Получаемый нами опыт важен не тем, что мы из него что-то узнаем, а тем, что он есть. Энергия — не теоретический принцип и не дидактическое поучение, она — животворный факт, переживание момента метафизической радости — момента любви к бытию.
Конкретный человек, может быть, решит двинуться дальше, перенеся смысл этого опыта на свой реальный жизненный путь, а может быть, не сумеет жить в соответствии с высоким образцом и проведет остаток жизни, изменяя ему. Но как бы то ни было, произведение искусства в любом случае останется нетронутым и самодостаточным — достигнутым, осуществленным, неизменным фактом действительности — как сигнальный огонь над темными перекрестками мира, говорящий: «Это — возможно».
Независимо от последствий, этот опыт — не промежуточная станция, которую мы просто проезжаем, а остановка. Он обладает самостоятельной ценностью, о нем человек может сказать: «Я рад, что это было в моей жизни». Такого рода опыт — большая редкость в современном мире.
Я перечитала множество романов, и от большинства в моем сознании не осталось ничего, кроме сухого шелеста давным-давно погасшей и выметенной золы. Но романы Виктора Гюго и очень немногочисленные другие стали для меня неповторимым переживанием, огнем, каждая сверкающая искра которого сейчас так же горяча во мне, как тогда.
Об этом аспекте искусства трудно разговаривать — нужно, чтобы он был уже знаком зрителю или читателю, — но, думается, многие из вас смогут меня понять, заглянув в себя.
В романе «Источник» есть сцена, прямо выражающая описанное представление. В некотором смысле я сочиняла ее с позиций обоих участников, но все же в первую очередь там представлен мой взгляд как потребителя, а не как творца искусства, — вся сцена была продиктована моим отчаянным желанием видеть великие свершения человека. Ее эмоциональный смысл казался мне сугубо личным, почти субъективным, и я не предполагала, что кто-либо из читателей будет разделять мои чувства. Но оказалось, что эта сцена — одна из самых понятных в романе, и именно ее читатели вспоминают чаще всего.
Это начало части IV, где действуют Говард Рорк и юноша на велосипеде.
Юноша «считал труд более высоким уровнем развития по сравнению с природой, а не шагом назад. Ему не хотелось презирать людей; ему хотелось любить их и восхищаться ими. Но он не хотел бы увидеть сейчас дом, бильярдную или рекламный щит, которые могли встретиться на его пути... У него всегда была потребность сочинять музыку, и он представлял себе то, к чему стремился, в звуках... Пусть я услышу ее [музыку] хоть в одном-единственном творении человека на этом свете. Пусть я пойму то, что обещает эта музыка... Не трудитесь ради моего счастья, братья, покажите мне свое счастье — покажите, что оно возможно, покажите мне ваши свершения — и это даст мне мужество увидеть мое»[20].
Это и есть значение искусства в человеческой жизни.
И именно с этой точки зрения я теперь попрошу вас подумать о сути натурализма — доктрины, предлагающей ограничить кругозор человека видом грязных закоулков, крытых бассейнов, киноафиш — и далее вниз, все ниже и ниже.
Романтический, или ориентированный на ценности, взгляд на жизнь, натуралисты считают «поверхностным», а тот, который проникает до самого дна мусорного бака, — «глубоким».
По их мнению, рационализм, целеустремленность и ценности наивны, искушенность же состоит в отрицании разума, отвержении целей, развенчании ценностей и писании непечатных слов на заборах и тротуарах.
Взобраться на гору, — говорят они, — легко, а вот кататься с боку на бок в канаве — поистине выдающееся достижение.
Натуралисты утверждают, что теми, кто ищет зрелища красоты и величия, движет страх, хотя они сами — воплощение хронического ужаса, ибо нужно изрядное мужество, чтобы удить в отстойнике.
Душа человека, провозглашают они с самодовольной гордостью, — сточная яма.
Что же, им виднее.
Очень показательно с точки зрения современного состояния культуры, что я сделалась объектом ненависти, клеветы, осуждения, прославившись как практически единственный прозаик, объявивший: моя душа — не сточная канава, и души моих персонажей, и вообще человеческая душа — тоже.
Мотив и цель написанного мною лучше всего резюмировать, сказав, что, если бы требовалось предпослать полному собранию моих сочинений страницу с посвящением, на ней надо было бы написать: «Во славу Человека».
А если бы кто-нибудь спросил меня, что я такого сделала во славу Человека, я подняла бы книгу « Атлант расправил плечи» и сказала бы, как Говард Рорк: «Защита отказывается от дальнейшего предъявления доказательств»[21].
Октябрь–ноябрь 1963 г.
