Коля Гублия был не таков. По той легкой стремительности, с какой Коля подлетал к людям и с таким же беспечным изяществом отлетал, не оставляя ничего, кроме приятного головокружения и позванивания в ушах валдайского колокольчика, он напоминал мне тропическую бабочку Синюю Молнию, выведенную дядей Витей в городе Свердловске.
Кстати, во время Колиной учебы у Вити в Москве в Зоологическом музее открылась выставка бабочек, и он нас торжественно пригласил туда с Левиком и Колей.
— Можно я не пойду? — спросил у меня Коля. — Или мы туда придем с закрытыми глазами и в таком состоянии пробудем до фуршета. Как ты думаешь, энтомологи вообще устраивают фуршет?
Он был горяч, как ахалтекинец, мой троюродный Коля, в его руках всегда таял шоколад.
Он был неотразим, правда, уже не в белом костюме, как раньше, но в длинном зеленом пальто швейной фабрики «Сокол», которое я ему на второй день принесла в общежитие.
— Шикарно на мне сидит! Почти как раз!!! — восхищался Коля. — Я так люблю новые вещи! А чье оно? Откуда оно у тебя? Расскажи мне историю этого пальто!
Я же только гладила в ответ его рукава утюгом — они были ему длинноваты, — молчала и таинственно улыбалась. Не хотелось говорить, что это пальто Левика, которое он купил сто лет тому назад, ни одного раза не надел и очень возмущался, когда я его уносила.
— Ты постоянно ищешь в жизни человека, — кричал он, — которому бы ты могла отдать все мои вещи.
— Это специальное пальто для лиц кавказской национальности, — объясняла я Левику, — чтобы они казались московским милиционерам, которые их шмонают, новыми русскими.
А Коле я сказала:
— В этом пальто тебя никто не остановит, как бегущего бизона.
— А если остановит, — ответил Коля, — я плюну им под ноги, чтоб они видели, какой я культурный, что даже не хочу с ними разговаривать.
Кстати, он мне потом сказал: «Из-за твоего пальто меня теперь на улице никто не принимает за молодого азербайджанца, как раньше, а все — за старого еврея».
— Сюда нужен шарф, — заметил Коля, любуясь собой в зеркало.
— Пожалуйста! — говорю я и достаю старый добрый шарф из козьего пуха, который провалялся у нас в сундуке не один десяток лет.
Он им элегантно обмотал шею.
— У меня шея — уязвимое место, — пожаловался Коля. — Не смотри, что я такой плотный, меня очень легко удушить. Перчатки! — царственно произнес он и, не оборачиваясь, протянул руку.
— Прошу! — говорю я и выдаю ему вообще неизвестно какими судьбами попавшие ко мне кожаные перчатки, которые имели один только бог знает чьи очертанья руки с ужасно короткими толстенькими пальцами.
— Какие пальцы короткие, — удивился Коля. — Даже не верится, вообще, что такие бывают на свете.
Померил, а они ему тютелька в тютельку.
К этому комплекту в голос напрашивалась шляпа. Коля Гублия был бы совсем тогда как Депардье или Челентано. Напрашиваться она, конечно, напрашивалась, но ее-то у меня как раз и не было. Зато у меня была вязаная шапочка Левика с красным колокольчиком на макушке. Там все так здорово продумано — он идет, а колокольчик звенит, причем довольно громко.
— Ты, наверно, думаешь, что я голодранец? — забеспокоился Коля.
— Ни на одну секунду! — говорю я. — Просто у меня в доме такое безумное количество вещей, что я могла бы одеть с ног до головы, включая трусы и лифчики, небольшой какой-нибудь тихий приморский городок типа Сухума.
— Роскошное пальто, — еще раз повторил Коля уже на улице, с удовлетворением ловя на себе удивленные взгляды прохожих. — Мне только не нравится название фабрики, на которой оно изготовлено. Так грузины все любят называть: Сокол! Чайка! Орел! Буревестник!
— А абхазцы бы как назвали?
— Абхазцы бы так назвали: швейная фабрика «Козоеб». — Он порылся в карманах нового зеленого пальто, надеясь найти там денег на метро.
— Послушай, — спросил он, — ты не могла бы меня субсидировать? Я буду рад любой сумме — от копейки и выше.
