Прощай, печаль - Франсуаза Саган 7 стр.


«Бедная малютка Соня», – размышлял Матье, принимая ее в объятия. Ибо она была столь же ранима, как и маленькие девочки, даже когда они становятся большими, даже когда набираются ума-разума, даже когда взрослеют. Бедная Соня… Он не так давно осознал, что его, Матье, славного парня Матье, возбуждала именно ее глупость. Или, скорее, эффект, который непроходимая дурость любовницы производила на самых блистательных из его друзей. Стоило Соне вмешаться в общую беседу, как их взгляды, снисходительные и похотливые одновременно, смысл которых заключался в том, чтобы поставить его, Матье, в неловкое положение, пробуждали в нем резко обостренное желание. Недовольство тем, что Матье слышал от Сони, доводило до предела жажду вновь испытать то, что она умела делать. Такого рода банальную, типично буржуазную остроту ощущений, такую взаимосвязь между презрением и желанием он как-то обнаружил в дурных книжонках из домашней библиотеки. Тогда он сам не поверил, что так бывает, и даже возмутился. Можно ли любить женщину и не уважать ее, обожать и не доверять, сходить от нее с ума, нисколько не восхищаясь? Еще как можно! Так даже удобнее, так даже лучше. Матье потребовалось сорок лет, чтобы открыть для себя такого рода плотскую пошлость. Тем не менее он постоянно водил Соню на официальные обеды, где она в тот или иной момент блистала своей глупостью, что неизменно замечали более тонкие умы, но иронические взгляды присутствующих лишь разжигали его острейшее желание.

Может быть, таким образом Матье инстинктивно отвергал Элен, а быть может, так проявлялась естественная мужская склонность принизить женщину. Он никогда об этом не задумывался; он просто смирился с глупостью Сони как с фактом, причем для Матье было не так уж и важно, до какой степени ум Сони отличается от ума самого блестящего дельца или более-менее одаренного студента-философа. Истинная иерархия заключалась в следующем: после того как человеку исполняется десять лет, существенным является то, на чем он оттачивает свой ум, а не степень развития этого ума.

– Скажи, а что для тебя означает быть умным? – проворковала Соня инфантильным голоском, столь характерным для множества женщин старше тридцати.

– Даже не знаю, – проговорил Матье. – Наверное, иметь как можно больше точек зрения по одному и тому же вопросу… уметь изменять их… и учиться…

– Получается, что мы постоянно узнаем что-то новое только потому, что все время меняем точки зрения!

– Вовсе нет! С течением времени мы принимаем те точки зрения, которые ближе нашим интересам, сродни нашей лени, разделяются нашими друзьями или соответствуют окружающей действительности. Взгляды становятся уже, а точек зрения остается все меньше. Мало-помалу человек становится самым настоящим дураком, старым дураком. Вот уж чего мне удастся избежать! Если я и был дураком, то только юным, а потом чуть постарше.

– Да замолчи же, Матье! Умоляю тебя, замолчи!

И тут Соня наконец сделала то, что следовало бы сделать с самого начала: прижала Матье к себе и покрыла поцелуями его лицо, потом шею, затем плечи, после этого руки, тем самым отдав дань той жизни, которая все еще била в нем ключом, жизни дерзкой и преисполненной чувственности, жизни, ни на одну секунду не сопоставимой с той, в которую уже шесть часов заставлял верить разум.


Через час, лежа рядом с погруженной в полудрему Соней, Матье увидел на ковре солнечный луч, прорвавшийся через плотную ткань, через тяжелые занавеси, отделяющие послеполуденное время от занятий любовью. И он ощутил себя именно там, где ему и надлежало быть, там, где его ожидало наслаждение и покой. Он оказался на высоте и в смысле долга, и в отношении собственных прав. Расслабился, отвлекся, обрел истинное убежище на всю оставшуюся жизнь. Просто-напросто впервые он задал себе вопрос: что заставляет его считать удары сердца и часов, искать между этими двумя цифрами некую взаимосвязь – алогичную, ибо высокая температура теперь не имела для него значения.

