Это стремление — корень и двигатель романтического воображения. Самый яркий пример его в популярной литературе — О. Генри , с уникальной пиротехнической виртуозностью неистощимого воображения представляющий нам всю радость доброжелательного, почти детского чувства жизни. Никто не умеет так, как он, воплотить дух молодости, конкретнее — важнейший ее элемент, ожидание, что за каждым углом можно найти что-то чудесное и неожиданное.
Достоинства и потенциальные пороки романтизма являет в упрощенной, более очевидной форме популярная литература, то есть беллетристика, которая не оперирует абстрактными проблемами, а мирится с моральным и принципами как с данностью, принимая определенные идеи и ценности здравого смысла. (Ценности здравого смысла и обывательские ценности — не одно и то же; первые можно разумно оправдать, вторые — нет. Вторые могут включать в себя часть первых, но оправдывает их не разум, а подчинение социальным нормам.)
Популярная литература не поднимает абстрактных вопросов и не отвечает на них. Она предполагает, что человек сам знает все, и показывает его приключения (вот одна из причин, по которой такие книги популярны у самых разнообразных читателей, включая измученных проблемами интеллектуалов). У этой литературы нет явно выраженного идейного содержания; она не стремится передать интеллектуальную информацию (или дезинформацию).
Детективные, приключенческие, научно-популярные романы и вестерны принадлежат по большей части к популярной литературе. Лучшие писатели этой категории близко подходят к группе Скотта–Дюма: они подчеркивают действие, но их герои и злодеи — абстрактные проекции, и действие мотивируется широко обобщенным взглядом на моральные ценности, на борьбу между добром и злом. (Лучшие из современных писателей этого класса — Микки Спиллейн, Ян Флеминг, Дональд Гамильтон. )
Если спуститься ниже верхнего уровня популярной литературы , мы оказываемся на ничьей земле, где литературные принципы едва ли применимы (особенно если мы включим сюда кино и телевидение). Здесь отличительные черты романтизма практически неразличимы. На этом уровне «творчество» — не плод подсознательных предпосылок, а смесь элементов, выбранных скорее в процессе случайного подражания, чем из-за того или иного ощущения жизни.
Для этого уровня типично, что романтические деяния совершают обыкновенные, натуралистические персонажи, хуже того — романтизированные воплощения обывательских ценностей. Это клишированные ценности, пустые стереотипы, суррогаты оценочных суждений. Такой метод лишен существенного свойства романтизма — независимого, творческого воплощения личных ценностей писателя; лишен он и репортерской честности лучших натуралистов. Изображают не конкретных людей, «как они есть», а человеческие претензии (коллективную ролевую игру или туманную коллективную мечту) и подсовывают читателю под видом реальности.
Почти вся словесность из развлекательных журналов, популярная перед Второй мировой войной, с бесконечными вариациями на темы «Золушки», забот материнства, обычного человека с золотым сердцем и т. п., относится к этому классу. (Примеры — Эдна Фербер, Фанни Херст, Барри Бенефилд.) У такой литературы нет сюжета, есть лишь более или менее связные истории, нет и мало-мальски пристойного построения образов — персонажи фальшивы с репортерской точки зрения и бессмысленны с метафизической. (Вопрос о том, принадлежит ли она к романтизму, остается открытым. Обычно ее считают романтической просто потому, что она слишком далеко ушла от какой бы то ни было реальности, конкретной или абстрактной.)
Что касается литературного аспекта, кино и телевидение по своей природе исключительно подходят для романтизма. К сожалению, оба они появились слишком поздно; солнце романтики уже закатилось, и лишь его закатные лучи коснулись нескольких исключительных фильмов. (Лучший из них — «Зигфрид» Фрица Ланга.) Долгое время в кино преобладало подобие романтизма для развлекательных журналов, причем вкус был еще менее разборчив, а дух — непередаваемо вульгарен.
Отчасти как реакция на эту фальсификацию ценностей, но прежде всего — как последствие философско-культурного разложения нашей поры (с ее антиценностной тенденцией), романтизм исчез из кино и так и не добрался до телевидения (если не считать нескольких детективных сериалов, которые тоже в прошлом). Остаются лишь случайные комедии, авторы которых малодушно просят прощения за свои романтические попытки, или смешанные произведения, авторы которых умоляют, чтобы мы не подумали, что они защищают человеческие ценности (или человеческое величие) с помощью тусклых, вызывающе банальных персонажей, которые разыгрывают потрясающие мир события и совершают фантастические подвиги, главным образом в сфере науки. Природу подобных сценариев лучше всего выразит реплика: «Прости, малышка, мы не пойдем сегодня в пиццерию, мне нужно вернуться в лабораторию и расщепить атом».