— Ты мой ангел-хранитель, Люся, — сказал он мне на прощанье. — Если б ты знала, как я тебе предан! Как предан бывает туземец. Ты знаешь, что туземцы не тронули ни одного гвоздочка в доме Миклухо-Маклая? Самого его они, правда, съели…
Когда я слушала Колю, меня прямо пот прошибал — такой он красноречивый. Он у меня из дома постоянно звонил кому-нибудь по телефону и произносил столь умопомрачительные монологи — о, если б мне такое заявили — я бросила бы все, взяла бы Левика и устремилась вслед за этим человеком очертя голову, куда-нибудь в Баден-Баден или, уж ладно, к хвосту Земли.
Со свойственным ему зловещим обаянием он говорил по телефону:
— Ты боишься, что слишком увлечешься мной и потеряешь свой покой? Что ж, я тебе в этом помогу!
— Возьми меня, — просил кого-то Коля, отнюдь не того же самого, кому он грозился помочь потерять покой, — возьми меня куда-нибудь, это будет последним местом, куда я приеду.
— Есть три счастья, — рокотал он. — Одно — хребет коня, второе — грудь женщины и третье — мудрые книги. Первое и третье я познал. Осталось второе.
— Ало! Ало!.. Я услышал твое дыхание и разволновался. Где я был этой ночью? Где бы я ни был, везде плохо, потому что там нет тебя.
— Завтра? — он договаривался. — В метро? У матроса с пистолетом? Не знаю как — доживу или нет до этого момента.
— Сегодня? В шесть? У памятника Пушкину? Только не перепутай меня с ним! У него на голове голуби, а у меня лебедь.
— Какие глаза! У моей покойной тети были такие глаза. Я смотрел на нее в период своего полового созревания. Как я должен реагировать на эти глаза теперь?
И я испытывала поистине стилистическое наслаждение, которое в моем случае приравнивается к сексуальному, глядя, как наш Коля лихо и виртуозно переходит с эпитетов «бестия» или «плутовка» на «шикарная баба», «шлюха», «сука» и «дура», причем это органично вплеталось в общий контекст превозношения до небес.
Например, я ему пожаловалась однажды:
— У меня такая проблема, Коля… я слишком умная.
На что мой брат Коля ответил, не раздумывая:
— Я хочу тебя обрадовать и успокоить: у тебя, Люся, нет такой проблемы. Ты дура дурой, да к тому же еще и сумасшедшая. Может быть, поэтому я и хожу к тебе обедать. Так надоели эти умные, от которых хочется схватить свое пальто и убежать.
— Секрет комплимента заключается в том, — учил Коля Гублия моего
Левика, — что ты говоришь правду о человеке, но сильно подслащенную и преувеличенную. Причем эти слова должны вырываться из потаенных глубин твоего сердца!
Он оглушал, ошарашивал, обрушивал на тебя раскаленную лаву любви и легко шагал дальше, не оборачиваясь, но за его спиной никогда не дымились пепелища. Кроме одного — его собственного дома в Абхазии, их родового гнезда, который спустя много лет — это будет во время последней войны — Коля Гублия сожжет своею рукой. И от огромного дома, почти что замка, останется только наружная чугунная лестница, ведущая на небо, где Коля в детстве любил ночью посидеть, посмотреть на звезды и знать, что в любой момент можно будет вернуться в теплый дом и теплую постель.
Одна у Коли была привязанность, одна тоска — уже тогда в его первый к нам приезд — как будто он предчувствовал разлуку: его Сухум.
— Ой, как это похоже на Сухум, — он говорил всякий раз, когда на него внезапно накатывало блаженство, будь этому причиной даже скромная рюмочка коньяка.
Идем мы как-то по Бронной, а Коля махнул рукой в сторону площади Пушкина и сказал:
— Вон там могло бы быть и море.
Однажды мы с ним пошли гулять в Коломенское. По дороге Коля купил себе синюю джинсовую кепку, на которой белыми нитками было вышито: «A boy of London».
В кепке «A boy of London» Коля Гублия шагал по высокому обрыву над Москвой-рекой и говорил:
— Эти холмы, деревья — все это напомнило мне родной ландшафт, и я понял, как я соскучился по Сухуму.
Впереди у него маячили вечные нескончаемые скитания, в Экваториальной Африке он станет удовлетворять спрос на огромные плиты соли из северосахарских копей, а с юга перекачивать золото, разноцветные перья невиданных на севере птиц, слоновую кость, черных рабов, которые очень ценились на рынках Мавритании.
Он овладеет испанским стилем фламенко, устроится в Лувр экспертом по живописи «малых голландцев», он первый провозгласит, что, хотя голландцы они и малые, зато живопись у них о-го-го! И это не какие-то там эстетские изыски, а жизненно необходимая человеку вещь, как красное вино или мимолетная любовь.
Он напишет роман, который станет мировым бестселлером, гигантская эпопея типа «Войны и мира» или «Саги о Форсайтах» на материале абхазской жизни. Но это не все.
