, и жгуче больно ранило, другое — старуха, которая выслушивала всю эту мерзость с иронической ухмылкой, она ее только забавляла. Старуху вообще часто забавляли недоразумения, с вытекающими из них нелепыми ситуациями, и она никогда не спешила их рассеивать.
Смешно и скучно… Подкладку же вся затея с опекунством имеет довольно драненькую и загаженную. Вот как я забочусь о мальчике — называется все это: думаю о его судьбе, хлопочу о прописке; вот как я забочусь о мальчике, не получая в ответ ни грамма благодарности. Вот какая я трогательно благородная. И все смотрите на меня. Всем видно, какая я благородная? А вам, с краю, да-да, вам, простите, лица не разберу, — вам тоже все видно?..
Старуха внушила себе и всем вокруг, что совершает бескорыстное благое дело ради Петиного благополучия, которое наступит после ее смерти. Своей будущей смертью пощеголять любит так же, как своим безобразным характером и сказочным носом.
Подсознательно же преследуется одна-един-ственная цель — унизить. Еще раз унизить его в глазах как можно большего числа людей. Затеяна игра, началась большая охота, жертва всегда под рукою. Будет потеха! Старуха развлекается, жизнь прекрасна.
Такое было уже, и не однажды. Было, было, все в нашей жизни было, милейшие посетители интересной мастерской. И деньги старуха подавала, да не сама, а через Матвея — как же без свидетелей, так ведь никто о подачке и не узнает. Только Матвея-то она зря выбрала, зерно не на ту почву упало. Матвей не сплетник, да ему и неинтересна вся эта возня, художник существует в своем огороженном пространстве, крутится в нем со своими проблемами бедного гения, например стоит ли в смесях использовать стронциановую желтую.
Матвей, должно быть, и не донес до широкой общественности всей красоты и благодати сцены подаяния. Севу бы запрячь в эту миссию! Тот любитель подробностей и щедро поделится ими с каждым пуделем в своей подворотне. Сева, очевидно, никак не мог в тот день.
Деньги Петя возвратил месяца через два. Без красот, без сцен, без свидетелей. Да, Анна Борисовна. Вы мне даете со свидетелями, а я вам возвращаю — без свидетелей. Поэтому для ваших любимых друзей я — Растиньяк, приживальщик, тунеядец… Пусть…
…Да, тот период жизни никак нельзя назвать розовым. Очередной раз он ушел со своей милой, обжитой до домашности швейной фабрики. Лет пятнадцать уже Петя вел в тамошнем клубе драмкружок. Его знали все — от директора до кошки вахтера Симкина. Дело было живое, попадались и способные ребята, но — всю жизнь вести кружок в клубе швейной фабрики?! Для этого он приехал в Москву, с отличием закончил институт, рассуждает на полном серьезе об искусстве?
Все эти годы швейный драмкружок держал его, как майского жука, на ниточке. Петя рвался, уходил, месяцами, бывало, искал работу, — в клубе терпеливо ждали, когда Петр Авдеевич вернется. Черт возьми, словно иначе и быть не могло, словно он был привязан к драмкружку за лапку — полетает, пожужжит и сядет.
Так вот, в очередной раз он ушел, тогда казалось — наверняка. Через сатирика Гришу Браскина, жена которого приходилась ближайшей подругой грошевской бабы, прощупывалось кресло в одной из редакций: не очень высокое, но уютное и с перспективой — редактора отдела театра и кино.
Все было обговорено, он произвел на главного приятное впечатление, поспешил уволиться с фабрики и с неделю ходил легкий, остроумный, приятельский ко всем. Со старухой расцвела идиллия и трогательная обоюдная забота. Он стоял на пороге новой, настоящей, достойной, наконец, его ума и способностей жизни. Не совершенно достойной, конечно, но все же, все же… не драмкружок швейной фабрики.
Никогда он не мог просчитывать ходы, вот в чем его беда. На кресло наложили лапу из Министерства культуры — так объяснял потом Гриша Браскин, а может, неожиданно потребовался родственно-дружеский обмен: твоего ко мне, моего к тебе — ситуация житейская и вполне понятная. Взбесило не это, а то, как, приятно улыбаясь и загоняя глазки в угол кабинета, Грошев выплетал кружева. Слишком много причин нагородил, слишком много, какие-то баррикады на пути к соблазнительному креслу. Впрочем, окончательно не отказывал, и это тоже было противно.
