Полина Прекрасная (сборник) - Муравьева Ирина Лазаревна 18 стр.


На следующий день с самого утра хлынул ливень, природа нахмурилась и походила на мину врача у постели больного, который, наверное, вот-вот скончается. За ночь Иван Петрович утвердился в своем решении начистоту поговорить с возлюбленной им женщиной и прямо обьяснить ей свою позицию. Доводы, которые он подготовил, должны были убедить княгиню, что стыдно грешить, если страсть их чиста, а браки свершаются на небесах. Пробило четыре. Кареты все не было. Иван Петрович стоял у окна и грыз свои только что аккуратно подстриженные и отполированные ногти. В четверть пятого он уже забыл о принятом ночью решении встретить княгиню душераздирающим разговором, а думал только о том, что, если она не приедет сейчас, то впору ему застрелиться от горя. В половине пятого знакомая карета остановилась на том же месте, что и неделю назад. Иван Петрович кинулся к дверям. Не прошло и тридцати секунд, как на руках его уже висела крошечная княгиня Ахмакова, которую он прямо через вуаль и накидку осыпал судорожными своими поцелуями. Увы! Ему было не до рассуждений! Прелюбодеяние все проглотило: и совесть, и разум, и чувство приличия. Наспех сорванная одежда, состоящая из предметов женского и мужского туалета, включая интимные всякие мелочи, летала по комнате. Мягкий сапог свернулся под столиком, словно собака. Но что говорить об одежде! Княгиня лежала навзничь на белых подушках, и скулы, горящие от возбужденья, цвели, словно розы, а пальцы цеплялись за потные плечи Ивана Петровича. Страшно! Да, страшно, когда вот останутся двое в какой-нибудь комнате или в лесу, и что тут творится! Святых выноси.

– Скорее, скорее! – шептала княгиня, впиваясь зубами ему прямо в губы. – Мне вовсе не больно! Не больно, не больно…

Иван Петрович почувствовал, как тоненькая струйка горячей крови потекла по его подбородку, и поспешно слизнул ее, боясь, что княгине вдруг станет неловко. Но она и не заметила этого. Точеное тело ее извивалось, а красные родинки над левой грудью припухли и стали похожи на ягоды.

Когда же закончились юные силы, и хриплые вскрики затихли, и руки повисли, устав от объятий и боли, княгиня сказала с печальным упреком:

– Я думала, вы в прошлый раз догадались…

Иван Петрович посмотрел на нее с обожанием. Ему было так сладко, что ни о чем – даже о грехе и необходимости развода – говорить не хотелось. Они полежали еще, помолчали. Он взял ее тонкую хрупкую руку и поцеловал от избытка любви.

– Пора мне, – устало сказала она.

Потом осмотрелась, как будто впервые.

– Я больше сюда не приду, мон ами.

Иван Петрович не понял, о чем она говорит, и растерянно улыбнулся.

– Когда я увижу вас?

– Вы? Никогда.

Он обмер. Она была очень спокойна.

– Позволь, я оденусь, – сказала княгиня.

Иван Петрович поспешно натянул панталоны, попытался застегнуть сорочку, но пальцы дрожали, пуговки не слушались.

– Сядь, Ваня, – шепнула княгиня Ахмакова.

Он сел на постель. Она подошла к нему вплотную, взяла его голову в свои ладони и поцеловала Ивана Петровича в лоб.

– Мой бедненький мальчик! – сказала она. – Какой же ты чистый, какой ты невинный! Прости меня, милый, за все, не сердись.

– Нам нужно венчаться, – сказал он испуганно. – Нельзя жить в грехе, нам Господь не простит…

Она замахала руками, смеясь.

– Да ты еще глупенький, Ваня, к тому же. Прощай, мне пора. Я и так задержалась.

Он подошел к окну точно так же, как и неделю назад. Увидел, как она впорхнула в карету и карета отъехала. В висках стучало, он ничего не понимал. Ливень, вроде бы переставший и уступивший место робкому весеннему солнцу, опять зарядил с еще большею силой.