Следующий и последний уровень дезинтеграции — это попытка устранить романтизм из романтической литературы, то есть обойтись вообще без ценностей, морали и воли. Раньше это называлось детективом «крутого замеса»; сейчас это впихивают нам под видом «реализма». Здесь нет различия между героем и злодеем (детективом и преступником, жертвой и палачом), перед нами — две группы гангстеров, свирепо и необъяснимо сражающихся за территорию, причем ни одна из них не может поступать иначе.
Это тупик, где встречаются, смешиваются и исчезают пришедшие сюда разными путями романтизм и натурализм: предопределенно беспомощные, маниакально злые персонажи проходят через серию необъяснимо преувеличенных событий и бессмысленно вмешиваются в надуманные конфликты.
Дальше и ниже словесность, как «серьезную», так и популярную, захватывает жанр, в сравнении с которым и романтизм, и натурализм чисты, цивилизованны и невинно рациональны, — литература ужаса. Предшественником ее в Новое время был Эдгар Аллан По, чистейшее эстетическое выражение она нашла в фильмах, где играет Борис Карлов.
Популярная литература, более честная в этом отношении, представляет свои ужасы в форме физических чудищ. В «серьезной» литературе они перемещаются в психику и уж совсем не похожи на что-либо человеческое. Это в буквальном смысле культ извращенности.
Роман ужасов в любом из этих вариантов представляет собой метафизическую проекцию одной-единственной эмоции — слепого, абсолютного, примитивного страха. Те, кто живет им, кажется, находят недолгое облегчение, воспроизводя то, чего они боятся, или ощущают хоть небольшую власть над ним, как дикари чувствуют власть над врагами, лепя их фигурки. Строго говоря, это не метафизическая, а чисто психологическая проекция; такие писатели не выражают свой взгляд на жизнь, они на жизнь не смотрят, а говорят о том, что они чувствуют себя так, словно вся жизнь состоит из оборотней, Дракул и Франкенштейнов. Если судить по основным мотивам, школа эта относится скорее к психопатологии, чем к эстетике.
Ни романтизм, ни натурализм не смогли пережить краха философии. Есть исключения, но я говорю об этих школах как о широких, активных творческих движениях. Поскольку искусство — выражение и продукт философии, оно первым отражает пустоту у основания культуры и первым обваливается.
Эта общая причина имела для романтизма особые последствия, ускорившие его упадок и крах. Были особые последствия и для натурализма, но они — другого характера, и их разрушительный потенциал сработал позже.
Главный враг и разрушитель романтизма — альтруистическая мораль.
Поскольку сущностная характеристика романтизма — проекция ценностей, в особенности моральных, альтруизм с самого начала внес в романтическую литературу неразрешимый конфликт. Альтруистическую мораль нельзя воплотить в жизнь (разве что в виде саморазрушения) и, следовательно, нельзя убедительно воплотить или инсценировать в рамках человеческой жизни на земле (особенно если речь идет о психологической мотивации). Если альтруизм — критерий ценности и добродетели, невозможно создать человека в его лучшем проявлении, «такого, каким он может и должен быть». Основной изъян, проходящий через всю историю романтической литературы, — неспособность представить убедительного героя, то есть убедительный образ добродетельного человека.
В персонажах Виктора Гюго читателя восхищает абстрактное намерение, величие авторского взгляда, а не реально построенные образы. Величайшему романтику так и не удалось воплотить идеального человека или мало-мальски убедительный положительный персонаж. Его самая серьезная попытка, Жан Вальжан из «Отверженных», остается гигантской абстракцией, так и не сложившейся в личность, несмотря на отдельные свидетельства глубокой психологической проницательности автора. В том же самом романе Мариус, молодой человек (как предполагается, автобиографическая проекция Гюго), приобретает определенную масштабность только благодаря тому, что автор говорит о нем, а не тому, что он показывает. Что до построения образов, Мариус — не личность, а намек на личность, втиснутый в смирительную рубашку культурных трюизмов. Лучше всего прорисованы и наиболее интересны в романах Гюго полузлодеи (из-за доброжелательного отношения к жизни ему не удалось создать настоящего злодея): Жавер из «Отверженных», Джозиана из «Человека, который смеется», Клод Фролло из «Собора Парижской Богоматери».
