— Угадайте, — спрашивает ведущий, — где ноги вашего мужа, делившего с вами на протяжении долгих лет хлеб и кров и съевшего вместе с вами пуд соли?
Никто, кроме меня, не угадал. А им это как раз было важно. Поскольку все
они — участники психотренинга по коррекции семейных отношений. Их семинар непритязательно назывался «Куда уходят сильные чувства?». Причем мужчины с помощью пальцев ног всячески подавали знаки своим женщинам. Но вы, наверно, замечали, Анатолий Георгиевич, что люди очень невнимательны. Им их собственную ногу покажи, они ее не узнают, не то что ногу другого человека.
Левик мне знаков не подавал. Но я сразу же, молча, припала к его стопам под арию Брунгильды. Я отгадала все, что высовывал Левик из-за ширмы, даже когда он просунул в дырочку кончик носа. Что бы он ни высунул, я бы моментально узнала его, потому что мы с Левиком — это космическая пара, я сделана из его ребра, а то обстоятельство, что он женился на мне из-за прописки, я рассматриваю как мудрый повод для нашей всевышне задуманной встречи. Левик в то время заканчивал институт, вовсю готовился к завоеванию мира, и ему надо было срочно на ком-нибудь жениться, чтобы прописаться в Москве.
К счастью, я была абсолютно свободна. Меня только-только бросил жених — форменный суфий, бродячий дервиш, неуклонно шагавший по призрачному пути достижения оргазма со Вселенной. Он был славный парень, начитанный таджик из Душанбе, заносчиво утверждавший, что он перс. Худой, лицом темный, в бордовой пижаме, ляжет на постель и долгими зимними ночами читает мне «Шах-Наме» Фирдоуси на персидском языке. Ночи напролет он произносил нараспев гортанные звуки, напоминавшие орлиный клекот, пенье цикад, грудные голоса речных сомов, цокот копыт по выжженной солнцем дороге, шелест ветра в зарослях камыша, молчание камней и стоны сладострастья. Причем никогда он не снисходил до перевода на русский язык. Я так и не знаю, о чем ведет речь Фирдоуси в своей нескончаемой поэме, да это и неважно, до того, Анатолий Георгиевич, меня зачаровывала его декламация. У нас из-за «Шах-Наме», по сути, ничего и не было, хотя мы вели общее хозяйство и как бы состояли в гражданском браке, а когда все-таки случалось — даже в те редкие мгновенья — он не прерывал чтения великой поэмы!..
Двадцать пять лет спустя я случайно встретила его на улице — бритоголового, в черной тюбетейке, с корявой палкою в руке, довольно увесистой, и длинной, чуть ли не до пояса, бородой. Невооруженным глазом было заметно, что единственная радость у этого человека — отречение от всего земного во имя Аллаха. И этот человек мне сказал:
— Много у меня было, Люся, в жизни баб — роскошных, светских, умопомрачительных — не чета тебе. Была даже настоящая персиянка. Но больше никто и никогда не слушал «Шах-Наме», как ты, часами в оригинале на персидском языке.
Убей, не помню, из-за чего мы разошлись. Просто этот суфий, по-видимому, чертовски не хотел на мне жениться. На мне вообще так особенно не было охотников жениться. А вот покинуть — пожалуйста, сколько угодно, и не по одному, а целыми толпами!
На это мне доктор Гусев отвечал:
— Пусть эти люди, по которым вы ежечасно сходите с ума, которые, как вам кажется, бросили вас, уехали и позабыли, умерли, состарились, улетели на другие планеты, растворились во времени и пространстве, навеки разлюбили и не поминают вас в своих молитвах, — пусть они снова подойдут к вам. А вы переживите эту встречу, но не поверхностно, а очень глубоко, с большим вниманием, так полно и с таким присутствием, чтобы туда уже не возвращаться.
…Сейчас, сейчас, Анатолий Георгиевич, сейчас я попробую. Я плотно прижата к стенке, мне некуда отступать и нельзя откладывать. Ведь можно не успеть, и тогда все пропало.
Как, интересно, Левик прореагирует на то, что я неожиданно умру?
Вообще, мы иногда говорили на эту тему. Я приблизительно раз в полгода по странному стечению обстоятельств покупала одну и ту же книгу. Сколько раз увижу название «Тяготение, черные дыры и Вселенная», столько раз куплю. А спроси
меня — зачем, я не буду знать что ответить. Ее даже прочитать невозможно — одни математические формулы. У нас накопилось шесть экземпляров. Левик предложил:
— Давай их свяжем веревочкой и вынесем на помойку. Там эти книги найдут своего читателя.
Я говорю:
— Не надо. Когда я умру, вы положите их со мной.