Мой троюродный брат Коля Гублия, дни и ночи тоскующий по Сухуму, возглавит Яванский театр объемных деревянных кукол и пригласит на Яву Резо Габриадзе для постановки пьесы «Песнь о Волге» про Сталинградскую битву.
Единственное, что Коле совершенно не удастся в жизни, это сбыть Стамбулу панкреатин — универсальное американское средство от импотенции, поскольку город Стамбул, являясь колыбелью всех проблем человечества, вообще не имеет одной-единственной проблемы — как раз этой.
На некоторое время он осядет в Гваделупе. Школьный друг Левика Юрка Тягунов расскажет нам, вернувшись из тех краев, что видел Колю сидящим в окружении жен, наложниц и еще каких-то девушек неясного предназначения общим числом — Юрка не поленился и подсчитал — их было тридцать шесть тысяч.
— И что интересно, этот Гублия в сорокаградусную жару («Я был поражен, когда увидел!» — рассказывал Юрка) на страшном солнцепеке сидел под пальмою кокосовой в пальто! Такое у него пальто, — вспоминал Юрка, — где он его только отхватил? Ядовито-зеленого цвета. Черные кожаные перчатки и синяя кепка…
— «A boy of London»?!! — вскричала я.
— Там было просто написано: «O London…»
«A boy» и букву «f» Коля Гублия, как видно, спорол. В этом был весь Коля. Он не любил ничего однозначного. Он только такие любил изречения, в которых было не семь, а семьдесят семь смыслов. Например, он мне часто рассказывал, как просветлился Миларепа.
— Знаешь, как просветлился Миларепа? — спрашивал он у меня в сто двадцать пятый раз.
Я говорила с неизменным интересом:
— Как?
Я никогда бы не посмела напомнить Коле, в который раз я слышу историю этого чудесного просветления. Во-первых, потому что он мог огорчиться от мысли — не впал ли он, случаем, в маразм? А во-вторых, среди предрассудков, которые я лелею, нет одного, как проблемы импотенции в Стамбуле, а именно — требовать от собеседника того, чего он в жизни не говорил и больше уже не скажет. Меня только мучает вопрос — знал Коля или не знал, ведь он был настоящий провидец, что это рассказ о его собственной судьбе.
— Миларепа просветлился на костях своей матери, много лет ожидавшей его из долгих странствий, — неторопливо начинал Коля. — Рядом были кости собаки, которая все время сидела около нее. Он с презрением посмотрел на эту суету ожидания, лег на кости матери и просветлился.
…А на его собственном могильном камне, когда он умрет неполных ста двенадцати лет от роду, наверно, будет так написано: "КОЛЯ ГУБЛИЯ ЛЕГКОКРЫЛЫЙ"
— Нет, я все-таки не понимаю, что это у тебя за роман? Никакого сюжетного хода! — возмущается Левик, случайно заглянув ко мне в рукопись. Он-то думал, я что-то сочиняю. Он не знал, что я просто, без околичностей излагаю чистую правду и больше ничего. Ведь я пишу мою последнюю вещь, и у меня нет ни времени, ни желания чего-то там выдумывать.
— Внеси туда хотя бы детективный элемент, — советует Левик.
— Какой детективный элемент?
— Украли что-нибудь, а на Колю подумали. Он с цыганами был. А это не он. Все ищут, милиция, начинают версии строить, напали на след… И вдруг на следующий день снег выпадает, их завалило, все цвета, формы — все белое и все покато, но люди дальше живут уже под снегом. Как они живут, как передвигаются под снегом, как там летают бабочки? А может, никого больше ничего не интересует и все кончается. Нельзя быть настолько законченным реалистом. А то бывают такие писатели — даже под дулом пистолета не могут написать того, чего они не видели: уж если он написал «из трубы вылетела ведьма на метле», значит, он действительно это видел, иначе бы не написал.
Мысль о том, чтобы в «Утопленника» внести детективный элемент, показалась мне кощунственной. Надо скорее писать роман о жизни, почти достигшей своего пика, о бездне, которая вот-вот откроется взору и уже заранее отражается в зрачках, потому что жизнь моя, видимо, приближается к зениту. Что это будет — смерть или внезапное просветление — не знаю. Но я нутром чую: какой-то цветок чампак, цветущий раз в тысячу лет, собрался во мне расцвести, и этому есть тайное предзнаменование.