Так начался ад. Никаким другим словом нельзя назвать жизнь, которая наступила для Ивана Петровича в ту минуту, как от его парадного отъехала карета и дождь торопливо размыл ее след.

Сперва он уверял себя, что, верно, ослышался, просто не понял, но, восстанавливая в памяти слова княгини и в особенности печальное лицо ее, с ужасом понимал, что она действительно разорвала их отношения, и разорвала навсегда. Уверившись в этой мысли, Иван Петрович принялся объяснять себе причины, по которым в его жизни могло произойти столь непоправимое несчастье. Снова и снова воображение рисовало ему их первую встречу в театре. Снова и снова он видел в полутьме ложи это маленькое круглое лицо с полузакрытыми рассеянными глазами необычайного цвета, который присущ океанской воде в тот час, когда солнце встает над волнами. (Иван Петрович, к великому нашему сожалению, никогда не бывал на океане, но мог догадаться по славным работам больших и не очень больших живописцев.) То, что он рванулся за четой Ахмаковых и чуть было не упал в гардеробной, не могло отвратить княгиню от Ивана Петровича – скорее, могло рассмешить, хотя он ни разу не видел улыбки на этом чудесном и странном лице. Потом быстрый вальс, ее легкие руки и шепот, и это ее приглашенье. Здесь еще все шло как по маслу: княгиня как будто сама с ним искала сближения. А дальше? Ведь как она это сказала? «Сегодня не стоит позировать». Боже! Его обожгло. Как только воспаленный мозг Ивана Петровича восстанавливал подробности их первого свидания, к горлу его подступал ком, и глаза переполнялись слезами. Особенно страшен и чуден был миг, когда она резким и легким движеньем расстегнула высокий сборчатый воротник своего платья, и он вдруг увидел под тонкой сорочкой две яркие красные родинки эти… Нет, это свидание было счастливым! Не зря же пришла ему мысль о разводе! Поскольку представить себе, что он будет вот так отпускать ее к мужу, бросаться на эту кровать, задыхаться от запаха черных волос, пропитавшего подушки и простыни, – о, никогда!

Да, да, все божественным было, безумным! Они не грешили, они – погибали на ложе любви, и их единенье должно было кончиться браком, семьею! Зачем же княгиня сказала, что больше сюда никогда, никогда не вернется? Быть может, он был слишком груб в своих ласках? Быть может, он многого слишком просил? Но нет. Его вдруг затошнило. Он вспомнил: слюна была очень соленой и красной. Все эти три раза: соленой и красной! Княгиня кусала его прямо в губы. Смеялась при этом. И чем ему было больнее, тем громче. Он тоже смеялся. Да, он хохотал! Ему было любо, ему было сладко…

Иван Петрович быстро зашагал по комнате. Инстинкт подсказал, что разгадка здесь, близко.

Давайте, любезный читатель, расстанемся ненадолго с Иваном Петровичем Белкиным и посмотрим, что происходило в тот же день с Мещерским и милой ему Аграфеной Андреевной. Узнав, что сегодня венчание, Аграфена Андреевна как-то очень быстро справилась со своим недомоганием, велела горничной растереть ей грудь и спину горячим свиным жиром, купленным на рынке у заставы и пахнущим так, что Мещерский, изнеженный с детства, чуть не задохнулся от этого запаха. Потом обмоталась платком козьей шерсти, надела поверх его белое платье, недавно купленное на том же Кузнецком мосту, и, похорошев от волненья и счастья, сказала, что ехать венчаться готова. Мещерский, загодя пославший слугу своего договориться со священником одной из скромных подмосковных церквей, надел черный фрак и усы надушил. Себе самому он казался героем, не меньше нисколько, чем Багратион. Выйдя из Груниной квартирки, он вспомнил, что оставил у себя в кабинете портмоне с деньгами, а потому нужно сделать небольшой крюк, чтобы попасть домой на Покровку. Подъехав же к дому уже со своею невестой, он с ужасом увидел во всех окнах свет, большую знакомую повозку у подъезда и маменькину горничную Арину, с сердитым лицом вынимавшую из повозки какой-то узел.