Тогда Петя развалился в удобном кресле напротив Грошева и не отказал себе в последнем удовольствии — разговаривая, там и сям вставлял к месту и не к месту: «гроша ломаного не стоит», «грош цена», «грошовый человек», нажимая на это слово и ухмыляясь.
Тем же вечером на Садовой-Каретной вспыхнул чудовищный скандал со старухой, да при гостях, да с музыкой, — не хочется вспоминать всей этой дряни. Просто старуха ни к селу ни к городу стала пересказывать спектакль Петиного драмкружка по рассказам Лондона, с комментариями, надо сказать, необыкновенно смешными. А заодно уж поведала всей публике (и тоже с комментариями, необыкновенно смешными), как сегодня Петру Авдеичу дали под зад коленом в весьма симпатичном журнале, куда он навострил лыжи — ведать искусством театра и кино.
Словом, со смертельной раной в самолюбии Петя камнем покатился по ступенькам в моросящую, желтую от фонарей тьму этого проклятого, чужого, проклятого, чужого города…
Он заперся в мастерской — тогда еще большую часть года она стояла закрытой — и дал себе слово к старухе никогда не возвращаться, найти работу, снять квартиру… В кармане завалялась трешка. Петя купил пачку чая, буханку хлеба и кило рафинада. Удивительно, что он все еще был уверен в скором и счастливом повороте событий. Молодость — самый надежный поплавок в нашей жизни…
Впрочем, недели через три эта уверенность несколько подтаяла и осела, как оседает под холодным весенним дождем сверкающий снежный замок.
Вдруг явилась Светка и надрывно заявила, что беременна и ребенка намерена доносить тютелька в тютельку. Он сказал устало: валяй. Светка уселась на стол, качнула презрительно ногой и спросила: знает ли он, слышал ли он краем уха и почитывал ли, как поступают порядочные люди в таких случаях?
Я непорядочный, возразил он вяло, убирая из-под литого ее бедра блюдце с окурками, порядочные люди живут в собственном доме и знают, чего они хотят. Что ты хочешь, Светлана? Единственное, что я могу сделать для этого ребенка, — записать его на свое имя, хотя — «что в имени тебе моем»…
Эта дурища, кроме того, не знала, что он… как бы это поточнее выразиться… женат.
Тогда она тем же надрывным тоном сказала, чтоб он, по крайней мере, достал денег, потому что это сейчас стоит недешево — полтинник, что в принципе уже все договорено через подругу двоюродной сестры, тетка которой все и устроит. Но деньги нужны к среде.
Хорошо, сказал он, обнял ее и поцеловал в лоб восковыми губами. Прости, сказал он, такая жизнь… Помнится, в тот момент хотелось повеситься, не от отчаяния — от крайней усталости.
Он забегал по городу.
Нерсесяны извинялись — они только что купили цветной телевизор. Ира с Сережей вот только вчера (где ты был!) одолжили последнюю сотню критику Вахрейкину, вернее, его идиоту племяннику.
Ольга Станиславовна просто не дала. Просто и мило. Я не могу ссудить вас, Петруша. Да почему же, Господи, Ольга Станиславовна?! А с чего же вы отдавать будете, голубчик? Она кротко улыбалась — чешуйчатый от пудры лобик, морщинистые губки в бледной помаде и белейший отложной воротничок. Вы не служите, с Анной Борисовной нынче в контрах, так что, по всему, скорых денег у вас не предвидится. Надо же вдаль смотреть, голубчик… Так и сказала — «вдаль». Голос глубокий, волнующий, молодой. Заслуженная артистка, играла у Мейерхольда, потом, наоборот, — у Таирова, подруга Алисы Коонен, и прочая, и прочая. (Между строк: вот уже несколько лет их с Петей связывала трогательная дружба, да.) «Надо же вдаль смотреть, голубчик…»
Ах, Ольга Станиславовна, сколько уж лет я только тем и занят, что вдаль смотрю. И в детстве, и в юности — только вдаль — «В Москву, в Москву!..».
