Так или иначе, с помощью ли обычного подкупа или неких нечеловеческих хитростей неизвестные похитители надежно замели свои следы, и наши храбрые рыцари (Ланселоты-неудачники, как в сердцах честил себя и приятеля Охотников в самые тяжкие минуты) прибыли в Москву не только в состоянии крайней усталости, но и в полном расстройстве чувств и мыслей. Они не знали, стоит ли ехать в Первопрестольную или нужно продолжать преследование в направлении Северной столицы, однако в Москву могли подойти какие-нибудь известия от Свейского, поэтому друзья решили все же завернуть на Большую Полянку, где в новом, недавно отстроенном доме жила мать Охотникова – Прасковья Гавриловна.
Казанцев, сам человек отнюдь не нуждающийся, привыкший жить на довольно широкую ногу, тем не менее изрядно изумился тому, насколько, оказывается, богат, роскошен быт его скромного, по-военному неприхотливого приятеля. Нет, Прасковья Гавриловна вовсе не казалась светской мотовкой, рачительность и заботливость ее обо всех удобствах и украшении обиталища своего говорили об отменном вкусе хозяйки и о знании ею европейских новаций жилищного обустройства, которое требовало немалых средств. Конечно, Казанцев всего лишь год был близко дружен с Охотниковым, однако, судя по некоторым обмолвкам, прежде тот жил более чем сдержанно. К примеру, упоминал, что выкупа за жизнь свою не мог заплатить. «Не наследство ли какое свалилось на голову Василия?» – подумал Казанцев, который сам был обязан своим состоянием неожиданной кончине дальнего родственника. Но тут же Александр Петрович вспомнил брошенную вскользь реплику Охотникова о том, что богатство он приобрел благодаря воинской своей доблести. Выходило, что приятель за какой-то подвиг был жалован не только чином и наградой, что общеизвестно, но и деньгами? Однако про это тоже знали бы в армии, непременно дошел бы слух и до Казанцева. Но ничего такого он не ведал… Наконец Александр Петрович бросил свои гадания. Проще было спросить напрямую, он так и порешил сделать при случае, отлично зная, что Охотников – человек откровенный и ничего от него не утаит.
Тем временем Прасковья Гавриловна полностью отдавалась радости встречи с сыном и заботе о его приятеле. Во всем этом она была вполне старорусская барыня, не чванная, гостеприимная и хлебосольная до того, что порою вспоминался бессмертный Демьян из басни Ивана Андреича Крылова. Уставший с дороги Казанцев, впрочем, радушием хозяйкиным ничуть не тяготился. Он вволю насладился спешно нагретой ванною (старинную баню заводить в этом доме было не принято) и сейчас с удовольствием ел жаркое и пироги, запивая их горячим чаем и слушая, как Прасковья Гавриловна посвящает сына в подробности своих неприятных отношений с наемной прислугою (крепостных людей у Охотниковых не имелось), которая избыточно осмелела, если не сказать – обнаглела: плату за труд просит непомерную, а получив прибавку к жалованью, начинает требовать еще, да притом грозит уйти к другим хозяевам.
– Возьми ты, Васенька, хотя бы Митрошку, истопника, – жаловалась Прасковья Гавриловна. – Вот уж кто по зуботычинам да остроге слезами плачет! В доме трубы и дымоходы нечищены, а он так и норовит в наем на сторону сбегать. Давеча воротился пьян и буен и начал в людской болты болтать: мол, нашел нового себе хозяина, щедрого, что царь-батюшка из сказок, и работа у него не пыльная: дров нарубить да в покои перенести. Кто-то из наших его спросил с насмешкою: что ж ты не остался там? А Митрошка, врун несчастный, и говорит: да, мол, не все привычки и обычаи по нраву пришлись, там-де в покои с вязанками дров людей пускают не иначе как в огромных воротниках, ограждающих голову, так что увидеть ничего вокруг невозможно, скушно-де этак трудиться-то. К тому же от воротников тех шею ломит, да и вязанку толком из-за них не ухватишь, а коли полено или другое что из рук выпадет, надают по шее и выгонят, не заплатив. Я так понимаю, – добавила вдруг Прасковья Гавриловна с тонкой насмешкою, – что именно это с нашим Митрошкою и произошло, потому он не остался там, где молочные реки и кисельные берега, хотя и сулил, что непременно от меня уйдет к новому хозяину вскорости же, поскольку не то завтра, не то послезавтра в том доме сызнова грядет подвоз дров для большого празднества.
Казанцев посмеялся с хозяйкою над незадачливым бахвалом истопником, однако Охотников нахмурился:
– Говорите, воротники надевали, чтобы в дом дрова занести? А у кого сие было, не сказывал ли Митрошка? Каково имя и звание этого господина, у коего такие странные привычки и обычаи?