«Пропал я! – тоскливо подумал Мещерский. – Придется сейчас обьяснять всю историю!»

Груня тоже заметила неладное и удивленно посмотрела на него в надежде объяснений.

– Душа моя! – нежно сказал ей Мещерский. – Поедем, пожалуй, обратно.

– Зачем нам обратно? – спросила она и сдвинула черные брови.

– Тут, видишь ли, маменька… Право, не знаю, с чего она вдруг из деревни…

Мещерский запнулся. У Груни глаза ярко вдруг заблестели.

– Какая удача! Вот ты и представишь меня сейчас маменьке! Ведь, чай, не чужие.

Мещерский не успел ничего ответить на это нелепое предложение, поскольку старый лакей в заношенной и обтрепавшейся, золотом расшитой ливрее старинного, еще прошлого века покроя, появился в открытых дверях и поклоном пригласил барина пожаловать в дом.

– Я здесь не останусь! – сказала тем временем Груня и снова закашляла.

– Душа моя, – пролепетал ей Мещерский, – я живо туда и обратно…

– Ни-ни! – закричала она. – Не пущу ни за что! А то я сейчас вам истерику сделаю!

И козочкой выпрыгнула на тротуар. Мещерский вылез следом. Ноги его дрожали. Груня смело взошла по лестнице мимо лакея, на лице которого отразилось замешательство.

«Была не была! – вдруг подумал Мещерский. – В конце концов, завтра же и застрелюсь!»

Маменька сидела в глубоких креслах. На праздничном чепце ее прыгали золотистые блики от только что зажженных свечей.

Маменька сидела в глубоких креслах. На праздничном чепце ее прыгали золотистые блики от только что зажженных свечей.

– Ты где же гуляешь, дружок? – начала было маменька, не сразу разглядевши закрытую широкой спиной своего сына Аграфену Андреевну.

– Я занят по службе был, маменька, – ответил Мещерский и сделал шаг, чтобы поцеловать родительнице руку.

Тут-то и обнаружилась незнакомая совершенно и очень миловидная барышня в нарядном, не по погоде надетом белом платье, от которого распространялся крепкий и нежный запах какого-то деревенского животного. Маменькины брови поползли наверх, под самый чепец, освещенный свечами. Аграфена Андреевна присела в грациозном реверансе.

– Позволь, мон ами, что-то я не пойму… – И маменька вся побелела.

Мещерского заколотило от страха. Он начал глотать воздух ртом, как будто бы в горле застрял кусок мяса.

– Сейчас я вам все объясню, – сказала весьма миловидная барышня. – Я думаю, ваше сиятельство поймет и простит двух несчастных влюбленных, которых судьба их толкнула, чтоб скрыться… Но мы через пару часов узаконим связавшие нас узы чистой любви…

Незнакомка плела немыслимую чепуху, но ловко, как будто бы в пьесе играла.

– Кто это? – спросила испуганно мать и пальцем своим указала на Груню.

– Супруга! – ответила Груня. – Супруга! Сегодня венчаемся, так что уже…

Она не успела и договорить. Старуха, привстав было в креслах, упала.

– Прочь, дерзкие! Прочь! – завизжала она. – Лишаю всего! И отец твой тебя, во гробе очнувшись, накажет за дерзость!

Мещерский хотел было выбежать вон, но Грунечка сильной рабочей рукою схватила его прямо за воротник.

– Я девушка честная, – ноздри раздув, сказала решительно Груня, – а если за мною приданого нет, так это поскольку папаша сам беден. Но ведь не в деньгах добродетель-то, верно?

Она задохнулась от искренних слез.

– Вы можете выгнать меня за порог, где я и помру, ни родных не имея, ни денег, ни кровли, но вы мне скажите: когда вас Господь призовет, разве вы не вспомните, как вы меня… как вы нас…

Маменька перестала взвизгивать.

