Цветущий холм среди пустого поля (сборник) - Юрий Вяземский 11 стр.


«Новорожденная церковь, – свидетельствует Владимир Соловьев, – одинаково победоносно прошла через искус гонений и через соблазн ложного знания. Уже в колыбели своей она поборола двух змей: внешней силе языческого государства противостала нравственная сила мучеников; над лжеименным знанием мнимых избранников восторжествовала истинная вера апостолов». То есть, восходя за Христом, и Церковь Его доблестно выдерживала Веельзевулово и Люциферское искушения, преодолевая и гору Власти и гору Тайны. Но до конца они покорены не были.

Люцифер являлся в виде многообразных еретических учении: из-за пределов христианских – неоплатонизма, гностицизма, манихейства, а внутри христианского движения предстал арианством, савеллианством, несторианством, евтихианством и т. п. И все искусители сходились в одном главном пункте – отрицании Иисуса Христа как Богочеловека. Позволю себе еще одну цитату из Соловьева; речь в ней идет главным образом о гностиках, но в той или иной мере затрагивает едва ли не все ереси первого тысячелетия, «…человечность Посредника превращается в призрак, чем упраздняется и самое посредство или богочеловечество. Затем, при отсутствии действительного посредства, утверждается безусловная противоположность между божеством и творением, и мир признается порождением дурного начала… Наконец, при таком отрицательном взгляде на мир, спасение и воссоединение с божеством признается уделом одних избранных натур…» И едва ли не во всех ересях «проглядывает одна основная идея восточной религии – идея бога, бесконечно далекого от мира, непричастного и противуположного нашей природе, бесчеловечного бога». Между прочим, все это и вашего Инквизитора весьма касается, Иван Федорович.

Веельзевулово начало усиливается как раз тогда, когда, казалось бы, христианство безусловно торжествует над язычеством, когда в IV веке Константин Великий делает христианство государственной религией. Но общество-то в массе своей испытания не прошло; на гору Власти прямо из языческой пустыни пожаловало, и по почину государства, отказавшись от юпитеров, аполлонов и марсов, поклонилось вроде бы Христу, а на самом деле Веельзевулу, власти мирской, дающей право, отчасти реальное, отчасти иллюзорное, господствовать над вселенной, коей представлялась тогда Римская империя.

Но Церковь была еще едина, и лучшие ее силы выстояли и против плена царственно-языческого, и на Вселенских соборах было нанесено посрамление люциферианским ересям. Рим и Константинополь тогда восходили совместно, с горы Тайны на гору Крестную; Рим тогда нуждался в духовных силах Востока, Восток же искал и находил защиту от веельзевульствующих монархистов в смелом, упрямом и православном Риме.

Раскол нарушил церковное восхождение. И тут я не согласен с Владимиром Соловьевым, который считает, что Рим сперва подпал искушению власти. Началось все, по моему разумению, с искушения миражем, который был объявлен Тайной. У вас, Иван Федорович, это довольно грубо, но в целом точно выражено: «все, дескать, передано тобою папе и все, стало быть, теперь у папы…» То есть только папа Тайну постиг, ею монопольно владеет, а остальные, если папе противоречат, то в лучшем случае заблуждаются, а в худшем – еретики. Отсюда, от этой люциферианской самоуверенности, и чисто богословские «уточнения» к решениям Вселенских соборов об исхождении Духа Святого, о непогрешимости папы, и менее богословские, более социально-политические учения папизма, подробно перечисленные у Соловьева: о «камне» и о «ключах», о «двух мечах» и о «корабле». И главная беда Раскола – в том, что, как замечает Соловьев, «при оскудении любви исчезло взаимное понимание, возможность познать и верно оценить свои относительные достоинства и слабости», что «иметь в своем исключительном владении и распоряжении истину Христову так же мало принадлежит папе, как и последнему мирянину».

Короче, прыгнули и оказались на горе Власти. А там два пути вниз: либо падши подчиниться Повелителю мух или муравьев, либо, взявши меч, самому стать муравьиным повелителем, а в итоге еще ниже пасть, еще больше на коленях оказаться, но уже не перед людьми, а перед Веельзевулом. У Люцифера и у Веельзевула разные, так сказать, специализации. И если первый, отнимая любовь, лишает образа Божьего, то второй отнимает и Божье подобие, подчиняя себе совесть человеческую, тот, простите за неуклюжее выражение, психический компас, с помощью которого мы только и можем ориентироваться в нравственном пространстве, на восток любви или на запад эгоизма, вверх к Голгофе или вниз к Мертвому морю. Тут ваш Инквизитор трижды прав: власть, которая не от Бога, есть прежде всего и, может быть, исключительно сперва подчинение совести, а затем и окончательно освобождение от нее. «Нет власти аще не от Бога» – все так. Но есть мираж власти, власть муравьиная, и именно этот мираж принялась преследовать Римская церковь.