Достоевский (чье мировосприятие диаметрально противоположно) был страстным моралистом, и слепое стремление к ценностям выражалось лишь в безжалостном осуждении, с которым он изображал плохих людей. Никто не сравнится с ним по психологической глубине образов человеческого зла. Но он совершенно не способен создать положительный или добродетельный персонаж; из таких попыток не выходило ничего путного (например, Алеша в «Братьях Карамазовых»). Заметим, что, согласно наброскам к «Бесам», изначально он хотел воплотить в Ставрогине идеального человека, квинтэссенцию русской христианско-альтруистической души. По мере работы намерение это постепенно менялось с неумолимой логикой, продиктованной художественной честностью Достоевского, и в самом романе Ставрогин оказался одним из самых отталкивающих персонажей. В «Камогрядеши» Сенкевича лучше всего прорисован самый колоритный персонаж — Петроний, символ упадка Рима, а вот Виниций — авторский герой, символ христианства — картонный муляж.
Привлекательный злодей или колоритный мерзавец, который крадет драматизм сюжета у анемичного героя, чрезвычайно типичен для романтической литературы, и серьезной, и популярной, сверху донизу, словно под мертвой корой альтруистического кодекса, официально принятого человечеством, пылает беззаконный огонь, изредка прорываясь наружу. Запретная для героя уверенность в себе внезапно вспыхивает в пепле «злодея».
Величайшая функция романтизма — воплощение моральных ценностей — невероятно сложна при любом моральном кодексе, рациональном или нерациональном, и в истории литературы только романтики высочайшего класса хоть как-то смогли ее решить. Если учесть добавочный груз такого иррационального кодекса, как альтруизм, мы поймем, почему большинству романтиков приходилось обходить эту задачу стороной, что ослабляло их романы и мешало создавать характеры. Кроме того, невозможность применить альтруизм к действительности, к реальному существованию человека привела многих романтиков к попыткам уйти в историю, то есть выбрать временем повествования какое-нибудь отдаленное прошлое (например, Средние века). Таким образом, акцент на действии, пренебрежение человеческой психикой, отсутствие убедительной мотивации постепенно отрывали романтизм от жизни, пока остатки его не превратились в поверхностную, бессмысленную, «несерьезную» школу, которой нечего сказать о человеческом существовании.
Дезинтеграция натурализма привела к тому же, хотя и по другим причинам.
Хотя натурализм — порождение девятнадцатого века, его духовным отцом был Шекспир . Одна из главных идей в творчестве Шекспира заключается в том, что человек не обладает свободой воли и его судьба предопределена врожденной «трагической ошибкой». Но, несмотря на эту ложную предпосылку, Шекспир — мыслитель, а не репортер. Его персонажи не «списаны с жизни», у них нет конкретных прототипов, нельзя и назвать их «статистическим средним». Это широкомасштабные абстракции человеческих черт, которые детерминисты сочли бы изначально присущими человеческой природе, — тщеславия, властолюбия, ревности, алчности и т. д.
Некоторые из знаменитых натуралистов пытались удержаться на шекспировском уровне абстракции, то есть изложить свои взгляды на человеческую природу в метафизических терминах (примеры — Бальзак, Толстой) . Но большинство, следуя за Эмилем Золя, отвергало метафизику, равно как и ценности, и приняло репортерский метод, регистрацию конкретных явлений.
Противоречия, присущие детерминизму, были очевидны с самого начала. Художественную литературу читают лишь с внутренней предпосылкой волевого акта, то есть с предпосылкой, что какой-то элемент (какую-то абстракцию) выдуманной истории читатель сможет применить к себе самому, узнать, открыть или увидеть какие-то ценности и приобрести значимый опыт. Если бы мы полностью и буквально принимали детерминистскую предпосылку, то есть полагали, что персонажи не имеют отношения к читателю, как непостижимые обитатели другой галактики, и никоим образом не могут повлиять на его жизнь, поскольку ни у них, ни у него нет никакого выбора, мы не смогли бы прочитать ни одной книги дальше первой главы.
