— Что ж вы так… — произнесла она. — Взрослый уже совсем, а детей нет.
— Вот как‑то так — смутился он и виновато улыбнулся. — А ты знаешь… Ты знаешь, я всегда дочку хотел…
— Жениться надо было, — сказала она наставительно. — Была бы вам дочка.
— Да, — кивнул он. — Только вот как‑то…
— Ну ничего, — добавила она, успокаивая. — Вы ж ещё молодой совсем, какие ваши годы. Женитесь, заведёте себе детей — дочку и сына. Будете жить — поживать да добра наживать…
— Спасибо, милая, — поблагодарил он. — Только ты знаешь, я никогда это выражение не любил: «завести детей»… Звучит как‑то… Заводят собачек, кошечек, рыбок аквариумных…
— Ну ладно, — согласилась она. — Родите себе детей и будете жить — поживать… Только вы их не бейте никогда. Даже если они что‑то ну очень плохое сделают, вы их всё равно не бейте, ладно? Обещаете?
— Обещаю, — еле выдавил он, проглатывая комок, невесть откуда взявшийся в горле.
— Да, только вам нужно за ум взяться сначала, — продолжала она.
— Это как же, моя хорошая? — удивился он.
— Я вас много раз пьяным видела, — пояснила она.
— А… — растерялся он. — Ты об этом… Ну это, видишь ли… Я возьмусь за ум, конечно…
Дедок напротив, который от нечего делать давно уже прислушивался к их разговору, хрипло закашлял, закхекал и захрюкал.
— Смышленая девчонка, — похвалил он.
— Соня… Сонечка… — Иван не знал, как ему начать.
— Ну? — отозвалась она.
— Ты вот что… Ты ведь одна живёшь, я слышал…
— Одна, — кивнула девочка.
— Трудно тебе…
Она пожала плечами.
— Вы стихи обещали рассказать…
— Да — да, спохватился он. — Конечно… Не знаю, что бы тебе прочитать… Ну… Ну разве что вот это, как раз к случаю… Называется «Дождик»…
— Дождик, — повторила она.
Он помолчал с минуту, вспоминая давно заброшенные, почти уже забытые рифмы. Потом прочитал:
— Вот, — закончил он.
Соня задумчиво улыбалась.
— Хороший дождик, — произнесла она. — Весёлый. И добрый. Не то что наш, — кивнула она на небо. — А кто эти стихи придумал?
— Их я сочинил, Сонюшка. Давно.
— Правда?! — восхитилась она. — Здорово! Хорошие стихи у вас получаются!
— Ну не то чтобы… — почему‑то смутился он.
Дед между тем раскурил вонючую сигарету, закашлялся глубоко, сипло, с бульканием и присвистом.
— Бросать тебе надо, дед, это дело, — сказал ему Иван.
— Это какое, милок? — не понял тот.
— Курить тебе надо бросать — помрёшь ведь.
— Помру, — кивнул старик. — А чего ж…
— Сонечка, а… а ты хотела бы в городе жить? — спросил Иван осторожно.
— Нет, — ответила она почти не задумываясь.
— Почему?
— Не знаю, — пожала она плечами. — Я в деревне привыкла.
— Да конечно! — вставил дед. — Знамо дело, кто ж свой дом на город променяет. Тяжко в городе — дышать нечем. Люди как чужие все али обиженные друг на друга ходят. Слова никому не скажи — облают.
— Так ведь трудно одной, — настаивал Иван.
— А я не одна, — ответила девочка просто. — Баба Аня мне помогает.
— Кто это — баба Аня?
— Соседка. Постирать или печь истопить она всегда поможет.
— Ну соседка — это… Это же посторонний человек… Печь истопить… В городе вот её и топить не надо… А хочешь, мы… с тобой…
— Ну что, граждане попрошайки, — произнёс чей‑то голос за его спиной, — как успехи?
Менты…
И как же они их проворонили. Ведь как из‑под земли выросли прям. Участковый, местный видать, и с ним два шкета совсем, в затасканной форме не по размеру. Солдатики, наверное, из милицейского батальона, с Прохоровской. Ну ладно, они с Соней заболтались, но дед‑то куда смотрел!.. Эх, хрыч старый, слепой, наверное, совсем. Ну теперь жди беды… Если бы местные менты или один участковый, так они бы возиться не стали. А эти, солдатики, они молодые да злые, им план сделать надо, чтоб вечером в казарме не ответить перед стариками‑то. Пиши пропало…
— Соня, — повернулся капитан к девочке. — Ты бы шла отсюда, а.
— Не лезь к девочке, кэп, — набычился Иван. — Она‑то тебе чего?
Удар справа, со стороны одного из щеглов, неожиданным был, только поэтому Иван и сложился пополам, теряя дыхание. А так слабенький был ударчик. Что этот задохлик восемнадцатилетний, метр с кепкой, сделать мог. У него и кулачонко‑то с воробья размером. Неожиданностью взял.