– Того мне неведомо, – пожала плечами Прасковья Гавриловна. – Якобы на окраине Москвы выстроен новый дом – столь огромный, что и за сутки его не обойти, и там поселился какой-то высокий чин из французского консульства, ну и заводит свои, стало быть, насквозь французские порядки – в воротниках истопников водить.
– Ах нет, маменька, – задумчиво сказал Охотников, – ничего французского в этих порядках нет, в заводе они совсем у другого народа. И готов пари держать, что фамилия сего чина – Мюрат, потому что похожие нравы и обычаи я имел несчастье наблюдать именно в его обиталище кавказском. Таким затейливым образом восточные мужчины ограждают от случайных посторонних взоров красавиц своего гарема, надевая на баттаджи – работников – охранные воротники-хомуты. Значит, мало Мюрату дома в Санкт-Петербурге, решил еще и в Москве обзавестись собственностью… Положительно суждено нам встретиться с ним на узкой дорожке!
– Ты о чем, Васенька? – встревожилась Прасковья Гавриловна, и Охотников прервал этот разговор сам с собой:
– Да так, кое-что из былого вспомнилось. Не суть важно. А насчет Митрошки не тревожьтесь, свет-маменька, я его во фрунт выстрою, забудет, как по чужим домам бегать. Вот докончим ужинать, я и примусь его муштровать. У меня, – повернулся он к Казанцеву, – руки горят, до того охота кулаки хоть об кого-то почесать. Я неудач смерть не люблю, а нас в наших поисках постиг такой позорный афронт! Ну хоть на Митрошке, баттаджи этом несчастном, душу отведу.
Тут появился лакей с сообщением, что прибыл неизвестный гость. Сидевшие за столом изумленно переглянулись: время совсем позднее, впору спать ложиться, а не по гостям ходить.
– Да разве кто добрый в такой час припожалует?! – переполошилась Прасковья Гавриловна. – Станем ли отворять? Надобно ли? Не послать ли человека с черного крыльца в участок за приставом?!
– Что ж вы, маменька, нас, вояк, позорите, намереваясь под защиту полиции отдать? – усмехнулся хозяин дома.
– А не Свейский ли это со срочным известием? – пришло вдруг в голову Казанцеву, и Охотников с ним согласился.
Прасковья Гавриловна вновь послала человека к воротам, наказав впустить незамедлительно, коли пожаловал господин Свейский, а всякого иного спросить, кто таков и за какой надобностью явился. Вскоре лакей воротился с известием, что у ворот стоит не господин Свейский, а некий господин Сермяжный, который уверяет, что у него-де неотложное дело к хозяину.
В глазах Охотникова немедленно вспыхнул грозный огонек.
– Вот те на! – воскликнул он довольным голосом. – Послал же Господь утешение, услыхал мои молитвы. Неужто Сермяжный явился на дуэль напрашиваться? Эх, раззудись, плечо, размахнись, рука! Это небось получше будет, чем из Митрошки тесто месить!
– Какая тебе еще дуэль, неугомонный! – всполошилась Прасковья Гавриловна. – Больно много с черкесами бился, отвык от человечности! К нему гость – мало ли с каким важным известием, – а он тотчас за пистолеты да сабли!
– В самом деле, Василий Никитич, – примирительно проговорил Казанцев. – Что вы всякого готовы этак-то, в штыки? Не настораживает ли вас, что сей господин, которого мы в N оставили, оказался в Москве разом с нами и немедля вызнал место вашего проживания? И пришел сюда? Уж не появились ли у него сведения о наших дамах? Уж не господин ли Сосновский послал его с каким-нибудь поручением? Не гнал ли он верхи день и ночь, чтобы нас настигнуть и сообщить нечто важное? Не разумней ли будет нам его принять и выслушать?
– Разумней, бесспорно, – кивнул Охотников. – Велите просить сего ночного гостя, маменька.
Прасковья Гавриловна подала знак человеку, и по истечении нескольких минут в гостиную, куда, встав из-за стола, направились наши герои, был введен ремонтер Сермяжный.
При виде его Охотников и Казанцев невольно вытаращили глаза, потому что гость отнюдь не производил впечатления человека, только что сошедшего с коня после долгой и утомительной скачки. Сермяжный был чист, выбрит, вымыт, приодет, выглядел свежо и бодро, как если бы проделал путь почти в четыре сотни верст из N не верхом, а в удобнейшей карете, да и в Москве успел уже хорошенько отдохнуть.
– Вижу, вы немало изумлены нашей новой встречей, господа, – развязно хохотнул он, для начала, впрочем, весьма почтительно поприветствовав хозяйку, которая, сделав гостю несколько обязательных вежливых вопросов, немедленно удалилась от мужчин в свои комнаты. – А между тем у меня до вас, Охотников, дело столь неотложное, что я решился докучить вам своим присутствием.
