У Марьи Романовны и у самой слезы на глаза немедля навернулись, и рыдания в голос были уже близко, однако гордость не позволила ей впасть в истерику перед этой французской куколкой, а потому она постаралась придать лицу ледяное презрительное выражение и продолжала обводить взором комнату, как бы желая показать, что вся сия напыщенная, пестрая роскошь для нее – сущее ничто. Да ведь так оно и было на самом деле! Все эти яркие подушки, разбросанные по модному дивану-оттоманке, на котором Маша полулежала, шелк, его покрывающий, какие-то столики, стоящие тут и там, а на них – витые затейливые кальяны, цветы, шкатулки, неплотно прикрытые, из которых свешивались нити жемчуга, бирюзы, кораллов и драгоценные цепочки, вазы с огромными яблоками и виноградом – это в апреле-то, с ума сойти! – платки бухарские, зеркальца, прочие безделушки, конечно, пленили бы взор любой женщины, но Марье Романовне они были ненавистны…
Зеркальца?
Она насторожилась, еще сама не понимая почему. На ближнем столике лежало одно – с такой затейливой рамкой и рукояткой, что они казались сплетенными из деревянного кружева. Маша приподнялась с оттоманки, взяла зеркальце и поднесла к себе. Взгляд ее упал в темную глубину – и она даже зажмурилась при виде бледного испуганного лица, озаренного сполохами ярких тканей. Однако на ней ничего, кроме рубашки – тонкой, батистовой, спадающей с плеч и почти прозрачной, – не было надето, Марья Романовна только теперь это осознала.
А что, если, покуда она лежала, почти нагая, охваченная беспамятством, на нее приходил смотреть негодяй, который ее похитил? Что, если он пользовался ее беспомощностью и беззащитностью? Что, если Марья Романовна уже побывала его наложницей?!
У нее даже руки ослабели от ужаса. Зеркальце выскользнуло из разжавшихся пальцев и упало на пол, но не разбилось, потому что пол в комнате покрывали ковры с толстым ворсом.
Марья Романовна проворно его схватила. И немедленно возникло ощущение, что она уже видела где-то это зеркальце. Видела! Точно – видела. И она вспомнила, где и когда…
Его держала в руках Наташа Сосновская, разглядывая в нем свои голубые ясные глазки и бормоча всяческую чушь о том, что она-де хотела бы родиться черкешенкой. Ручка в виде павлина, на рамке цветы и травы сплетаются в неведомый узор… Во всем мире не могло сыскаться двух таких одинаковых зеркал!
Как оно могло попасть к Наташе? Не являлось ли оно ценой предательства? Не нашла ли с помощью этой безделушки путь к Наташиному сердцу хитрая, пронырливая Лушенька? Неужели и в самом деле Наташа стала ее пособницей и помогла похитить кузину?!
Марья Романовна отогнала от себя тягостные мысли, которые были сейчас не ко времени. То, что зеркальце оказалось в этой комнате, могло означать только одно: Наташа где-то неподалеку. Но как зеркало очутилось здесь, где Марья Романовна его непременно увидела бы? Случайно? Или Наташа хотела дать о себе весточку кузине? Принесла ли его она сама? Оставил его кто-то другой? Или предательница Лушенька задумалась о содеянном, раскаялась – и подложила зеркальце госпоже своей, чтобы хоть как-то напомнить ей о случившемся?
Где Наташа? Где находится сама Марья Романовна?! Неужто их завезли уже в Туретчину какую-нибудь? Но ведь это месяцы пути, разве можно столько времени не приходить в чувство? Наверное, они все-таки поближе к России! Скажем, на юге Малороссии. А может быть, и в самом отечестве?
– Жаклин, где Наташа? – спросила Марья Романовна, с мольбой глядя на француженку.
– Какая Наташа?! – вытаращила та глаза.
– Наташа Сосновская, которую похитили из родного дома вместе со мной, – настойчиво повторила Маша. – Девушка… молоденькая и красивая… у нее голубые глаза, светлые волосы…
– Вы ошибаетесь, милая Мари, – ласково сказала Жаклин. – Сюда привезли только вас. Только вы интересовали нашего господина. Сердце его трепещет только ради вас, и желает он тоже только вас.
«Она врет, – подумала Марья Романовна. – Эта хитрющая француженка врет и не краснеет! Я точно знаю! И ничего мне не скажет. Но Наташа здесь, я чувствую, я уверена в этом!»
– Жаклин, ведь вы влюблены в сего человека, – коварно усмехнулась она, – как же вы так спокойно живописуете его любовь ко мне? Неужели ничуть не ревнуете?