— Ну ты это, как тебя, — захрипел на солдатика участковый.
— Сержант Сенцов, — пробубнил солдафон.
— Ты это, сержант Сенцов, — наставительно выговорил капитан, откашлявшись, — ты давай‑ка, чтоб никаких телодвижений без команды. Всосал?
— Так точно, — нахохлился шкет.
— Лады. Этого и старика берите, ведите в опорник, — распорядился участковый. — Только без эксцессов.
— Может не надо, капитан? — отдышавшись уже, взмолился Иван. — Прошу тебя, как человека, не надо. Мы уйдем, сгинем, а?
Рядом пыхтел и кашлял старик, дышал хрипло, астматично.
Заморыш потащил Ивана за рукав. Иван прям всем затылком, кожей и волосами ощущал, какая злость исходит от этого гадёныша. Если бы не участковый, утащили бы и запинали.
Участковый Ивану ничего не ответил. Обернулся только, посмотрел секунд несколько, словно задумавшись, потом махнул рукой, буркнул «Ведите» и отошёл к Соне.
Вот плохо было то, что Иван не на своей территории. Участкового этого, капитана, он видел пару раз, но знаком с ним не был, ни разу не сталкивался. Плохо было то, что менты патрульные тоже не местные, не городские. С теми‑то можно договориться — побалагуришь, анекдот похабный стравишь, сыграешь им «Мурку» или «Владимирский централ» по дороге — они и отмякнут. Не злобливые они и за бомжами — попрашайками не гоняются, если только уж совсем не припрёт их план. А эти воины — они вцепляются как бультерьер в добычу, без разбора, и уже не отпускают. Ни анекдоты не помогут, ни «У солдата выходной», ни балагурство. Глаза у них стеклянные, бездушные и бездумные — то ли после дозы, то ли от недоедания и недосыпания. Псы, одно слово. Единственная была надежда — на то, что участковый сейчас порешает с Сонечкой и догонит, не оставит щеглов одних на маршруте…
Но этого не случилось. Участковый не догнал. А два эти выродка, запершись в опорном пункте, глумились над Иваном и стариком долго, холодно и бесчувственно, без азарта. А когда мент без азарта бьёт, он же не пар спускает. Так бы спустил пар и — всё, отошел, остыл. А тут получается, что просто глумится ментёныш, изощряется — от скуки ли, от забитости своей, от ненависти ли ко всем вокруг за то, что ему службу тащить приходится, а не девок щупать по общагам, напившись и обкурившись допреж.
А Иван, пока лежал на полу, пристегнутый к трубе, корчась и охая под пинками кирзовых берцов, всё думал о Соне. И потом, пока ментёныши курили, стряхивая не него пепел, он думал о девочке и о цветах, которые должен ей купить.
А потом один из шпанцов взялся за его аккордеон. Иван дёрнулся, но наручники не позволили ему даже встать дальше, чем на колени. Так он и стоял, замерев, не дыша, глядя как ментёныш тычет по кнопкам и клавишам, раздвигая меха, заставляя инструмент издавать никчёмный набор звуков. Второй комментировал матерно упражнения первого и хихикал мерзопакостно. Старик, вместе с которым Ивана забрали, тоже был бит, хотя и менее жестоко. Теперь он лежал в углу как куча ветоши и постанывал тихо и редко.
Потом два эти шибздика принялись обсуждать, сколько может стоить аккордеон, если толкнуть его на барахолке. Иван холодел и подрагивал при одной мысли о том, что менты действительно могут оставить его без инструмента.
Наконец, договорившись о чём‑то, они отстегнули его от трубы и велели:
— Вали отсюда, чмо.
— Аккордеон, — промычал Иван разбитыми губами.
— Чё? — сплюнул первый шибздик, который был злее, который первым ударил Ивана ещё при участковом. — Ты чё, чмырь, о***вший, совсем нюх потерял, что ли?
— Инструмент отдайте, — набычился Иван. — И старика отпустите, на кой он вам.
Он поймал летящий к его лицу кулачок легко и непринужденно, успев мысленно похвалить себя за сохранившиеся навыки. Остановив ментовскую ручонку блоком левой, правой Иван несильно, но быстро и резко, врубился в эту злобную перекошенную мордашку, в эти вытянутые трубочкой губы, в эти суженные мерзкие скользко — серые глазёнки, в этот пупырышек — нос. Голова мента дёрнулась и полетела к стене, увлекая за собой враз утратившее координацию движений тело. Второй, кажется, и сообразить ничего не успел, так неожиданна, невозможна и непредсказуема для этих уродцев была Иванова выходка. А когда сообразил, потащил из колечка на поясе резиновую палку.