– Что за дело? – прищурился хозяин.
– Я выехал в Москву вслед за вами буквально через час, по служебным надобностям получив срочное предписание начальства, – начал рассказывать Сермяжный.
– Неужели? – недоверчиво перебил Охотников. – А как, позвольте спросить, вы вообще узнали, что мы отправились именно в Москву? Что-то не припоминаю, чтобы вы были посвящены в наши намерения!
– Утром, – пояснил Сермяжный, – когда хмель повыветрился, я понял, что вел себя не вполне достойно, напрасно вас задирал и кочевряжился, а потому пошел к вам на квартиру – выразить свои сожаления и примириться с вами. Хозяин сообщил, что вы отправились в Москву, ну а поскольку я тут же получил начальственное предписание, то твердо решил вас в Москве отыскать. Обстоятельства сложились так, что я служебное поручение свое выполнил весьма спешно. Итак, позвольте продолжить?
– Ну, продолжайте, что с вами делать, – не слишком приветливо буркнул Охотников, однако Сермяжный не обратил на это внимания и заговорил словоохотливо:
– По прибытии встретился я на улице с приятелем, который немедля зазвал меня к себе, в только что открывшийся Восточный клоб[8]. Нынче же в моде все аглицкое, ну и завели такой клоб в Москве, на манер Лондона, да и в Петербурге он уже давно существует. В этом клобе я и привел себя в порядок усилиями тамошних банщиков да цирюльников, которые обладают самыми удивительными способностями снимать усталость и взбадривать человека. Потом мы с приятелем моим перешли в буфетную и принялись закусывать. При этом мы непрестанно беседовали, поскольку давно не виделись. В разговоре я упомянул о своем пребывании в N, прозвучало и ваше имя.
– Мое имя? – переспросил Охотников. – И в какой же связи это произошло? Не упомянули ли вы заодно при этом об некоторых обстоятельствах, о которых мы все дали твердое слово помалкивать?
– Боже меня упаси! – искренне ужаснулся Сермяжный. – Давши слово, держи его! Речь о вас зашла случайно, когда перечисляли людей, которые мне в N встретились. Я и о господах Казанцеве со Свейским упоминал, да мало ль еще о ком! Так что не извольте беспокоиться. В то время, когда шел этот разговор, неподалеку от нас находился некий господин, также клобный завсегдатай, который, услышав о вас, очень обрадовался и с извинениями вмешался в нашу беседу, сообщив, что давно ищет случая с вами повидаться. И не просто так повидаться, а пригласить вас на новоселье, которое намерен отпраздновать завтра. К нему звано, сказал он, множество всякого народу, однако господин Охотников, с которым он одно время общался весьма коротко, непременно должен там оказаться и полностью насладиться и встречей с прежним знакомым, и восточным гостеприимством – совершенно иным, нежели ему прежде было оказано.
– Что-то не припомню, чтобы какой-то восточный человек мне оказывал свое гостеприимство, – проворчал недоумевающе Охотников. – Если только это не… Нет, о нем мне и вспоминать тошно, это не может быть он! А впрочем, постойте-ка, Сермяжный! Как фамилия того господина, что намеревался пригласить меня в гости?
– Да вы сами взгляните на приглашение – и узнаете, кто он таков, – сказал Сермяжный, и Казанцев, который волей-неволей к сему разговору прислушивался, уловил плохо скрытое возбуждение в его голосе.
– Что же, вы и приглашение мне взялись доставить? – изумился Охотников. – Экая потрясающая любезность с вашей стороны!
– Почему не оказать услугу такому влиятельному, богатому и приветливому человеку, как мой новый знакомый? – пожал плечами Сермяжный, подавая Охотникову запечатанную бумагу наилучшего, просто-таки невиданного Казанцевым прежде качества, с самыми причудливыми водяными знаками, кои так и хотелось назвать арабесками.
Письмо было надписано по-французски четко и красиво, истинным каллиграфом: «Господину Охотникову Василию Никитичу в собственные руки». Казанцев с недоумением отметил, что военное звание Охотникова в сем адресе не названо, что являлось одним из двух: либо непростительной, вовсе не светской забывчивостью, либо намеренным желанием оскорбить адресата.
Охотников распечатал письмо, взглянул на подпись и воскликнул:
– Не верю глазам! Экая неслыханная наглость! Подписано – Мюрат!!!
И он подсунул листок к лицу Казанцева, чтобы тот сам мог в этом убедиться.
В самом деле, подписано было – «Comte Murat»[9].
* * *Гарем! Господи Боже! Этого еще не хватало!