– Гоните меня! – продолжала невеста. Глаза ее высохли и заблистали. – Зовите сюда ваших слуг! Пусть они меня сейчас вытолкнут прямо под дождик! Уйду в этом платье, почти босиком! – И она выставила, задравши слегка подол своего нарядного платья, изящную ножку в простом башмачке. – А он-то, единственный сын ваш, он разве останется мучиться здесь без меня? Он сразу же ринется прямо под пули и кровью своей обагрит поле битвы!

Маменька слушала с испугом.

– Что медлите? – Груня спросила чуть слышно. – Хотите: мы сами уйдем на мороз?

Мещерский, которого она уже не держала за воротник, не выдержал и всхлипнул.

Маменька заерзала в креслах.

– Мигренью страдаю, а тут еще… эта… оказия, право…

– Пойдем, Ипполит! – сказала решительно бедная Груня.

– Куда же? Я разве гоню вас? Постойте!

Аграфена Андреевна и Мещерский были уже в дверях. Страшная картина сыновьей смерти, столь ярко обрисованная Груней, сделала свое дело.

– Дитя мое! Сын! Подойдите ко мне! – Несчастная еле могла говорить.

Мещерский зарылся бульдожьим лицом в атласные юбки старухи.

– Ну, можно ли так? – зашептала она. – Секреты от маменьки… Где это видано?

– Единственно от уваженья, маман… Единственно только боязнь огорчить…

– Ах, Господи! Да подойдите и вы!

Аграфена Андреевна ловко опустилась на колени рядом с плачущим женихом своим. Теперь уже плакали трое. Да как!

Любезный читатель! Простите меня за то, что сейчас я не в силах продолжить. Есть в жизни моменты, когда лучше тихо, почти не дыша, незаметно уйти. Пускай люди плачут. Никто им не нужен.

Ивану Петровичу Белкину, наверное, стало бы легче, если бы и его настигли слезы. Но слез больше не было. Он сидел на кровати в одном белье и пил. На полу стояла уже опустошенная бутылка немецкой водки особой крепости и валялся кусок недоеденного хлеба, а в дрожащих руках Ивана Петровича поблескивала другая, только что начатая бутылка, из которой он старался налить себе содержимого в стакан, но пальцы не слушались: зелье стекало на ноги героя.

– Ей нужен порок, да, порок! – шептал он во тьму. – Вот в чем дело! Разгадка! Я думал: любовь! Как же я ошибался! Ей нужен порок!

Перед глазами белело лицо княгини Ахмаковой и дразнило его: княгиня то щурилась презрительно, и бирюзовые зрачки ее закатывались прямо под веки, то вдруг сильно закусывала себе нижнюю губку, которая вспухала на глазах, то со странным смехом прижималась к Ивану Петровичу горящим лицом своим и вдруг так щипала его, что он чуть не вскрикивал. Он вспоминал ее странные забавы: как, например, она внезапно сталкивала его с постели и приказывала ползти, словно уж, в угол комнаты, потом принималась манить нежным пальчиком. А он лишь смеялся. И все ему нравилось, все принимал он! И эти укусы, и эти пощечины, и кровь из губы, и внезапная нежность. Ведь он ничего и не понял бы, если бы она не сказала ему: «Я устала». Тогда он подумал: устала от страсти. Он сам чуть дышал, сам был мокрым насквозь. Но нет, не от страсти! Он ей надоел. Он, может быть, ей опротивел, наскучил! Поэтому больше она не придет. И он не увидит ее. Это – гибель.

Иван Петрович пил водку из горлышка, потом отламывал кусочек лежащего на ковре хлеба и торопливо глотал его, не разжевав. От водки тошнило и очень уж сильно кружилась и словно плыла голова. На рассвете он, наконец, заснул. Через час Федорка заглянул в барскую спальню: Иван Петрович громко храпел, лежа на полу. Лицо его было белым, как снег, и таким, что бедный лакей не сразу даже и распознал в этом разодранном, мокром от слез человеке всегда дружелюбного славного барина.