Больше не бывал у стервы, не мог забыть. А прежде любил этот поворот с Шереметьевской на тринадцатый проезд Марьиной Рощи. Здесь церковь стояла с кротким именем «Нечаянная радость». Церковка небольшая, но звонкая, умильная, с пятью позолоченными луковками… (Год назад пришлось проезжать там. Церковь позарастала высотными домами вокруг, погасла, заглохла, солнце не добирается до ее золоченых луковок, и на повороте глазам уже открывается не радость нечаянной встречи, а длинный высотный дом с магазином «Дары природы».)
Денег, словом, не добыл… И в этакий-то веселый вечерок является Матвей — простуженный, в безумном своем комиссионном пальто с останками каракуля на шее, бормочет, сморкается и, по всему, крайне мучается своею миссией.
Петя, конечно, сразу понял, что Матвей явился парламентером, и оскорбился и обрадовался вдруг, и захотелось одновременно выпалить что-нибудь едкое, бесповоротное и в то же время броситься за угол, где, он знал, стоит такси, а в нем старуха. Еще минута — и он бы все простил за то, что она приехала, и побоялась явиться сама, и выслала Матвея, все простил бы и выбежал сам, вытащил бы ее из машины, приволок сюда…
Тут Матвей вынул из кармана пачку десяток, потряс их слегка, словно тараканов на пол сбрасывал, и положил на краешек стола.
— Вот, — сказал он. — У тебя затруднения… и все такое… в общем. Тут немного… По-дружески…
Он рукой еще что-то объяснял, делал странные жесты, словно обрисовывал в воздухе некую композицию. Петя смотрел и думал: не миляга, нет. Все жестко, неэлегантно, даже туповато.
Его в одну секунду и дрожь окатила, и изумление — сколько же в старухе энергии этой, азарта, что все не устанет травить и в угол загонять. И как все придумала и продумала: не Севу какого-нибудь послать, а вечно безденежного Матвея, чтоб он, Петя, не обознался — от кого проклятые бумажки доставлены. Проклятые, совершенно необходимые бумажки!
— Кто деньги прислал? — холодно спросил он.
Матвей поморщился мученически, потоптался и неожиданно сердито сказал:
— Неважно! Не знаю, Анна Борисовна.
— Ничего… — Петя взял пачку, сунул в задний карман. Вы позабавиться решили, Анна Борисовна? Вам скучно сейчас там одной. Некого помучить, ручной зверек Петька вдруг цапнул за руку и убежал… Хи-хи, Анна Борисовна. Знали бы вы, как кстати сейчас эти денежки. И как отвечу я вам и верну сполна. Дайте только время. Отвечу, отвечу…
— Ничего, я отвечу, — сказал он лихорадочно вслух. — Я отвечу…
Матвей ушел — неловкий, сердитый, недюжинный, можно сказать, выдающийся человек, вынужденный по деликатности своей заниматься обихаживанием этого прохвоста. А прохвост долго еще бегал по холодной мастерской, бормотал, огрызался и словно уворачивался от кого-то невидимого, кто пытался ухватить его и укусить в самое сердце.
Недели две после скандала он не звонил на Садовую. Не в пустыне она, не среди зверей. В квартире живут нормальные люди — симпатичная тетка Клавдия Игнатьевна, восьмиголовая семья Таракановых. Те дураки поголовно, но за хлебом для нее кто-то же сбегает.
Сердце ныло, тоска была страшная, но оскорбленное самолюбие давило душу. Ничего, думал он, пусть поживет-ка одна, среди добрых людей. Это совершенно необходимая воспитательная акция. Звонить погожу месяцок… Ну хотя бы недели две… Дней пять уж, во всяком случае… И сразу набрал номер ее телефона.
Подошла Клавдия Игнатьевна. Он сказал торопливо:
— Клавдия Игнатьевна, это я. Не говорите Анне Борисовне, что я звоню. Она здорова? Не называйте моего имени, только — да, нет.
Вот кому стоило завидовать в жизни, кем хотелось любоваться. Клавдия Игнатьевна была человеком неиссякаемого душевного здоровья. Что бы она ни делала: убирала «по людям» за десятку, ходила на рынок или прибирала в родительский день родные могилы на Калитниковском, — она не только всегда пребывала в добром, деятельном расположении духа, но и одаряла этой бодростью всех вокруг.