У Владимира Соловьева это блестяще показано. Точный диагноз поставлен: папистское притязание на церковный абсолютизм, на абсолютизм политический и на тоталитаризм нравственный. Описаны самые ярко выраженные симптомы: «в иезуитстве – этом крайнем и чистейшем выражении римско-католического принципа – движущим началом становится уже прямо властолюбие, а не христианская ревность; народы покоряются не Христу, а церковной власти, от них уже не требуется действительного исповедания христианской веры…» Прописано и лекарство: «церковь должна привлекать, притягивать к себе все мирские силы, а не втягиваться, не вовлекаться в их слепую и безнравственную борьбу». Но какое может быть притяжение и привлечение, когда «христианская вера оказывается случайной формой».

То есть притягивает и привлекает, но не людей, а – сатану. Это, видите ли, еще одно «правило движения». Невидимый на горе Тайны (ну разве что ангелом прикинется), на горе Власти дьявол является телесно и зримо, уже не маскируется, а утверждает и вид свой, и образ действия, и власть, почти не ограниченную, власть над замутненным от падения и обезображенным от болезненного удара о власть же человеческим сознанием. Еще гностики пытались преподнести сатану как создателя вещественного мира. Церковь, утверждавшая Образ Христа, отшвырнула эти гадкие претензии, низвела дьявола до «воробья, служащего игралищем для детей» (по выражению Афанасия Великого). Но ныне, когда Христос остался где-то наверху и далеко, воробей начинает расти на глазах и скоро крыльями своими заслоняет чуть ли не весь свет Божий. Теперь Христос – призрак, а сатана – реальность и даже сверхреальность. Он – всюду, он – душа вещей. Некий аббат Рикальм утверждал, что дьяволов в воздухе – что пылинок в солнечном луче; более того, самый воздух есть род дьявольского раствора, в котором утоплен человек. От дьявола не уберечься даже в церкви. В житии святого Константина рассказывается случай, как бес вселился в молодого монаха в то самое время, когда тот читал за литургией… Евангелие! Служителями сатаны воспаленное воображение объявляет даже «непогрешимых» пап: Льва III, Сильвестра II, Бенедикта IX, Григориев V и VII, Климента V.

Около 800 годов – то есть во времена «мрачного средневековья» – Карл Великий считал магию ложною наукой и, если бы инквизиторы жили в его времена, он казнил бы их смертью как человекоубийц. Но когда в воздухе уже запахло Возрождением, святой Фома Аквинат, непогрешимый оракул католической церкви и неугасимый светоч ее философии, объявляет волшебство делом не призрачным, но реальным. Папа Иннокентий IV благословляет процессуальную пытку, а в 1484 году – то есть в самый пик Возрождения – папа Иннокентий VIII своей знаменитой буллой делает инквизитора фактически полномочным владыкою общества. Вы скажете, родилась уже вполне самостоятельная от других форм познания наука, цветут искусство, литература, а стало быть, все же прогресс, восхождение. Да, но Коперник-то с Рафаэлем и Леонардо где-то там в вышине, а в обществе, в массе-то – он, инквизитор, с пытками, кострами и сатаной.

Достоевский очень любил Дон Кихота, называл его «положительно прекрасным человеком». С положительной-то ненавистью Федора Михайловича ко всему католическому не странно ли? Но я сейчас о другом. Вы, Иван Федорович, наверняка читали Сервантеса. Ведь, с вашего позволения, «католический синдром» этот самый Рыцарь Печального Образа. Вспомните: непоколебимо уверен, что уж кому-кому, а ему, Дон Кихоту, понятна Тайна Божия. Она для него – в рыцарстве, в насильственном утверждении веры и красоты, правды и справедливости, любви и милосердия – и все это тоже насильственно, по крайней мере, в первой части романа. О Христе он редко вспоминает, зато колдуны, демоны, разные дамы и дамочки буквально кишат и в нем самом и вокруг него. Да, полное пренебрежение, так сказать, материальной стороной жизни, то есть никакого хлебного искушения, хотя, заметьте, он ведь родом из пустыни: любой испанец скажет вам, что самая пустынная местность в Испании – Ламанча… Зато у его верного спутника, Санчо Пансы, уже другие алкания: хлеба, хлеба в первую голову. Вот, следуя за католичеством, мы и спустились на первую стоянку, в пустыню Опустошения, к Асмодею. И, прошу заметить, в самом народном, самом, так сказать, посконном литературном представителе – Санчо. В пустыне живет, но странствует туда-сюда, свою родную обитель обрабатывать не желая.