И тогда он задал себе вопрос, почему ему так скучно.


Соня устроила ему душераздирающее прощание: она ждет его у себя сегодня же вечером! Завтра?.. «О нет! Не надо откладывать до завтра, умоляю: сегодня вечером! Завтра – это так далеко! Пусть даже на один часок, только сегодня вечером!» Можно было подумать, что она ему не доверяла; можно было подумать, что он способен умереть, так с нею и не повидавшись, точно смерть для ее любовника – одна из множества возможностей, всецело находящихся в его власти.

Матье уже готов был сказать ей что-нибудь вроде: «Да ладно тебе! В моем распоряжении еще целых шесть месяцев!», но Соня вложила в церемониал прощания столько горечи и тревоги, что у него не хватило смелости отказать ей. И он вышел из дверей квартиры, пятясь задом, едва не упав на лестницу, что, конечно, было бы не страшно, но довольно смешно. Падение с лестницы, равно как и насморк, оказалось бы теперь явным излишеством. И забывать об этом не следовало.

Глава 6

От Сони он вышел в веселом настроении. В конце концов, и для нее, и для него было лучше, что он не испытывал к этой женщине великой любви. К примеру, ему было бы нестерпимо больно расстаться с Матильдой – в то время, как она его любила, – по столь же глупой причине, как болезнь. Ибо тогда рак утратил бы банальную, жалкую окраску, став апогеем жестокости, несвоевременности: препятствием, а не обреченностью. Рядом с Соней он шел навстречу смерти смиренно, в то время как с Матильдой он хотел бы идти навстречу любви, тогда смерть была бы чудовищным отклонением от правильного пути. Но если бы, напротив, умерла Матильда, это было бы намного хуже… и тут, несмотря на свою тоску, он почувствовал облегчение: по крайней мере, самое худшее ему не угрожало.

Было около пяти, а на половину шестого у него назначена встреча: деловая встреча, но до тех пор… До тех пор он должен узнать побольше о своей болезни, при этом о возвращении к утренней Кассандре не могло быть и речи. Он не собирался обращаться к другому случайному специалисту, который отослал бы его на те же анализы, а затем по «причинам деонтологического характера», как они все говорили, вновь направил бы Матье к его лечащему врачу. Нет, он купит книгу «ad hoc» – какая подвернется. Тут он вспомнил, что неподалеку находится магазин медицинской книги. Там он нашел капитальный труд, озаглавленный «Карцинома и ее многочисленные формы», и, предварительно уточнив у продавца, что «карцинома» является специальным, но в то же время точным термином, обозначающим рак как таковой, сел в машину и отправился в Люксембургский сад, где уселся между двух пожилых дам, дувшихся друг на друга, но после его появления явно примирившихся на почве одинаковых подозрений (возможно, вызванных его спутанными волосами и отрешенным видом) и быстро удалившихся, чтобы посплетничать о нем.

Матье стал спокойно перелистывать книгу и отшатнулся, настолько неутешительными казались иллюстрации. Затем он обратился к оглавлению, нашел раздел «Легкие» и тотчас же открыл его. «Рак легких безоговорочно фатален, – прочел он, снисходительно взирая на страницу, как будто его интересовали патологические фантазии какого-то другого лица. – Невозможность проведения операции, которая не нанесла бы непоправимый ущерб соседним органам… и т. д., как правило, удерживает даже самых решительных специалистов-практиков от оперативного вмешательства». Подарив Матье столь решительные откровения медицинского характера, книга вылетела из его рук от удара футбольного мяча. Матье поднял с земли и книгу, и мяч, положил то и другое на скамейку и, подняв взгляд, увидел, как к нему несется галопом мальчишка лет девяти-десяти с разгневанным и даже озлобленным лицом.

– Мой мяч! – требовательно проговорил он.

«Негодник, к тому же совсем не воспитан», – подумал Матье.