Беда, говорят, в том, что проклятая настойка способна принести человеку облегчение. Ведь бес так и ловит себе свою жертву: мол, ты, братец, пей, а потом разберемся. Иван Петрович пил неделю и неделю не покидал своей квартиры. Ипполит Мещерский, ближайший ему человек в этом городе, наслаждался новизною своего положения и не торопился узнать, что происходит с его одичавшим от горя приятелем. В субботу Грунечка с присмиревшей и ласковой маменькой уехали на Кузнецкий мост за покупками, а разрумяненный Мещерский решил навестить Ивана Петровича.

Страшную он, однако, застал картину: пьяный, с дрожащими руками, Иван Петрович обнял своего друга и разрыдался.

– Княгиня? – спросил его сразу Мещерский.

Друг молча кивнул.

– Ах, Ваня, голубчик! Ведь я говорил! Куда ты полез? В это адское пекло!

– Постой! Погоди! Погоди, Ипполит! Я только увижу ее и скажу… Я ей объясню… Она сразу поймет! Ведь я обожаю, я боготворю! Ведь речь же о жизни и смерти… Ведь это…

– Нельзя тебе видеть ее. Ни к чему.

– Да как же нельзя?

– Так. Нельзя. Уезжай. Мы с Груней проводим тебя до деревни.

– Нет, я не уеду! Я должен ее на прощанье увидеть. Я должен! Она же ребенок…

Он вдруг громко ахнул:

– Ты знаешь, душа моя, женщина эта… Она же ребенок! Ее кто-то бил, наверное, прежде, наверное, мучил… Теперь вот она… Я ей все объясню… Скажу, что не этим… а только любовью… Одною любовью и лечится сердце…

– Добро, – согласился Мещерский. – Добро! Я вижу, что ты не в себе и не слышишь. Голицын опять дает бал-маскерад. Поедем, увидишь ее, объяснишься.

Иван Петрович стиснул обеими руками толстую красную шею Мещерского и ничего не сказал.

В огромный, заново отстроенный после московского пожара дворец князя Голицына съезжались на бал-маскерад. Дворец так полыхал всеми своими окнами, что виден был не только издалека, но, казалось, что нет и не может быть такого места на земле – даже и острова какого-нибудь, совершенно уж дикого, – откуда остался бы он незамеченным. Весна была в полном разгаре, но несмотря на сухую и даже успевшую прогреться землю, к каждой подъехавшей карете стелили красный ковер, по которому величаво и одновременно поспешно, с плохо скрываемым возбуждением, шли гости к раскрытым дверям. Многочисленные зеркала с подобострастием ловили голые плечи, припудренные лопатки, корсетом приподнятые и оттого особенно влекущие к себе груди, открытые так иногда откровенно, что взгляды, упавшие в эту открытость, тонули в ней, словно в меду. Повсюду были расставлены цветущие тропические растения, душистые дымы поднимались из курильниц, смешиваясь с запахами нежнейших цветов, только что сорванных в оранжереях и переплетенных в букеты, зажатые женскими пальцами. Сверкали перчатки своей белизною, сверкали глаза из-под пышных ресниц, стремилось к веселью жестокое племя, стремилось к тому, чтобы новой уловкой сейчас, на балу, на развратнейшем празднике, сгубить еще больше невинных мужчин, летящих, как мошки, в их крепкие сети.

Иван Петрович Белкин, погубленный голою ведьмой, пропавший, как швед под Полтавой, как птица, которой зачем-то разрезали горло, как рыба, какую достали из моря и бросили прямо в кипящий котел, – короче: несчастный Иван наш Петрович, тверезый, как стеклышко, бледный собою, стоял наверху у колонны и ждал. Нынешний маскерад предполагал стиль а ля рюс, и потому приглашенные имели в роскошном своем туалете какую-то древнюю русскую черточку. У самого Ивана Петровича волнистые волосы его были расчесаны на прямой пробор, а шелковая голубая рубашка навыпуск украшалась домотканым пояском. Маску, которую требовалось непременно надеть на лицо, чтобы не быть узнанным, он снял по рассеянности и сейчас крутил ее на затянутом лайкой пальце правой руки, нимало не обращая внимания, что вокруг него уже шептались: маску можно было снять только в самом конце маскерада, иначе волнующая интрига праздника мгновенно нарушится и ослабеет.

Назад Дальше