Что знала Марья Романовна о гаремах? Да то же, что и любая ее современница. «Бахчисарайский фонтан» Пушкина, сказки «Арабских ночей», беспорядочные слухи о восточных нравах, где царит полновластие господина в жизни и смерти многочисленных жен… А впрочем, ну что это за жены? Венчанием, или как там сие зовется у магометан, в гаремах не озабочивались, так что, можно сказать, все жены были незаконны и звались наложницами, что низводило их до разряда падших женщин. И вот теперь честная, добродетельная вдова русского офицера Марья Романовна Любавинова попала в их число! И отныне ее уделом станет рабство, безволие – и скука, смертная скука вечного заточения среди таких же несчастных, как она! Ну как тут снова не вспомнить Пушкина?
И никогда ей не увидеть больше белого света и… и Александра Петровича Казанцева!
– Послушайте, Мари, – усмехнулась Жаклин, – по лицу вашему вижу, что вы уже навоображали себе всякие ужасы. И я вас хорошо понимаю. Ну откуда вы можете знать о гаремах? Только по каким-нибудь пошлым и безнравственным слухам, которые горазды распространять невежды. Я и сама была такой же глупышкой, когда еще сидела замужем за добропорядочным французским чиновником и не представляла, что увижу человека, встреча с которым перевернет мою жизнь. Ради него я покинула супруга, много всякого натворила, но ничуть не жалею об этом, потому что новая жизнь совершенно затмила старую. Я теперь почти восточная женщина, оттого прекрасно понимаю преимущества жизни в гареме богатого мужчины перед европейским браком. Мы, обитательницы гарема, защищены от этого жестокого мира самым наилучшим образом. Все наши прихоти выполняются. Мы великолепно одеты и едим то, что пожелаем. Конечно, муж бывает стар и толст, однако нам в этом смысле очень повезло: господин наш, повторяю, красив, а уж в искусстве любви искушен настолько, что, поверьте, я не раз рыдала в его объятиях – от наслаждения… Да, вы, разумеется, слышали о том, что все восточные женщины непременно должны носить паранджу и чадру. И вас это ужасает – необходимость закрывать свое прелестное личико. Но ведь ваш супруг и повелитель его видит – чего же вам еще, ведь именно для него предназначена ваша красота! А вы, в свою очередь, можете беспрепятственно стрелять глазами по сторонам и наблюдать за всем, что вам угодно. В Европе это считается неприличным… ах, как вспомню, сколько я выслушала упреков от бывшего мужа в том, что вечно глазею на молодых красавчиков! – Жаклин рассмеялась довольно ехидно. – Кроме того, в жарком климате Востока без покрывала нельзя. Без него не сохранить лилейную кожу, а у вас она и впрямь лилейная! Хотела бы я иметь такую. Вам не нужны ни белила, ни румяна. Вас следовало бы называть не Мари, а Лили!
Эта болтовня пролетала мимо ушей Марьи Романовны. Она все еще не могла поверить в случившееся и помутившимся взором обвела комнату, на которую прежде не удосуживалась взглянуть.
Это была необыкновенная комната! Свод ее напоминал пчелиные соты, потому что состоял из небольших куполов, причудливо раскрашенных в ярко-красные, зеленые, голубые и золотые тона. Стены были выложены разноцветными мозаичными плитками, а по ним шли надписи непонятными буквами, которые казались удивительным узором. Двери сделаны в виде арок, задернутых тяжелыми сверкающими тканями. От всего этого пестрило в глазах, все чудилось чужим, зловещим. Вдобавок в комнате царил назойливый аромат не то табака, не то еще каких-то курений, благовоний ли, но они отнюдь не казались Маше благовонными – совсем наоборот, от сих душных ароматов першило в горле. Наверное, ее должно было успокаивать журчание воды в маленьком фонтанчике возле бассейна, который находился посередине покоев. Но не успокаивало ее это журчание, а казалось невыносимо заунывным, будто песнь тоскующей узницы. Словно бы слезы капали в фонтан Бахчисарая…
У Марьи Романовны и у самой слезы на глаза немедля навернулись, и рыдания в голос были уже близко, однако гордость не позволила ей впасть в истерику перед этой французской куколкой, а потому она постаралась придать лицу ледяное презрительное выражение и продолжала обводить взором комнату, как бы желая показать, что вся сия напыщенная, пестрая роскошь для нее – сущее ничто. Да ведь так оно и было на самом деле! Все эти яркие подушки, разбросанные по модному дивану-оттоманке, на котором Маша полулежала, шелк, его покрывающий, какие-то столики, стоящие тут и там, а на них – витые затейливые кальяны, цветы, шкатулки, неплотно прикрытые, из которых свешивались нити жемчуга, бирюзы, кораллов и драгоценные цепочки, вазы с огромными яблоками и виноградом – это в апреле-то, с ума сойти! – платки бухарские, зеркальца, прочие безделушки, конечно, пленили бы взор любой женщины, но Марье Романовне они были ненавистны…