– Ты его получишь, если извинишься, – заявил Матье, строго глядя на мальчишку.

– С чего это мне извиняться?

– С того, что ты выбил у меня из рук книгу.

Воцарилось молчание. Ребенок, похоже, гулял один, без присмотра. Его не окликали ни мать, ни другие мальчишки.

– А что ты читаешь? – поинтересовался он.

– Книга называется «Карцинома и ее многочисленные формы».

Мальчик тут же завертелся вокруг Матье, повторяя гнусавым голосом:

– …и ее многочисленные формы… и ее многочисленные формы… и ее многочисленные формы… – и подпрыгивая при этом на одной ножке, словно дегенерат.

Матье же разглядывал мальчишку с усталым презрением.

– А что такое многочисленные формы?

– Во всяком случае, к тебе это отношения не имеет. Ты – уникальная форма труса и слабака, – проговорил Матье с наглой ухмылкой, как бы передразнивая мальчишку. Да, с этой малолетней сволочью он будет непреклонен!

И он вновь углубился в чтение, придерживая рукой мяч. Но слова текста им не воспринимались, ибо мешало присутствие противника.

И он вновь углубился в чтение, придерживая рукой мяч. Но слова текста им не воспринимались, ибо мешало присутствие противника.

– Отдай мой мяч!

– Попроси вежливо.

– А я не умею!

Мальчишка явно лгал. Разыгрывал из себя волчонка, одинокого хищника, чтобы заставить Матье уступить. Этот номер не пройдет.

– Тебе придется попробовать сменить тон.

Матье едва сдерживался, сохраняя внешнее спокойствие.

– Вы не имеете права! Это не ваш мяч! Это мяч моего отца! Мой отец его мне купил!

– А мне на это наплевать!

– Я сейчас схожу за отцом и приведу его сюда!

– Приводи, я ему живо морду набью! – решительно заявил Матье.

Наступившую было устрашающую, невероятную тишину взорвал радостный крик:

– Это он тебе морду на…

– Ты так полагаешь?

И Матье поднялся во весь рост и направил свои метр девяносто два, широко расправив плечи профессионального регбиста, на малолетнего ублюдка – не только одержимого желанием вернуть свое во что бы то ни стало, но еще и труса.

– Ну, давай, дерьмо паршивое! Ты прав! Мой папа не тяжеловес!

Этот взрыв искренности успокоил Матье.

– Послушай-ка… ты просто скажешь: «Прошу прощения», и я тебе отдам твой мяч.

Наступило молчание.

– Прошу прощения! – заорал мальчишка.

Матье положил мяч на землю, нанес удар и благополучно послал мяч в дальние края под восхищенным взглядом своего противника. По правде говоря, если его рассуждения о жизни и смерти способствуют запугиванию несчастных гаменов на аллеях парка, вряд ли это можно считать добрым знаком. И по правде говоря, этот ребенок вовсе не выглядел запуганным: он просто вынужден был подчиниться диктату взрослого, что, безусловно, принесло ему огромную пользу. И Матье представил себе, как этот мальчик будет рассказывать дома за обедом: «Знаешь, папа, в парке мне встретился господин, который захотел отнять у меня мяч. А когда я ему сказал, что купил его мне ты и что он твой, этот господин ответил, что ему наплевать. А когда я ему сказал, что ты придешь и начистишь ему харю, он мне заявил, что это он тебе начистит харю. А потом он встал, и я понял, что он говорит правду. Ты ведь не тяжеловес, папа!»