Он поймал летящий к его лицу кулачок легко и непринужденно, успев мысленно похвалить себя за сохранившиеся навыки. Остановив ментовскую ручонку блоком левой, правой Иван несильно, но быстро и резко, врубился в эту злобную перекошенную мордашку, в эти вытянутые трубочкой губы, в эти суженные мерзкие скользко — серые глазёнки, в этот пупырышек — нос. Голова мента дёрнулась и полетела к стене, увлекая за собой враз утратившее координацию движений тело. Второй, кажется, и сообразить ничего не успел, так неожиданна, невозможна и непредсказуема для этих уродцев была Иванова выходка. А когда сообразил, потащил из колечка на поясе резиновую палку.
Вот же дурень‑то! Сразу видно, что щегол неопытный, неучёный — просто мясо для настоящего ухаря. Для того только и нужны такие, чтобы забулдыг по лавкам собирать да бомжей гонять, а на что серьёзное эта шпана совершенно не годится, поскольку любой, самый задохлый, того же Архидьякона, ухарь уроет обоих этих пацанов в секунду.
Ментёныш свою палку и до середины дотащить не успел — Иван основанием ладони, не торопясь, хорошо прицелясь, ладно засадил ему по скуле. Щегол брыкнулся на пол и затих рядом со стариком, который безучастно глядел на всё происходящее. «Помрет старик скоро…» — успел подумать Иван, прежде чем всадить ногой по морде поднимавшемуся с пола первому. Тот захрюкал, захрипел, повалился и, скуля от боли, стал уползать под стол, собираясь, наверное, отлежаться там от Иванова гнева. Но Ивана ещё не отпустило. Он шагнул к ментёнышу и несколько раз отдуши пнул его, особо не разбирая куда. Потом быстро нацепил на себя аккордеон, поднял старика в охапку и вывалился с ним из опорника.
Он оставил деда в одном из дальних тихих дворов на Транспортной. Он бы утащил его обратно до церкви, но несподручно было — старик совсем ослабел, обмяк и почти не передвигал ног. Оставил его Иван на скамейке в твёрдой уверенности, что больше никогда живым не увидит.
Очень беспокойно было Ивану, пока он окольными дворами, через Бекетовскую и Кирова, пробирался к трамвайному кольцу. Беспокойно от того, что вступил он в конфликт с властью в лице двух этих п****нышей, что преступил он некую грань, за которой кончается его более или менее спокойная жизнь и начинается новая — неизведанная, неспокойная, нервная и, наверное, короткая, которая теперь и гроша ломаного не стоит. Не забудут два эти выродка Ивана никогда, а участковый при желании всегда сможет его найти в этом городе. А значит, одна теперь дорога у Ивана — прочь из этого города, в поля, «в деревню, в глушь, в Саратов»…
Но не мог же он, в самом деле, уйти и оставить им инструмент. Кто он, что он без своего аккордеона? Да ничто — тьфу…
На углу Комсомольской он кое‑как умылся в луже почище, доковылял до цветочного ларька и долго стоял, безнадёжно вглядываясь в ценник возле пышных белых цветов. По шестьдесят рубликов штучка стоили хризантемы. Сто восемьдесят рублей — это ж целое состояние, это только весной — летом можно наиграть столько часа за три — четыре, да и то если погода хорошая, да и то если повезёт очень, да и то возле рынка или на привокзальной площади. А сейчас где их взять? Всё, что было с утра у Ивана — это два потрепанных червонца в брючном кармане, да и те остались в опорнике, у ментов.
Несколько минут Иван рассматривал ещё и киоскёршу — бледную худую барышню, — пытаясь по лицу угадать, можно ли у неё выпросить хоть один цветочек в долг. Но нет, судя по всему, дамочка была не склонна к благотворительности, несмотря на всю свою хрупкость и томную бледность.
В тоске он дошёл до Космонавтов и там завернул в пивнушку. Он и сам для себя не мог бы объяснить, зачем он ступил в это совершенно чуждое безденежному человеку место. Может быть, просто замёрз, и подсознание заставило его найти тёплое место. А может быть, сам господь Бог снизошёл с небес, чтобы принять посильное участие в Ивановой судьбе.
Пивнушка, несмотря на послеобеденное время, была пуста. Только за одним столиком, у самой стойки, у окна, одиноко стоял какой‑то мужик перед двумя кружками, одна из которых была уже опустошена, а вторая едва почата. Когда Иван вошёл в провонявшую кислятиной забегаловку, мужик сразу махнул ему рукой с зажатой меж пальцев сигаретой — так махнул, словно его только и ждал, словно они заранее условились о встрече в этом злачном месте.
Иван недоуменно пожал плечами, собираясь присесть на низкий подоконник, отдохнуть да погреться, но мужик не унимался. Он снова призывно махнул рукой и позвал:
— Эй, земеля, давай сюда.