Обрабатывать пустыню и всерьез опустошаться асмодейским хлебным искушением стали протестанты. Вернее, сперва возмутились веельзевульству католическому, словно злосчастного Дон Кихота, измордовали папизм (вспомните символическую пощечину, которую получил папа Бонифаций VIII), посадили в клетку и выдворили за пределы северных стран. Затем радостно и свободно ринулись штурмовать гору Тайны (штурмовики – это ведь почти генетически в северном сознании, еще когда не было никаких протестантов, никакой гетевской «бури и натиска», а были только викинги) и, наткнувшись на храм, даже не стали взбираться на его крыло, ибо закричали: не нужен нам никакой храм, и священники никакие не нужны; все это сатанинство, в которое наш храбрый Лютер запустил чернильницей; сами будем разговаривать с Богом, один на один, без всяких ученых посредников!

«Решительное утверждение религиозной свободы лица и неприкосновенности личной совести составляет заслугу протестантства, – диагностирует Владимир Соловьев. – Но эта свобода должна быть действительно религиозной; неприкосновенные права должны принадлежать действительно совести. Но ни религия, ни совесть не позволяют человеку ставить личное мнение мерилом истины и свой произвол мерилом правды»; «самовозвышение человеческого разума, гордость ума – ведет неизбежно к его конечному падению и унижению».

Как мне представляется, протестанты никуда не падали, они лишь прочно обосновывались в иудейской пустыне (недаром протестантизм так часто сравнивают с иудаизмом). И эту пустыню принялись заботливо обрабатывать, полагая в этом не только рукотворное чудо свое, но также религиозный авторитет и следование Божьей Тайне (читайте «Протестантскую этику» Макса Вебера).

Разумеется, дьявол еще больше материализовался и демонов только прибавилось. Наиболее жестокие преследования ведьм и колдунов происходили в XVI и XVII веках именно в протестантских странах. Романтическая литература окончательно очеловечила сатану, облагородила его, а в XIX веке сделала чуть ли не излюбленным символом человеческой мысли…

Вы, Иван Федорович, наверняка и «Фауста» должны были читать. Помните: заключил договор с Мефистофелем якобы для того, чтобы штурмовать вершины духа. Но, собственно, никаких высот не достиг: ни религиозных, ни даже научных, а кончил свои дни, с помощью черта и адских лемуров отвоевывая у моря жалкий кусочек суши. Как это по-протестантски, смею заметить! Невольно воспоминается Николай Бердяев: «Настоящий, глубокий немец всегда хочет, отвергнув мир, как что-то догматически навязанное и критически не проверенное, воссоздать его из себя, из своего духа, из своей воли и чувства… То, что мы называем германским материализмом, – их техника и промышленность, их военная сила, их империалистическая жажда могущества – суть явление духа… Оно – воплощенная германская воля».

Фауст вывернулся: договор с Мефистофелем был слишком туманно сформулирован. Но протестантизм, поддавшись опустошающему искушению, словно еще дальше низринулся вспять: достигнув берегов Иордана, как бы смыл с себя христианское Крещение и уплыл в сторону Мертвого моря, на дне которого, мы помним, лежит чудовищный Левиафан. Материализм, эмпиризм, атеизм – так определяют этого Левиафана философы. Ибо уступка первому искушению есть почти окончательный отказ от христианства и переход в язычество, а обманутые люди, вместо мнимого освобождения от высшей власти Божьей, теряют средства выкупиться из действительного рабства низших природных сил и незаметно для себя тонут в Мертвом море безбожного изобилия. Все можно купить на берегах его, «мерседесы», яхты и личные самолеты, отдых на Гавайях; в пустыне можно воздвигнуть сверкающий Вавилон (ну, скажем, Лас-Вегас); Бога можно там объявить «другом семьи» («Бог, будь моим другом» – у нынешних американцев есть такие, с позволения сказать, духовные гимны) «Куска лишь хлеба он просил…» Дали не только хлеба, и многим дали, слабым и сильным, великим, средним и даже малым. Но попутно едва ли не каждому при всем изобилии хлебов и хлеба… «кто-то камень положил в его протянутую руку». И камень тянет на дно… Вы, Иван Федорович, это весьма точно определили, сказав как-то: «Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники…» Дорогие покойники! По-моему, замечательно сказано! И не только, не столько про Европу…

Но не слишком ли мы с вами увлеклись Западом? Остались ведь Восток, православие.