– На свете есть вещи посложнее, чем арифметика ревности, – с философским видом произнесла хитрющая француженка. – Я же говорила, что стала почти восточной женщиной, а на Востоке такие вещи воспринимают не так, как в квартале Сен-Жермен или на Кузнецком Мосту.
«А ведь мы, кажется, в Москве, – мелькнула догадка, и Марья Романовна встрепенувшимся сердцем почувствовала, что не ошиблась. – Иначе она не обмолвилась бы про Кузнецкий Мост… В Москве! Да ведь это дома! Но где и каким образом можно было выстроить в Москве восточное жилище? И где здесь прячут Наташу? И можно ли отсюда сбежать? Или я ошибаюсь, и это просто обмолвка?»
Она снова взглянула в зеркальце, словно надеясь найти ответ в его мрачноватой глубине.
– Вижу, вы не вполне довольны своим видом, – сказала Жаклин, и Марья Романовна подняла на нее глаза. – Вы так придирчиво себя рассматриваете… Конечно, всякая женщина без нарядного платья должна чувствовать себя весьма неуютно.
«Глупая гусыня! Что ж ты обо всех по себе судишь-то?!» – подумала Маша, но высказываться погодила: сейчас еще не настала пора переходить к открытой вражде.
– Но могу вас успокоить, – продолжала трещать Жаклин. – Для вас приготовлены такие наряды, при виде которых ваше сердце тотчас возвеселится, если только сначала вы снова не лишитесь чувств, на сей раз от восторга. Думаю, любая принцесса была бы счастлива облачиться в эти шедевры портновского искусства!
Француженка отдернула какую-то занавесь, и за ней открылась ниша, заставленная сундуками с распахнутыми крышками. Из сундуков высовывались края одежды самых невероятных расцветок, и Марья Романовна невольно ахнула, столько их было. Хватило бы на добрый десяток самых привередливых красавиц, любящих переодеваться раза по три на дню!
– Понимаю, вы удивлены, что нарядов так много, – самодовольно проговорила Жаклин, словно это изобилие было делом ее собственных рук и щедрости, – но в гареме нашего господина существует непреложный порядок: в одном и том же платье дважды показаться пред его очами невозможно, немыслимо, c’est mauvais ton![10] Сегодня мы оденем вас как белую, невинную лилию, ну а потом подберем что-нибудь посмелей. Итак…
И Жаклин принялась доставать одно одеяние за другим, словоохотливо и в то же время чуточку снисходительно, словно глупой дикарке, объясняя Маше, что и как называется и для чего в туалете предназначено.
– Первый предмет нашего наряда – вот такие шальвары из дамаста, – она показала Маше очень широкие длиной почти до щиколоток панталоны бледно-бледно-розового оттенка, обшитые серебряной парчой, изукрашенной цветами. – Как вы видите, они закрывают почти всю ногу и выглядят куда целомудренней, чем нижние юбки, которые при первом порыве ветра могут нас предательски обнажить. Ваши нежные ступни спрячем в такие вот чулочки из белой лайки, обшитой золотом. Взамен этой муслиновой сорочки мы наденем на вас гемлек, – Жаклин вынула белоснежную блузу из тончайшей шелковой кисеи, по вороту и нижнему краю украшенную вышивкой и имевшую укороченные широкие рукава. У горла оказалась пришита пуговица… вернее, ее заменял бриллиант, такой огромный, какого Марья Романовна в жизни не видела. Несмотря на эту застежку, вырез блузы никак не стягивался, и понятно было, что ни вида, ни формы груди она не скроет. И, хоть плечи в ней оставались прикрыты, выглядела сия полупрозрачная блуза куда смелей и прельстительней, чем любое, самое декольтированное европейское платье.
«Ни за что не надену, – мрачно подумала Марья Романовна. – На позорище выставляться… Нет уж!»
– Следом надобно надеть энтери, – Жаклин повертела перед ней довольно узким и, видимо, сильно облегающим фигуру камзолом из белого с золотом дамаста. У камзола этого были очень длинные рукава, и Маша, поглядев на наряд Жаклин, догадалась, что их надобно откидывать назад. Глубокий вырез и края рукавов энтери оказались отделаны золотом, пуговицы были жемчужные и бриллиантовые, через одну. – А вот этим поясом мы энтери перепояшем.
Белый атласный пояс примерно в четыре пальца шириной весь мерцал от нашитых на него бриллиантов, как снег под солнцем. Бриллиантовой же была и его застежка.
– Если станете замерзать или вздумаете погулять в саду, можно накинуть курди. – Жаклин показала что-то вроде свободного халата из белой с золотом парчи, отделанного белым с черными кисточками мехом. Такого меха Марья Романовна прежде никогда не видела, но предположила, что это – знаменитый горностай, коим украшают мантии царственных особ.