Стоит мне только закрыть глаза — я вижу его, мой роман, эту песнь, которую мне предстоит пропеть и умереть, он уже существует в природе, но такой — как горячий, бесформенный поток. И к нему очень страшно прикоснуться. Мне кажется, именно он внесет меня в необъятное сердце, в котором нет ни иллюзий, ни грез, где свою всепроникающую тоску я встречу без страха и надежды. Кстати, доктор Гусев также воспротивился внесению детективного элемента в замысел «Утопленника»!
— Я художественную литературу, — сказал он мне, — просто ненавижу. Это такая гадость. Каждый так и норовит навесить тебе свою шизофрению. Несите уже бред в чистом виде, валите в кучу рухнувшие мечты, болтовню ума, суету, ярость, которую вы накапливали веками, скуку, зависть, ненависть, жестокость, тихое отчаяние, страх смерти, боль утрат, сопротивление жизни, смятение, беспомощность, тревогу, сны и сексуальную неудовлетворенность. Одно дело я по долгу службы сижу и читаю обычный дневник психопатки: откроешь на какой-нибудь странице — мгновенно ясен диагноз и схема, по которой с вами работать. А тут еще будет путаться под ногами какой-то детективный элемент. Вы замужем?
— Да! Я же вам писала.
— Мало ли, что вы писали, — говорил Анатолий Георгиевич. — Все живут в своих образах и никто в текущем моменте. Ваше восприятие только искажает действительность. У меня, например, все время такое впечатление, что у меня на голове кепка! «Да нет у меня на голове никакой кепки», — говорю я сам себе, пресекая побег своего ума от истины.
Я отвечала ему:
— Пример с вашей кепкой, доктор, убедителен и ярок, а картину мира я искажаю до неузнаваемости, но все ж не в такой степени, чтобы не давать себе отчет, замужем я, черт побери, или нет.
— А я на вашем месте, — сказал Анатолий Георгиевич, — не заявлял бы ничего с такой уверенностью. У вас сейчас в жизни хороший период, когда вы потеряли почву под ногами. Но в этот момент очень важно не повеситься. Ваш муж психически здоров? Его не мучает синдром Отелло?
— У Левика синдром Дездемоны, — призналась я. — Ибо самой нерушимой, закостенелой, гранитной преданности мне я требую именно от Левика, и на всякий случай все время его подозреваю. Правда, порой небезосновательно, но это неважно. Мой Левик — он как непорочная дева Мария. Если что-нибудь приключается в этом роде, то явно не без участия Святого Духа.
К тому же любовные похождения необходимы ему, как поэту.
Тут самое время привести дословно тексты моего Левика, чтобы, по крайней мере, ясно было, о чем идет речь.
Однако волшебная сила искусства! Когда я слышу все это, я наполняюсь тихой радостью и ощущением абсолютного совершенства вещей.
А Левик, ровный к хвале, порицанию, светлый, свободный, провозглашает, что лучшее средство от мании величия — не иметь никаких достижений, а его жизненное кредо на сегодня на шесть часов вечера — стремиться к безвестному странствию по безлюдной дороге.
Я своего Левика обожаю. Я тянусь к нему всем своим существом, но моя любовь чем-то смахивает на отчаянье. Я все время боюсь, даже теперь, когда жить осталось одно мгновение, что Левика соблазнит какая-нибудь другая женщина и он будет ей ходить в магазин.
— Запомни, — успокаивал меня Левик, — что бы ни случилось в нашей жизни, я всегда буду ходить в магазин только тебе.
Порою мне кажется, что мой Левик меня даже по-своему любит. Однажды я так прямо и спросила у него:
— Левик, ты меня любишь?
— Я люблю тебя, как все живое, — ответил он.
Иногда мне кажется, Левик мой сын, а иногда — что он мой отец. Левик — это мой темный город, моя безнадежная улыбка, мой животный и растительный мир, мои пустыни, озера, воды Ганга, запах фейерверка, вечная мерзлота, столбик, разделяющий Азию и Европу, мое абсолютное одиночество в этой Вселенной. Он тонкий и непостижимый, я вижу его насквозь и знаю как свои пять пальцев.
Однажды мы с Левиком участвовали в телеигре «Гименей-шоу». Там было несколько пар — жены и мужья, которые дожили до серебряной свадьбы. Задача такая: мужья прячутся за ширму, снимают ботинки с носками, закатывают брюки и замирают. Ширма приподнимается. Жены глядят на открывшуюся их взору картину. Звучит, как ни странно, Вагнер «Полет валькирий» в исполнении венского филармонического оркестра.
— Угадайте, — спрашивает ведущий, — где ноги вашего мужа, делившего с вами на протяжении долгих лет хлеб и кров и съевшего вместе с вами пуд соли?