12. Проще простого. Рассказ
Этот рассказ был написан в 1940 году и впервые опубликован в ноябрьском номере The Objectivist за 1967 год без каких-либо изменений. Он иллюстрирует природу творческого процесса, показывая, каким образом ощущение жизни, свойственное художнику, направляет интегрирующие функции подсознания и управляет творческим воображением.
Генри Дорн сидел за письменным столом, в немом ужасе глядя на чистый лист бумаги. Без паники, сказал он себе. Это будет самым простым из всего, что ты делал в жизни.
Просто будь глупым, сказал он себе, вот и все. Просто расслабься и будь как можно глупее. Ведь это так легко! Чего же ты испугался, чертов болван? Засомневался, что сможешь быть глупым? Да ты, оказывается, еще и высокомерен, — он стал сердиться на себя. — В этом вся беда. Безумно высокомерен. Значит, не умеешь быть глупым, да? Но ведь сейчас ты глуп как пробка! В этом ты всю жизнь был глуп. Почему же ты не можешь быть глупым по заказу?
Начну через минуту, — сказал он. — Всего одна минута, а потом начну. На этот раз точно начну, только отдохну минуточку, ладно? Я очень устал. Ты сегодня ничего не делал, — возразил он сам себе. — Ты месяцами ничего не делаешь. От чего же ты устал? Потому и устал, что ничего не делал. Хотел бы я суметь — я бы все отдал, если бы вновь сумел... Перестань. Перестань быстро.
Это единственное, о чем тебе нельзя думать. Ты должен начать через минуту, и ты был почти готов. Но твоя готовность пропадет, если ты станешь думать об этом.
Не смотри на нее. Не смотри на нее. Не смотри на... Его взгляд задержался на потрепанной толс той книге в выцветшем синем переплете. Книга лежала на полке под стопкой старых журналов, на ее корешке виднелись наполовину стершиеся белые буквы:
Генри Дорн. Триумф.
Он поднялся и столкнул журналы вниз, так, чтобы книга оказалась позади них. Тебе лучше не видеть ее, пока ты это делаешь, сказал он. Нет, не так. Ей лучше не видеть, как ты это делаешь. Ты сентиментальный дурак, сказал он.
Это была плохая книга. С чего ты взял, что хорошая? Нет, так не выйдет. Ладно, это была хорошая книга. Замечательная книга. Ты ничего не можешь с этим поделать. Было бы проще, если бы мог. Если бы заставил себя поверить, что это была паршивенькая книжонка, что она вполне заслужила все дальнейшее! Тогда бы ты мог прямо смотреть людям в глаза и писать другую книгу, лучшую. Но ты не веришь. Ты изо всех сил старался поверить. Но так и не сумел.
Хорошо, сказал он. Остановись. Два года ты возвращаешься к этому снова и снова. Так хватит уже. Не сейчас... Меня ведь сразили не отрицательные рецензии. Сразили положительные. Особенно рецензия Флеретт Ламм, которая утверждала, что это лучшая книга в ее жизни — никогда еще она не читала такого трогательного любовного романа.
Дорн и не подозревал, что в этой книге присутствовала любовная интрига, не знал, что в ней есть трогательного. А о вещах, которые там, в этой книге, действительно были, которые он пять лет кряду обдумывал, записывал, оттачивал до мельчайших деталей, зная, сколь тщательно работает, — о них Флеретт Ламм не упоминала вовсе. Сначала, прочитав рецензию, он подумал, что этих вещей в книге вообще нет; ему только казалось, что они там есть. Или, может быть, их выбросила ленивая машинистка, когда перепечатывала рукопись? Но чем же тогда заполнены страницы? Том выглядел толстым. Или книга написана не по-английски? Или столько умных людей не в состоянии читать по-английски? Или он, Генри Дорн, сумасшедший? Невозможно, невозможно и еще раз невозможно. Он заново внимательно перечитал всю книгу, радуясь каждому плохо построенному предложению, неудачному абзацу, нечетко выраженной мысли. Они правы, говорил он себе, этого здесь не т, это совсем не понятно, этого вполне можно было не заметить, и вообще мы живем в несовершенном мире. Но, дочитав до конца, он знал, что на самом деле в книге все это есть, ясное, прекрасное, исключительно важное, что он не мог бы сделать изложение более совершенным и что он никогда не узнает, в чем дело. Что лучше ему не интересоваться ответом, если он хочет сохранить жизнь и рассудок.
Ладно, сказал он. Теперь ведь, наверное, хватит? Ты ведь провел за этим больше минуты. А обещал начать.