А писатель не смог бы писать. Психологически все движение натурализма держалось на подспудной, туманной, заимствованной вере в способность к выбору. Полагая, что судьбу человека определяет «общество», почти все натуралисты были реформаторами, защищающими социальные перемены; и получалось, что у человека нет свободы воли, но у общества она каким-то образом есть. Толстой проповедовал смирение и пассивное подчинение обществу. В «Анне Карениной», самой вредной книге всей серьезной литературы, он нападал на стремление к счастью и требовал, чтобы его приносили в жертву конформизму .
Хотя теории ограничивали писателей натуральной школы рамками конкретного, тем все же приходилось в немалой степени использовать свою способность к абстрагированию. Чтобы воспроизвести персонажей «из жизни», писатель должен был отобрать характеристики, которые считал существенными, отделив их от несущественных или случайных. Для этого, в свою очередь, требовался критерий отбора, и натуралисты заменили ценности статистикой. По их мнению, метафизически важно и типично для природы человека то, что преобладает статистически; то же, что редко и исключительно — неважно (см. главу 7).
Сначала, отвергнув сюжет, натуралисты сосредоточились на выстраивании характеров; и психологическая восприимчивость стала основной ценностью, которую могли предложить лучшие из них. Однако с развитием статистического метода ценность эта уменьшилась и исчезла: построение характеров сменилось неразборчивой регистрацией и исчезло под грудой мелочей вроде дотошного перечня мебели, одежды или еды. Натурализм утратил шекспировское или толстовское стремление к универсальности, спустившись от метафизики к фотографии с короткой выдержкой, причем объектив был наставлен на ближайший предмет, а там — остатки натурализма стали поверхностной, бессмысленной, «несерьезной» школой, которой нечего сказать о человеческом существовании.
Натурализм прожил дольше романтизма, хотя и ненамного, и тому есть несколько причин. Основная состоит в том, что стандарты натурализма значительно менее требовательны. Третьеразрядный натуралист все-таки может предложить читателю проницательные наблюдения, тогда как у третьеразрядного романтика нет просто ничего.
Романтизм требует совершенного владения основополагающим элементом художественной литературы, искусством рассказать историю, что подразумевает три важнейших качества: изобретательность, воображение, чувство драмы. Все это (и не только это) помогает создать оригинальный сюжет, составляющий одно целое с темой и построением характеров. Натурализм отказывается от этих элементов и не требует ничего, кроме выстраивания характеров в настолько бесформенном повествовании, настолько «незапутанной», то есть бессмысленной, последовательности событий (когда она вообще есть), насколько это устраивает данного автора.
Ценность того, что пишет романтик, должна создаваться автором, он должен выражать не преданность людям (разве что человеку), а только верность природе действительности и собственным ценностям. Ценность того, что пишет натуралист, зависит от конкретных персонажей, выбора и действий людей, которых он воспроизводит, и судят его по точности, с которой он их воспроизвел.
Ценность романтического повествования — в том, что могло произойти; ценность натуралистического повествования — в том, что произошло. Если духовный предок или символ романтика — средневековый трубадур, благодаря которому люди видели жизненный потенциал за унылыми границами повседневного тяжкого труда, то символ натуралиста (как не без гордости сказал один из них) — сплетник у забора.
Временному преобладанию натурализма сыграло на руку и то, что драгоценные камни привлекают больше искателей легкой наживы, чем часто встречающиеся минералы. Существенный элемент романтизма — сюжет — можно похитить, спрятать, перемолоть, даже если с каждым ударом резца он утрачивает огонь, блеск и ценность. Оригинальные сюжеты романтической литературы заимствовались бесчисленными подражателями в бесчисленных вариациях, с каждой следующей копией утрачивая колорит и смысл.
Сравните, к примеру, драматическую структуру «Дамы с камелиями» Дюма-сына, необычайно хорошей пьесы, с бесконечным рядом драм о проститутке, разрывающейся между истинной любовью и прошлым, начиная с «Анны Кристи» Юджина О’Нила и заканчивая голливудскими поделками. Эстетические паразиты помогли сровнять эту тему с землей, превратив подлинные открытия в избитые шаблоны. Однако это не умаляет достижений оригинала, а в худшем случае лишь подчеркивает их.