Что это там стрекотала Жаклин насчет того, что ее ненаглядный господин принадлежит к свергнутому царствующему дому? Королей вроде бы только во Франции свергали, насколько знала Марья Романовна, которая классическим образованием хоть и не блистала, но все же кое-какое представление о жизни в других странах имела. Но не может же быть владелец гарема, по всем признакам турок, еще при том и французом?!
Что это там стрекотала Жаклин насчет того, что ее ненаглядный господин принадлежит к свергнутому царствующему дому? Королей вроде бы только во Франции свергали, насколько знала Марья Романовна, которая классическим образованием хоть и не блистала, но все же кое-какое представление о жизни в других странах имела. Но не может же быть владелец гарема, по всем признакам турок, еще при том и французом?!
А впрочем, что известно ей о жизни в странах Востока? Там небось султаны непрестанно меняются, а у каждого несть числа детей… наложниц-то множество! И каждый сын, поди, мнит себя принцем. Наверняка и ее лиходей из таких же.
Задумавшись, Марья Романовна перестала слушать болтовню Жаклин и вздрогнула, ощутив прикосновение ее рук к своей голове. Отпрянула, будто от невесть какой пакости, но оказалось, что Жаклин пыталась нахлобучить на нее такую же крошечную шапочку, как та, что чудом держалась на ее собственных волосах, только белую.
– А это тальпок, взгляните только, истинное произведение искусства!
Надо ли упоминать, что «произведение искусства» тоже сверкало бриллиантами?
– Вы, конечно, хотите спросить, как это чудо держится на голове? – весело спросила Жаклин.
Марья Романовна ничего спрашивать не хотела, но Жаклин сие мало волновало.
– Вот сюда прикрепляется этакое кольцо, – снова назойливый блеск бриллиантов, Маша уже приустала им ослепляться, – оно и держит тальпок. Ну а для надежности можно еще и шарф накинуть. Взгляните, какая воздушная легкость, ну истинный зефир! – И Жаклин покрутила перед Машей дымчатым шарфом, усыпанным сверкающими пайетками[11]. – Как видите, одна сторона головы должна быть причесана гладко, – она показала пальчиком, унизанным перстнями, на свою голову, – а с другой стороны восточные дамы вовсю украшаются букетиками цветов, сделанными из драгоценных камней. Вот они, в этой дивной шкатулке.
Жаклин открыла один из ларчиков, которыми были уставлены многочисленные столики, и Марья Романовна увидела бутоны из жемчуга, розы из рубинов разных оттенков, жасмин из бриллиантов, нарциссы из топазов. Стебли и листья оказались сделаны из золота и зеленой эмали, и камни смотрелись на этом фоне воистину великолепно.
Марья Романовна, ей-богу, непременно восхитилась бы ими, когда была бы к сему занятию расположена. А так – посмотрела настолько безразлично, что Жаклин отложила жемчужные нити, которые, по всему вероятию, следовало вплетать в волосы, и изумленно проговорила:
– Неужто вы из тех, кого созерцание роскошных нарядов не радует?! Вы сущая монашенка, право! Ну да ничего, вот как наденете все это на себя…
– Никогда в жизни, – твердо перебила ее Марья Романовна. – Ни-ког-да!
Жаклин вытаращила глаза.
– То есть как?!
– Да вот так, – кивнула Маша, – ни к чему мне все это.
– Что же, – съехидничала Жаклин, – с утра до вечера в сорочке ходить будете? Ну, это неразумно. Да и неприлично. У всякого мужчины ваш вид вызовет единственное желание… понимаете какое?
Марья Романовна ощутила, как запылали щеки, и, поведя глазами, углядела в развале сверкающих тряпок что-то темное. Выдернула его – это оказалось черное, мерцающее, словно небо, усыпанное звездами, покрывало – и накинула на себя, скрывая обнаженные плечи.
– Ну знаете! – возмутилась Жаклин. – Мне велено уговорить вас одеться как подобает.
– В самом деле? – изобразила на лице сочувствие Марья Романовна. – И что случится, если вам это не удастся?
– Господин огорчится, а мне больше всего на свете не хочется его расстраивать. У него и так достаточно печалей, какая-то тяжкая дума вечно его томит. И я буду несчастнейшей из женщин, если принесу ему хоть малейшую досаду, – с чувством сказала Жаклин, но в ее зеленых глазах мелькнула какая-то тень… не тень ли страха?
«Не боится ли она гнева своего господина? Ну, если так, тем легче с ней будет сладить», – подумала Марья Романовна.
– Ну что ж, пожалуй, я оденусь… – начала она, а потом, увидев, какой радостью вспыхнули глаза Жаклин, докончила быстро: —…как только увижу Наташу!
– Да что вы выдумали?! – воскликнула раздосадованная француженка. – Я же сказала вам, что ее тут нет!