И тут Матье представил себе лицо отца этого мальчика, затем матери и рассмеялся нервным смешком. Ведь он впервые в жизни воспользовался собственным ростом и своей физической силой как аргументами в споре. Обычно ему удавалось одерживать верх и без этого, но зато у него наготове всегда были разные истории, как его разбивали наголову тупые игроки. Долгое время эти истории забавляли и веселили Элен, но потом стали выводить из себя. Он упрекал ее за то, что она изменилась, хотя на самом деле ему просто следовало поменять репертуар и выступать с юмористическими рассказиками иного типа. Любопытно, что начиная с сегодняшнего утра он беспрестанно снимает с лица Элен маску желчного, озлобленного создания, которую он сам же водрузил на него несколько месяцев назад. И так же, не переставая, он пытается найти разумное объяснение их непонятной ссоры с женой. «А может быть, – с ужасом размышлял он, – может быть, это происходит оттого, что скоро она будет нужна мне. Как оправдать нужду в женщине, которую я не уважаю и недостаточно люблю? Возможно – и это еще хуже, – я превращаю ее в чувствительную и ранимую женщину потому, что опасаюсь отказа в помощи с ее стороны, а моя попытка вообразить ее нежной женой убеждает меня в том, что она отреагирует достойно и окажет мне эту помощь. Возможно также, что мысли мои путаются, и это последняя стадия… Неужели я могу так лгать самому себе», – подумал Матье, забывая при этом, что прошло слишком мало времени с тех пор, как он попытался или был вынужден задуматься о самом себе. Слишком мало, по-другому не скажешь.

На половину шестого у Матье была запланирована встреча с неким типом, возжаждавшим соорудить «ансамбль» возле пруда в Солони – это место Матье случайно знал. Его туда приглашали через одного из друзей Матильды, обладавшего правом на охоту и владевшего охотничьей хижиной. Он провел там несколько уик-эндов. Само собой разумеется, не было сделано ни единого выстрела, ибо Матильда охоту как таковую терпеть не могла, но эти уик-энды стали для них обоих одним из самых радостных воспоминаний. Окруженная зарослями камыша хижина и на пороге зимы оставалась сухой и даже жаркой – благодаря наличию настоящей печки, – и Матье с Матильдой проводили в ней долгие часы, читали, занимались любовью и ели консервы. Он все еще помнил куртку Матильды каштанового цвета, с рыжей меховой оторочкой, и ее лицо, порозовевшее от зимнего холода; когда он терся лицом о ее шею, она была такой живой и такой холодной, что он стонал от радости и от мороза.

Теперь же «клиент» Матье приобрел и гектары земли, и озеро, и охотничьи хижины; и, конечно же, покупателю захотелось придать этим «диким берегам», как говорится, «культурный облик». Со спортивным уклоном, но высокого класса… Само собой разумеется, с рестораном в центре, с асфальтированными дорожками, по которым до охотничьих хижин можно будет добраться как на машине, так и пешком. В каждой из хижин будет устроена настоящая ванная вместо нынешнего душа, то горячего, то холодного, меняющего температуру по собственному усмотрению. Десять дней назад он согласился работать над этим проектом хотя бы для того, чтобы свести опустошения к минимуму, но сегодня это предприятие стало ему безразлично.