А Левик:
— Туда, Люся, столько всего надо будет уложить, что тебе буквально негде будет развернуться.
— Ну и хорошо, — говорю. — Меня, как буддиста, я попрошу подвергнуть сожжению на погребальном костре.
— У нас во дворе, — соглашается Левик. — Найму крепких мужиков, разведем погребальный костер…
А что? Между прочим, у нас во дворе однажды мартовским утром мне довелось увидеть нечто странное. Я вам говорила уже, Анатолий Георгиевич, наш дом на окраине Москвы — бетонный, бело-голубой, многоквартирный, как тихоокеанский лайнер, хотя мы поселились в нем лет семь тому назад, не стал мне родным.
И вдруг во дворе такого чужого дома внизу под окнами около нашего
подъезда — прощание. Лавочку отодвинули, все удобно, завтра на ней снова будут сидеть старушки, а сейчас — гроб стоит.
Дети вынесли ордена. Друг его фронтовой стоит — весь покрыт орденами. Духовой оркестр — кто в кепке, кто в шляпе, венки, на асфальте еловые лапы.
— Незнакомый нам, — Левик смотрит в бинокль из окна. — Хотя, может, когда и встречались в подъезде.
Старый летчик в мундире. Вдова обнимает его в последний раз — у нас во дворе, где вся эта сцена могла вызвать только любопытство…
— Ну почему? — отзывается Левик. — Ты же плачешь. Значит, сделан какой-то шаг в сторону беззащитности и доверия. Чем-то этот дом станет всем родней. А ощущение чужого чуточку поменьше. Не плачь! Его душа уже где-нибудь на Сириусе. Тем более он летчик.
Несколько дней спустя на доме было развешено объявление:
«Продается двуспальный волосяной матрац (волос конский) (задешево)».
— Давай купим? — предложил Левик. — Надо ж матрац какой-нибудь. Матраца-то нет. А тут близко, дешево и добротно. Конский волос — это тебе не вата и не поролон, кстати, от радикулита хорошо помогает.
Мы поднялись на лифте и позвонили, и вдруг открывает вдова того летчика.
— Вас интересует матрац? Вот, пожалуйста. Он, конечно, не новый, но хорошо сохранившийся. Конский волос — ему вообще сносу нет, он нетленный. На нем у вас дышат поры, он пружинит хорошо. Это же цыгане продают конский волос, он очень дорогой! Из него раньше делали шиньоны. Натали и все ее сестры, сидевшие у Пушкина на шее на Мойке, специально писали домой на Полотняный завод, чтоб им прислали на шиньоны конский волос, а Натали даже просила, чтоб ей прислали от какой-то конкретной лошади! Ведь эти все у них букли не свои, а конские…
— А у самого Пушкина, — спрашивает Левик, — чьи были букли?
— Вы шутите, — улыбнулась она печально, — а у меня большое горе. С Олегом Витальевичем мы прожили пятьдесят лет. Матрац нам подарили на свадьбу его родители. Жили, строили планы, теперь все потеряло смысл.
В первую же ночь на этом матраце нам с Левиком приснился один и тот же сон: небо, небо, облака, заходящее солнце, руки на штурвале, нам снилось, что мы управляем самолетом.
Потом нам снился ночной полет, ночь была темная, лишь мерцали, как угли потухшего костра, редкие огоньки, рассеянные по равнине.
В последующие ночи мне снилось, я — за штурвалом самолета, а Левик-радист мне протягивает записку: «Вокруг бушуют грозы, у меня в наушниках сплошные разряды, может, заночуем?»
Нам снилась Земля с высоты Эвереста, ползущие тени облаков, точечные дома, каналы, дороги, машины, деревца вдоль дорог и белые кораблики на море, как будто сложенные из листа бумаги.
Мы мерялись силами со стихиями: жара, снег, туман, видимость «ноль», однажды во сне у Левика самолет вошел в бурю, стена дождя стояла перед
Левиком — такая непроницаемая, что он отчаялся прорваться сквозь эту завесу и сто раз уже попрощался с жизнью.
— Мотор в порядке! — кричала я в беспамятстве.
— Самолет кренит вправо! О, черт, не видно ни зги!!! — проклинал Левик тот день и час, когда он попал в авиацию.
Со временем мы приноровились и прямо во сне, прежде чем взлетать, бегали к синоптикам за сводкой погоды. Но тут новые напасти — нас с Левиком начали атаковать вражеские истребители.
Они проявлялись в воздухе, как бледное изображение на фотобумаге, иной раз не до конца, и тающие прерывистые очертания самолетов мы обнаруживали только по светящемуся снопу их пуль.
Отряд истребителей обычно не торопился. Он маневрировал, ориентировался, занимал выгодное положение — и вдруг обрушивался на нас с Левиком точно по вертикали.