Открытая дверь вела в спальню. Там за столом сидела Китти и раскладывала пасьянс. Лицо ее выглядело так, будто она успешно делает вид, что все в порядке. У нее был милый ротик. О человеке всегда можно много сказать по виду его рта. Китти как бы хотела улыбнуться всему миру, а если не улыбалась, то по собственной вине, и на самом деле собиралась вот-вот исправиться, потому что у нее все хорошо, и в мире тоже. Она внимательно смотрела на карты; ее склоненная белая шея при искусственном освещении казалась совсем тонкой. Раскладывание пасьянса не требовало денег. Дорн слышал мягкий звук карт, ложащихся на стол, и потрескивание пара в трубе в углу.
В дверь позвонили, и Китти, не взглянув на него, быстро пошла через комнату открывать. На ее ладной пропорциональной фигуре отлично сидело ситцевое платье несколько детского фасона, с широкой юбкой, — очень милое платьице, только летнее и купленное два года назад. Дорн тоже мог бы открыть дверь, но знал, почему Китти хочет сделать это сама.
Он встал, широко расставив ноги и втянув живот, и, не глядя на дверь, прислушался. Кто-то что-то сказал, потом Китти произнесла: «Нет, извините, но нам правда не нужен “Электролюкс”». Голос Китти звучал почти песнью освобождения; она изо всех сил старалась не показаться слишком глупой, испытывала искреннюю симпатию к человеку из «Электролюкса», даже желание пригласить его в гости. Дорн понимал, откуда взялись эти интонации.
Идя к двери, Китти думала, что там хозяин квартиры.
Китти закрыла дверь, посмотрела на мужа, прошла через комнату и улыбнулась, как будто извиняясь — смиренно и счастливо — за то, что существует, проговори ла: «Не хочу мешать тебе, дорогой», — и вернулась к своему пасьянсу.
Нужно, сказал он себе, просто подумать о Флеретт Ламм и попытаться представить, что ей нравится. Представить, а потом записать. Вот и все. И получится хороший коммерческий рассказ, который ты тут же продашь и заработаешь кучу денег. Это проще простого.
Не может быть, чтобы ты один был прав, а все остальные неправы, сказал он. Тебе же советовали поступить именно так. Ты просил работы, но никто ее тебе не предложил. Никто не помогал тебе ее искать. Никого это не интересовало, никто не принимал твое желание всерьез. Все говорили — такой блестящий молодой человек! Говорили, посмотри на Пола Паттисона. Восемьдесят тысяч в год, а ведь у него нет и половины твоих мозгов. Но Пол знает, что нравится публике, и дает ей желаемое. Говорили, если бы ты просто бросил упрямиться. Ты не обязан все время быть интеллектуалом. Почему бы тебе не побыть некоторое время практиком? Заработаешь первые пятьдесят тысяч, а потом можешь со спокойной душой посвящать себя более высокой литературе, которая не продается и продаваться не будет. Говорили, зачем тратить попусту время, работая по найму? Что ты умеешь делать? При везении будешь получать двадцать пять в неделю. Это глупо, когда у тебя талант к слову, а ты знаешь, что он у тебя есть. Если бы ты благоразумно к нему относился! Тебе это должно быть совсем легко. Если ты пишешь сложные вещи вроде этой книги, тебе же наверняка ничего не стоит испечь сериал или два. Это любой дурак может. Говорили, кончай драматизировать. Разве тебе нравится быть мучеником? Говорили, посмотри на жену.
Говорили, если может Пол Паттисон, почему не можешь ты?
Подумай о Флеретт Ламм, сказал он себе, садясь за стол. Ты воображаешь, что не сможешь ее понять, но на самом деле вполне сможешь, если захочешь. Не усложняй, пожалуйста. Будь проще. Ее легко понять. Вот именно. Будь проще во всем. Напиши совсем простой рассказ. Самый легкий, самый незначительный, какой только можешь себе представить. Боже мой, неужели ты не можешь подумать о чем-нибудь не очень существенном, ничуть не существенном, ни на волос не существенном? Не можешь? Не способен на такое, на дутый высокомерный болван? Правда думаешь, что не способен? Что не умеешь создать произведение, которое не было бы великим, глубоким, значимым? Неужели тебе обязательно все время спасать мир? Быть этакой Жанной д’Арк?
Прекрати обманывать себя, сказал он. Ты отлично справишься. Ты не лучше других. Он хмыкнул. Такая же дрянь. Когда человеку требуется мужество, он говорит себе: я не хуже других. А ты наоборот. Хотел бы я знать, откуда у тебя эта сатанинская гордыня. В ней все дело. Не в великом таланте и не в блестящем уме. Ты вовсе не благородный мученик во имя искусства. Ты надутый эгоист и получаешь то, что заслужил.