— Да я так, — смущённо отозвался Иван, едва справляясь с распухшими губами и прикрывая ладонью явно раздувшуюся щёку.
— Давай, давай, — настаивал незнакомец. — Ходи на моя сторона.
Иван нехотя поднялся и приблизился к мужику. Тот, вглядываясь в Иваново лицо, присвистнул и покачал головой.
— На шпану нарвался, что ли? — спросил он.
Иван только кивнул неопределённо. Ну не рассказывать же первому встречному, что он уложил в опорнике двух ментов.
— Да, братан, нынешняя шпана — это ого — го… Зверьки, — посочувствовал мужик.
Он помаячил рукой в сторону стойки и минут через пять, пока Иван курил предложенную им сигарету, матёрая буфетчица принесла и поставила на стол две кружки пенного напитка.
— Угощайся, старик, — кивнул мужик на кружки. — И рассказывай.
— Что рассказывать? — вопросил Иван.
— Ну, вообще, — пожал тот плечами. — Как до жизни такой докатился.
— До какой «такой»? — насупился Иван. — Нормальная у меня жизнь.
— Да я ж не говорю, что она у тебя ненормальная, — примирительно улыбнулся Иванов угощатель.
Был он уже в возрасте, за сорок ему точно было. Нетороплив и, кажется, обстоятелен. Не алкаш на вид, не бомжеват нисколько, одет не с иголочки, конечно, но вполне себе прилично — в солидном чёрном плаще с белым кашне. И курил не какую‑нибудь там «Приму», а нормальную «Яву». И смотрел на Ивана без излишнего любопытства, без настороженности и без особой приязни, которая, в силу своей необъяснимости, выглядела бы подозрительно.
— Нормально докатился, — ответил Иван, отхлёбывая пива. — Медленно, но верно.
— Угу, — кивнул собеседник. — Это понятно, что медленно. Иначе бы вид другой был.
— Какой? — поинтересовался Иван.
— Затравленный, — пояснил мужик. — А ты в себе уверен. Значит, пообвык уже, пообтёрся; значит, без неожиданностей всё случилось… Меня Николаем зовут.
Иван назвался. Не хотелось, но вежливость обязывала. Не врать же и не отмалчиваться перед человеком, чьё пиво ты сейчас пьёшь.
— Играешь? — спросил мужик, кивая на аккордеон у Ивана за спиной.
— Нет, просто так, поносить взял, — ответил Иван нарочито грубовато, как разговаривал всегда, когда предчувствовал дилетантские рассуждения о музыке или просьбы «сбацать что‑нибудь».
— А Брукнера можешь? — спросил собеседник, не обращая внимания на Иванову грубость.
Иван дёрнулся недоуменно, посмотрел удивленно мужику в глаза, покачал головой.
— Я заплачу, — спохватился тот.
— Да не, — помотал головой Иван. — Не в этом дело. Не умею я Брукнера.
— Жаль, — задумался Николай, прихлебывая пиво.
— Люблю Брукнера, — добавил он через несколько минут молчаливого пития, сопровождаемого лишь Ивановым сопением из покорёженного и забитого спёкшейся кровью носа. — Жена у меня очень его любила и меня приучила… Может и не саму музыку его люблю, а… Память о ней люблю, может…
— Ушла? — вежливо полюбопытствовал Иван, чтобы поддержать беседу.
— Ушла, — кивнул собеседник. — В мир иной и, как говорят, лучший, чем этот… Как думаешь, не врут?
— А хрен его знает, — пожал плечами Иван. — Везде хорошо, где нас нет… А как там на самом деле, кто его знает… Давно ушла?
— Ну да, — согласился Николай. — Не знает никто, кроме хозяина… Да уж год как. Вот в этот день и ушла. Так что ты, считай, на поминки попал.
— Любил её? — произнёс Иван скорее утвердительно, чем вопросом.
— Любил, — кивнул собеседник. — Очень жалко её было. Так жалко, что чуть руки на себя не наложил… Пока она угасала, — болела она долго, — так я думал: сдохнуть бы вот сейчас, раньше, чем всё случится, чтоб не видеть, не мучиться…
Помолчали.
— О тебе пожалеет кто‑нибудь, когда ты уйдёшь? — спросил Николай.
Иван пожал плечами.
— Понимаешь, старик, — вздохнул собеседник, закуривая и кладя пачку перед Иваном, — я думаю, что жизнь надо прожить так, чтобы было кому сожалеть о твоем уходе. Вот если найдётся хоть один, совсем неизвестный и посторонний тебе человек, который пожалеет о твоём уходе и оплачет тебя, вот тогда, наверное, ты не зря приходил… Понимаешь, о чем я? Не о близких и родных говорю, у них профессия такая — оплакивать тебя, сколько полагается. О чужом тебе человеке толкую.