Потом небо снова становилось пустым и спокойным. А из капота правого мотора пробивалось первое пламя, которое спустя некоторое время начинало бушевать, как огонь в печке у нас в деревне Уваровке.
Потом небо снова становилось пустым и спокойным. А из капота правого мотора пробивалось первое пламя, которое спустя некоторое время начинало бушевать, как огонь в печке у нас в деревне Уваровке.
Иногда «мессершмитты» шли на таран, брали «в клещи», пробивали обшивку, и нам было видно с Левиком злое лицо фашиста. А на фюзеляже у этого фашиста были изображены советские самолеты, которые он подбил, и уже заранее этот фашистский гад, скотина, ублюдок нарисовал наш с Левиком самолет, что нас очень деморализовывало.
Мы оба просыпались утром усталые, разбитые, вконец измочаленные и даже на завтрак не могли запекать бутербродики с сыром, поскольку едва держались на ногах. Мы чувствовали усталость летчика, вернувшегося из мучительно трудного полета.
Ночь за ночью я и Левик с горем пополам еле-еле дотягивали до посадочных огней, пока не поняли, что видим чужие сны.
— Сны старого летчика запутались в конских волосах, — сказал Левик. — Матрац абсорбирует сны.
— Что же нам делать? — спросила я.
— Надо промыть конский волос! — ответил Левик.
Мы с ним вспороли материю и развели края. Облако пыли взметнулось перед нами, вернее, не облако, а тучи пыли как будто заклубились по степи, где только что проскакал табун лошадей. Конский запах распространился по нашей квартире, запах опилок, навоза и лошадиного пота.
Я высыпала в ванну пачку «Лотоса», налила горячей воды, и мы осторожно погрузили туда содержимое матраца.
Дальше я не могу рассказывать, замечу лишь одно: это оказалось чудовищным испытанием для всех пяти человеческих чувств, о шестом я вообще не говорю, но самая настоящая катастрофа разразилась для обоняния и осязания. Промыв конский волос душем, я трое суток пучками вытаскивала его из ванны, раскладывая сушиться на полу.
Он сох полгода. За это время мы с Левиком практически утратили интерес к жизни. Мы и хотели, чтоб он высох наконец, так он нам, сволочь, осточертел, и в то же время боялись, поскольку понятия не имели, что с ним, вообще говоря, делать дальше.
В разгар этой вакханалии мне позвонила Танька Пономарева, единственный человек, который понимает меня в нашей пустой и холодной Вселенной.
— Я понимаю тебя, как никто! — воскликнула она, когда я призналась ей, что уже хотела бы свести счеты с жизнью. И поведала мне аналогичную историю, как она пух из подушек постирала.
— Я заложила в ванну перья, — рассказывала она. — Ты не представляешь, какой это кошмар — мокрые перья! Запускаешь туда руку, и тебя охватывает ужас.
— А как страшно и красиво смотрится в ванне конский волос! — вторила я ей.
— Короче, я сдохла над этими перьями, — сказала Пономарева. — Я высушила их и решила выбросить. Взяла чемодан, все туда сложила и, дождавшись темноты, с этим чемоданом на улицу отправила своего Евгения.
Евгений спускается, такой представительный, в сером плаще, с чемоданом, в шляпе, где-то между пятым и четвертым этажом чемодан раскрылся, все оттуда вывалилось и полетело. Испуганный Евгений стал запихивать перья обратно, что смог, запихнул и убежал. И много лет соседи жаловались Пономаревой, что какой-то идиот, видно, потрошил подушки, и перья летят и летят, и нет им конца, ни пуху этого идиота, ни перьям.
— А я, например, — сказала моя мама Вася, — чтобы не связываться со всем этим вторсырьем, сплю исключительно на поролоновом матрасике. Зато я подушку набила своими волосами. У меня уже вот сколько на подушку. И знаешь, когда я сказала своей подруге Ленке, что собираю волосы для подушки, то Ленка сказала мне: «А у меня есть подушечка из маминых волос!» Так что вас еще ожидает тоже такая подушечка! — весело закончила Вася.
Левик молча положил вилку, встал и вышел из-за стола.
— Почему??? — Вася крикнула ему вслед. — У тебя, Левик, у первого на такой подушечке не будет потеть шея!
Кстати, именно Вася спасла нас от конского волоса, призвав на помощь свою стародавнюю домработницу Сушкину. Та явилась с мешком из парусины — таким огромным, какой, видимо, носил на плече в свое время один только страшный викинг Олав Трюггвасон.
Она отнесла мешок с конским волосом в мастерскую, где туда добавили ваты и сшили новый матрац, на котором мы с Левиком спим уже двадцать лет.