«Восток не подпал трем искушениям злого начала, он сохранил истину Христову…» Так считал Владимир Соловьев, как вы уже, наверное, догадались, мой любимый философ и наставник ко многих философских и религиозных вопросах. Но опять не могу согласиться, что, дескать, не подпал. Тоже подпал, но по-восточному…

Помните, Иван Федорович, я обращал особенное внимание на то, что не Сам Христос, а Святой Дух возвел Его в пустыню. Отсюда сделал вывод, что искушение для всех неизбежно и что не искушаться, не допытываться вовсе невозможно. Так вот, я утверждаю, что первый грех Востока, то есть византийского православия заключался в том, что оно, на Вселенских соборах утвердив правила движения к Тайне Христовой, оградив Ее совершеннейшим догматическим пониманием и вместе с тем ничуть не сковывая человеческий дух, к Тайне стремящийся, а богодухновенным богословием лишь подкрепляя и направляя это стремление, с определенного исторического момента… Как бы это доступнее выразить?.. Утвердившись на вершине храма, восточные последователя великих и святых отцов Церкви из ревностной осторожности предложили и своей пастве и самим себе совсем не смотреть вверх, не искушаться вовсе, а стоять как бы зажмурившись, как Симеон Столпник стоял десятки лет на каменной жердочке и не искушался ни вверх воспарить, ни вниз сойти, в душе своей Тайну Божию интуитивно храня, но ни глазам, ни разуму не доверяя… «Поднимите глаза ваши к небесам и посмотрите на землю вниз…» (Ис. 51.4) – об этом совете пророка Исайи столпники, кажется, забыли.

Но кто не идет вверх, тот останавливается и так или иначе, рано или поздно начинает пренебрегать не только пророком Исайей, но и повелением Духа Святого, устами пророка глаголющего, и весь мир, все человечество призывающего к свободному, но непрерывному и неуклонному восхождению. Горе остановившемуся в этом богочеловеческом движении, ибо нет в нем места для покоя, для остановки и для перерыва, и всякий остановившийся на самом деле сползает вниз, словно на леднике оказывается; душа его замерзает, вера окостеневает от холода, а оттаивает уже в долине – ледник-то медленно сполз, побежали ручьи, ручьи превратились в реки, и вот понесло оледенелого в своей ревности столпника, принесло в долину, выкинуло на берег у императорского дворца, а столпник и не заметил. Он по-прежнему на горе Тайны себя представляет, хотя давно уже стоит у ступеней царской власти. И когда самоуглубление его закончится, когда завершится умозрительный его пост, и глянет он наверх, не примет ли он императора за Бога? Истинно святой человек не примет и не обманется. Но ведь не из одних святых людей состоит церковь православная.

Так, мне кажется, и случилось в византийском православии. От Люцифера очень берегли себя, да Веельзевул незаметно попутал. На Западе церковь сама устремилась к власти. На Востоке церковных иерархов словно селевым потоком смыло с монастырских высот и принесло на константинопольский императорский двор. На Западе обожествили папу, на Востоке – императора. Вот и вся, собственно, разница при сути единой, Веельзевуловой.

«Весь строй христианской Византии представляет собою непримиренное раздвоение; с одной, стороны, мы видим здесь церковь как носительницу божественной стихии и истины Христовой, а с другой, полуязыческое общество и государство, основанное на римском праве», – пишет Соловьев. Но сам же себе и противоречит чуть позже: «вселенские патриархи в Константинополе… только тень великого имени, ибо они находятся вполне в руках светской власти, которая по произволу возводит и низвергает их, так что в действительности верховное управление Византийской Церковью принадлежит и всецело императорам…» Где ж тут раздвоение, когда всецело и безраздельно принадлежит? И совсем уж любопытное признание: «Основная черта восточного монашества заключалась в решительном предпочтении созерцательной жизни перед деятельностью… Аскетизм, указывающий такое созерцание как высшую и безусловную цель жизни, выражает собою не христианское, а древневосточное, преимущественно индийское воззрение». И как после этого утверждать, что Восток, дескать, не подпал ни одному из трех искушений, когда кесарю подчинились, а в области Тайны докатились аж до древневосточного и даже индийского мировоззрений?!

Назад Дальше