И если он окажется не в состоянии осуществить проект в целом, ничто и никогда не затмит картин, всплывавших перед его мысленным взором столько лет без особых усилий с его стороны: деревьев, багряных под вечерним солнцем, и такого гладкого, то серого, то черного, угольно-черного пруда, а также лица Матильды, пылающего от жара печи… «В ожидании» – расхожее выражение, – «в ожидании смерти» – этим выражением пользуются реже, – он вовсе не собирался лишать себя радостей на протяжении остающихся шести месяцев… Ему хотелось наблюдать, как движется время, достойно встречать каждый миг, и отмена ранее назначенных встреч вряд ли поможет ему добиться этого. Если бы он был великим архитектором, гением, идея близкой смерти дала бы ему могучий творческий толчок, и, возможно, он завещал бы планете довести до конца то, что ему не дала завершить смерть. Возможно, он бы спроектировал на скорую руку больницы, дворцы, шикарные или, наоборот, интимно-скромные жилые дома; возможно, он изобрел бы новую архитектуру, новые формы, в общем, что-нибудь такое, что могло бы прийти на смену нынешним крольчатникам для людей без средств или жутким вывертам из штукатурки под мрамор для тех, кто пускает пыль в глаза окружающим. И, возможно, он сумел бы тогда благодаря творческим порывам позабыть о том, как разрушается его тело. Но гениальным представителем своей профессии Матье не был. Во всяком случае, он был гораздо менее претенциозен, чем все эти кулинарные искусники и «севильские цирюльники», чьи воспоминания и размышления благодаря стараниям издателей безгранично множатся и заполняют книжные магазины. Архитектор, однако, он был неплохой, даже весьма даровитый, говорили ему прежде, когда архитектура воспринималась Матье как искусство, для которого прибыль не основная цель. Так что слово «гений» давным-давно исчезло из его лексикона… Исчезло, впрочем, незаметно: по мере того как Матье, реализуя свои проекты, сосредоточивался на «как?», не имея времени спросить себя: «Зачем?» Зачем представлять себе, как, узнав о предстоящей неотвратимой смерти, писатель берется за перо, а художник – за кисть, и они чувствуют себя до такой степени свободными, что готовы породить скандал или обрести триумф, в чем до нынешнего момента им было отказано? Но почему же они до тех пор не осмеливались создавать подобные творения? Кто и кого мог шокировать в теперешние либеральные времена? Неужели они действительно стеснялись раскрыть свои маленькие тайны? Ведь жизнь подарила им, людям не слишком болтливым, превеликое множество жгучих откровений! Уж не считают ли они собственное существование на окутанных туманом подмостках жизни блистательным примером для подражания, достойным того, чтобы его с этой высоты метали, подобно драгоценной манне, прямо в публику, очарованную их честностью и открытостью и расстроенную их смертью? И даже если художник говорит себе: «Внимание! Мне надо торопиться, если я еще способен, как в четырнадцать лет, создать шедевр!» – страх оказаться посредственностью, неверие в свой талант мешают ему создать что бы то ни было. Острейший, всеохватывающе-ясный ум, никогда не снисходящий до насмешки над так называемым рабочим антуражем, карандашами, перьями, всеми этими банальными причиндалами, всеми этими потрепанными аксессуарами, якобы положенными гению, погружается в спячку без зазрения совести. Но нет! Хватит этого косноязычного излияния соболезнований! Судить (и жалеть) себя он позволит только женщинам! Женщинам, которые знали его и были знакомы ему, которые… короче говоря, тем, кому довелось быть его любовницами. В противном случае никаких упреков, никаких угрызений совести. Даже in petto![6] Он и без того был чересчур терпим, чересчур хорошо знал себя и умел критически судить о себе, чтобы позволить себе продолжать в том же духе. Оставшиеся шесть месяцев жизни Матье не собирался тратить на то, чтобы прислушиваться к чужому мнению о себе и даже просто его выслушивать. Более того, Матье готов был открыто признаться в том, что он уже давно не прислушивался ни к чему. За исключением тех редких случаев, когда он брал на вооружение то, о чем где-то прочитал. Но случаи эти становились до того редкими, что чаще всего Матье именно их полагал причинами своих неудач. Да, конечно, он время от времени восхищался теми или иными людьми, само собой разумеется, людьми творческими, но ему казалось, что восхищение – это одна из мышц наподобие мозга, и, если ее не упражнять, она атрофируется. И постепенно у него стал пропадать интерес к тем, кого он видел реже, к кому более не прислушивался и кого переставал читать или читал от случая к случаю. Мало того, Матье представлялось, что такого рода нивелировка самого себя, введение в определенные рамки, добровольный отказ от прежних устремлений и интеллектуальных радостей вместо того, чтобы, по логике вещей, подарить ему иной, менее блестящий, зато более теплый и непринужденный круг общения, напротив, обрекали его на одиночество. Одиночество тем более зловещее, что изначально оно было нежелательно и ничем не компенсировалось. Любая претенциозность любого окружения казалась ему предпочтительнее подобного вакуума, не столь желаемого, сколь неотвратимого.

Назад Дальше