В первую же ночь на этом матраце нам приснилось, что мы на нем спим между стенами двух домов. Эти стены так близко и так нависают над нами края чужих крыш, что может возникнуть иллюзия, словно и у нас есть свой дом и собственная крыша, но достаточно просто открыть глаза, и ты увидишь ночное открытое небо.
Нам снилось, что мы с ним летаем на матраце. Мы летали над облаками, так высоко, где даже не встретишь птиц.
И с нами долго еще летела — немного поодаль — душа старого летчика из нашего подъезда, потом она стала отставать, отставать, потом помахала нам и свернула к Сириусу.
Левик — моя единственная, бессмертная, всепоглощающая любовь, и это для него всегда было очень обременительно. Левик просто не выдержит, если я всю ее, целиком обрушу на него одного. Поэтому я вынуждена обрушивать ее на всех без разбору по принципу первого встречного-поперечного.
Когда мне кажется, кто-то хотя бы взглянул в мою сторону, просто взглянул мимолетно, и в этом взоре я уловила тень теплоты, я вот что делаю: я вяжу ему свитер. Сколько километров пряжи я извязала за мою жизнь — это же страшно подумать!
— Синдром Пиаф, — заметил мой доктор Анатолий Георгиевич и аккуратно записал это в графе «диагноз» вторым номером после синдрома Отелло. — Точь-в-точь такое же психическое отклонение, — сказал он мне, — было у прославленной Эдит Пиаф.
Оказывается, она своим возлюбленным — скорей-скорей, — пока они не исчезали, не растворялись в воздухе, не улетали, не уплывали от нее, не уезжали, короче, не проваливались в тартарары, по-быстрому на толстых спицах вязала свитер — такой дичайшей вызывающей расцветки, что эти сорок-пятьдесят человек если и надевали свитера Эдит Пиаф, то просто чтобы сделать ей приятное.
Но, Гусев Анатолий Георгиевич, вы не видали моих свитеров. Это же форменное произведение искусства. Как правило, я вяжу их в туалете.
Первый свитер был связан мной на заре туманной юности, когда я полюбила служителя зоопарка Вову Гульченко, он чистил там куриные загоны. В кирзовых сапогах, ватнике, с ног до головы в опилках и курином помете, он весело громыхал ведрами и голосил на всю старую территорию:
Голосина у него был — будь здоров. До того, как прийти в зоопарк, он пел в церковном хоре на Ваганьковском кладбище.
Не мудрствуя лукаво, я связала ему вещь очень простую по композиции. Четыре руки обнимали его со всех сторон, мои четыре огромных руки — две белые — на коричневом фоне — спереди и две коричневые — на белом фоне — сзади.
По рукавам его в изумрудной траве гуляли черные куры с алыми гребнями. На левом предплечье в синюю даль уходило море, по морю плыл корабль, на котором я бисером вышила «ВОВА», а на палубе стоял сам Вова Гульченко, собственной персоной, куриный бог, покровитель недовысиженных яиц, человек особенный в моей жизни, тот, кто впервые меня по-настоящему поцеловал, — с грохотом поставил пустые ведра, снял резиновые перчатки, очень аккуратно повесил их на металлический бортик, обнял и поцеловал.
Для свитера Вове я использовала реликтовую американскую шерсть, которую моя бабушка хранила со времен австро-германской войны, бабусе выдали ее с тушенкой и папиросами в качестве гуманитарной помощи от Америки.
Я вязала этот свитер, не останавливаясь, много дней и ночей — ровно год и четыре месяца. Вова свитер одобрил и парочку раз в холода поддевал его под ватник. Через неделю Вовина мама отдала мой свитер цыганам.
Цыгане ходили по квартирам, просили что-нибудь из ненужных вещей, и она им его отдала. Вова беззаботно рассказал мне об этом. А я сразу представила себе: кибитка кочевая. Цыганский табор спит. Степь. Звезды. Тишина. У костра бородатый цыган с серьгой в ухе задумчиво перебирает струны вот в этом свитере с надписью «ВОВА», и мои четыре огромных руки обнимают его — белые спереди, а коричневые сзади.
Вову Гульченко я давным-давно позабыла, а тот цыган не идет у меня из головы. Хотя с тех пор я связала уйму свитеров, куда более закрученных по сюжету.
Помню, Леше Паскину, сыну тети Оли, на даче в Уваровке — он бросил пить, купил в комиссионке проигрыватель, виниловые грампластинки и на всю деревню «рубил попсу» — за то, что он то кабачок принесет мне, то перезревших, ненужных тете Оле огурчиков, был связан такой свитер: на груди — Иаков, борющийся с Ангелом, на спине — переход Суворова через Альпы, а на рукавах скалистые ландшафты островов Франца-Иосифа, птичий базар и полярное сияние.