Довольно часто Петя размышлял: отчего незатейливая жизнь Клавдии Игнатьевны, с тихими радостями по поводу добычи какого-нибудь венгерского горошка, внезапно «выкинутого» на прилавок, с обстоятельными умиленными пересказами (как красиво служил нынче батюшка в Калитниковской церкви), — отчего эта простая жизнь так наполнена смыслом и добротой, а его, Петина, жизнь, до отказа набитая разнообразными событиями, всевозможными знакомствами, просмотрами редких и запретных видеофильмов, закрытых спектаклей, и прочая, и прочая, — отчего его, Петина, жизнь так пуста, скучна, однообразна…
— Петь! — бодро ответила Клавдия Игнатьевна. — Ну чего ты колобродишь, Петь! Возвращайся в семью уже, хватит. Мать больно переживает.
В разговорах с Петей Клавдия Игнатьевна всегда называла старуху «матерью», и в этом тоже сказывалось ее душевное здоровье. А как же иначе — живут вместе, друг за дружку переживают — кто же, как не мать…
— Да я!.. Ноги моей! Вы просто не знаете, как она… унизила!.. растоптала!.. — захлебываясь, выкрикнул он.
— О! О! Хорош… — так же невозмутимо приветливо перебила Клавдия Игнатьевна. — Ты с кем считаешься? Ей, может, жизни пять дней осталось… Нрав у ней, конечно, ядреный, это я с тобой не спорю… Так ведь как кому от Господа досталось. Люди родные, друг с дружкой связаны… Ты пересиль себя, Петь. Ты молодой, жалеть ее должен. Сидит целый день, нос повесила…
— Что она ест, кто ей готовит? — спросил он.
— Да уж с голоду не помирает, не бойсь. Вчера я борща ей налила, колбаски отрезала. Третьего дня Тараканы расщедрились, картошки наварили. Не помирает, нет. Но тоскует. Ты же знаешь, Петь: она как затоскует, так из дому шляется.
— Куда шляется?
— Ну это я тебе не подскажу. Вчера увозил ее куда-то седоватый, глаза навыкате… вежливый…
— Сева.
— Ну. А сейчас вот только двери я закрыла — поволок на себе ее этот ваш… неприбранный, ну, всегда скипидаром от него разит. Мать его все гением обзывает…
— Матвей.
— Вот. Словом, ты, Петь, поваландался, показал ей кузькину душу, и будет. Стыдно с матерью собачиться… Слышь, я чего говорю?
— Слышу… — ответил он угрюмо.
— Ну, когда придешь-то?
«Никогда! — хотел он крикнуть в отчаянии. — Никогда не вернусь в проклятый ее дом!..» Вслух же сказал отрывисто:
— Не знаю. Скоро…
Все это означало возвращение в лоно швейной фабрики. Пожужжал, полетал, и будет. Дернули за ниточку, напомнили майскому жуку, что он привязан.
Кстати, и ребята из драмкружка наведывались за это время раза два. Способные ребята, Боря и Аллочка, бог знает сколько лет все знакомы, а сколько ролей переиграно! Энтузиасты-театралы, да… Библиотекарь Аллочка, фарфоровое дитя под тридцать (или за тридцать?), — неважно, много лет была исступленно влюблена в Петра Авдеича. Чем он мог ответить этому хрупкому существу с малиновым румянцем пастушки саксонского фарфора? Он давал ей заглавные роли. Аллочка и Джульетту играла, и Неточку, и много кого еще…
Моторист Боря страдал, ждал своего часа, ходил за Аллочкой преданным угрюмым псом и втайне мечтал, чтобы Петр Авдеевич когда-нибудь не вернулся наконец в драмкружок.
Дня через два после визита Матвея Аллочка снова заглянула в мастерскую. На этот раз ей, по-видимому, удалось оторваться от Бори, и она порхала по цементному полу мастерской — эфирная, как случайно залетевшая в амбар стрекозка.
— Петр Авдеевич, — влюблено спрашивала она. — А это чей портрет? А кого это лепили? А эта деревянная штуковина — это мольберт, да? Ой, это такое таинство: мас-тер-ская! Петр Авдеич, скажите, что вернетесь! Мы пропадем без вас! Мы же хотели Чехова ставить, как же Чехов, Петр Авдеич, что с Чеховым будет?