Ты хороший, да? Что заставляет тебя так думать? Какое у тебя право ненавидеть то, что ты собираешься сделать? Ты за несколько месяцев ничего не написал. Не мог. Ты вообще разучился писать. И никогда не научишься снова. А если не можешь написать то, что хочешь, какое ты имеешь право презирать те вещи, которых от тебя ждут? В любом случае это все, на что ты годен, великого бессмертного эпоса тебе не создать. Так радуйся, что можешь попытаться и сделать, а не сидеть тут, как приговоренный в камере смертников, ожидающий, пока его сфотографируют для первой полосы.
Так-то лучше. Я думаю, сейчас у тебя правильное настроение. Можешь приступать.
Как же начинают такие вещи? Так, посмотрим... Это должна быть простая человеческая история. Попробуй подумать о чем-нибудь, свойственном человеку... Как люди заставляют работать свой мозг? Как они придумывают сюжеты? Ну-ка, ты же писал раньше. Как ты тогда начинал? Нет, об этом думать нельзя. Только не это: задумаешься — и снова придешь в полнейшее отчаяние, если не хуже. Считай, что прежде никогда не писал. Что все начинаешь заново. С чистого листа. Вот оно! Это было хорошо. Если научишься мыслить такими жуткими штампами, дело пойдет.
Ты постепенно схватываешь суть...
Подумай о какой-нибудь человеческой черте... Думай-думай, не ленись! Давай так: попробуй подумать о самом слове «человеческий», о его значении, — где-то здесь должна найтись идея. Какое качество — самое человеческое на свете? Что есть — и ярко выражено — у всех известных тебе людей? Что движет ими? Страх. Не боязнь кого-то конкретно, просто страх. Великая слепая ни на что не направленная сила. Злобный страх, повинуясь которому люди хотят видеть твои страдания. Ибо они понимают, что им тоже придется страдать, а это легче перенести, если знать, что и ты страдаешь. Страх, заставляющий людей хотеть, чтобы ты выглядел маленьким, смешным, жалким и грязным. Маленький не опасен. На самом деле это не страх, а нечто большее. Вот, например, мистер Кроуфорд: он адвокат и радуется, когда его клиент проигрывает дело. Радуется, хотя теряет деньги; хотя портится его репутация. Радуется и даже не осознает, что радуется. Господи, что за повесть заключена в этом мистере Кроуфорде! Если бы можно было положить его на бумагу таким, какой он есть, и объяснить, почему он таков, и...
Да уж, сказал он себе. В трех томах, которые никто никогда не издаст: мне заявят, что это неправда и что я ненавижу род людской. Прекрати, сейчас же прекрати! Когда говорят о человеческой пове сти, подразумевают нечто совсем другое. Это человеческая повесть. Но не то, что имеется в виду. Что же имеется в виду? Тебе не дано этого знать. А вот и дано! Ты знаешь. Отлично знаешь — не зная. Прекрати!..
Неужели тебе надо всегда и во всем докапываться до смысла? Здесь-то ты и делаешь первую ошибку — именно здесь. Действуй не размышляя. Твоя вещь не обязана обладать смыслом. Она должна быть написана так, как будто ты никогда не пытался найти смысл ни в чем, даже в собственной жизни. Как будто ты именно такой человек. За что люди не любят тех, кто ищет смысл? В чем здесь настоящая причина, что?..
ПРЕКРАТИ!..
Попробуем подойти к этому совершенно иначе. Не надо начинать с абстракции. Начни с чего-нибудь определенного. С чего угодно. Подумай о чем-нибудь простом, очевидном и отвратительном. Таком отвратительном, что тебе совершенно все равно, что будет дальше. Назови первое, что придет в голову. Например, история о миллионере средних лет, который пытается соблазнить бедную работающую молодую девушку. Хорошо. Очень хорошо.
Теперь продолжай. Быстро. Не задумывайся. Продолжай.
Итак, ему около пятидесяти. Он сколотил состояние нечистоплотными методами, потому что жесток. Ей всего двадцать два, она очень красива, обаятельна, мила и работает в «пять-и-десять»[22]. Да, в «пять-и-десять». А он — владелец. Именно так — крупный магнат, у которого целая куча магазинов «пять-и-десять». Хорошо.
В один прекрасный день он приходит в тот самый магазин, видит девушку и влюбляется. Почему вдруг влюбляется? Скажем, он одинок. Ужасно, безмерно одинок. Во всем мире у него нет ни единого друга. Никто его не любит. Люди никогда не любят тех, кто самостоятельно добился успеха. Кроме того, он жесток. А когда ты работаешь больше любого другого, когда пашешь как вол, пока остальные прохлаждаются, и потому всех их обходишь, тебя называют нечистоплотным. Это тоже свойственно людям.