– А почему я должна вам верить? – пожала плечами Марья Романовна, придерживая тяжелый шелк, который так и норовил соскользнуть. – Вы ради своего господина лгали мужу, отчего бы вам и мне не солгать?
Глаза Жаклин гневно вспыхнули, ноздри раздулись, она вдруг стала похожа на рыжую кошку, но не такую, которая сладко мурлычет на коленях хозяйки, а на дикую камышовую – Марья Романовна видела однажды этих злобных тварей в заезжем балагане со зверьем…
– Ах вы так? – прошипела Жаклин. – По-доброму не хотите? Как бы вам об этом не пожалеть!
У Маши тревожно трепыхнулось сердце, но она рассудила, что, коли наши в двенадцатом году французов били весьма успешно, то и ей не след отступать, а потому храбро выпрямилась.
– Ничего, мне ведь по милости вашего господина и так есть о чем жалеть, куда же больше-то?!
Вновь недобро сверкнув глазами, Жаклин отошла к одной из арок и с силой дернула за витой шнурок, спускающийся со стены.
В глубине дальних комнат отозвалось треньканье колокольчика, потом послышались тяжелые шаги – и в комнате появилась высокая женщина, одетая в черное и до глаз закутанная в покрывало. Но и глаз оказалось вполне довольно, чтобы Марья Романовна ее узнала. Это была та самая знахарка, к которой в ночь похищения больную Машу вывели Наташа и Лушенька. Главная пособница неизвестного злодея. Как ее там звали?..
Айше, вот как!
* * *– Comte Murat?! Да он еще и граф, каналья?! – воскликнул Казанцев, до глубины души возмущенный наглостью этого человека. Теперь стало понятно, почему в приглашении не указано воинского звания Охотникова. Мюрат хотел унизить былого врага. – Держал вас в плену, а теперь в гости зазывает – не для того ли, чтобы сквитаться с вами ударом из-за угла?
– Как можно предполагать такую подлость?! – обиженно возопил Сермяжный. – Господин сей при таком положении… немыслимо и подумать!
– Ну, напасть на меня там не нападут, несмотря на все восточное коварство, Мюрату присущее, – медленно молвил Охотников. – Как-никак нынче он при значительных чинах, прав наш постильон![12] – усмехнулся он в сторону Сермяжного, который мигом обиженно надулся при сем нарочито небрежном прозвище. – Собака тут поглубже зарыта. Либо подольют такой отравы, от которой потихоньку зачахнешь, причем ни один лекарь не разгадает причины, по коей отправился ты к праотцам, либо станут к душе подбираться, жилы сердечные вынимать. Знаю я их, Мюратовы подходцы, тонки они и коварны!
– Здесь сказано, – Казанцев быстро пробежался глазами по строкам письма, к которому вспыхнувший, словно порох, Охотников толком и не присмотрелся, конечно, – что вниманию гостей будет предложена национальная турецкая пиеса «Свадьба Карагеза». Что это означает?
Охотников пожал плечами:
– Ну, я видел как-то раз в Новочеркасске такое представление. Карагез – нечто вроде нашего Петрушки, этакий сказочно-балаганный восточный персонаж. Гротескная фигура высотой в семь-восемь дюймов[13], которая действует под аккомпанемент турецкого бубна. Обожают Карагеза особливо турки, но и вся прочая черкесня кавказская весьма жалует. Он не такая кукла, кои на руку надеваются, а марионетка, навроде тех, что представляют в балаганчике Полишинеля. Однако турецкий балаган Карагеза – это еще и театр теней, наподобие китайского. То есть кукольник стоит позади фонаря, направленного на туго натянутую ширму, и зрителям виден не сам Карагез и его соучастники по пьесе, а лишь их тени.
– Слушайте, – недоверчиво промолвил Казанцев, – я этого Мюрата представлял себе более светским и искушенным человеком, а тут получается что же? Он намерен собрать у себя изощренную публику – о размахе его приема говорит уже бумага, на которой напечатано (заметьте, напечатано типографским образом, а не написано от руки!) приглашение, – но в то же время обещается угостить своих гостей весьма непрезентабельной пищей для ума простолюдинов. Как-то у меня сие не вяжется с образом Мюрата, родственника знаменитого полководца и самого Наполеона! Я понимаю, коли устроил бы сей господин показ французского балета, ну, на худой конец, кончерто гроссо итальянских кастратов или представление английской труппы, дающей Шекспира…
– Зря вы этак пренебрежительно о Карагезе, – вкрадчиво перебил Сермяжный. – В своем роде в Турции сей персонаж значительней Гамлета для англичан. Помните, как Гамлет доверил странствующим актерам иносказательным путем донести до крупнейших персон государства важные вести, кои никто из приближенных не осмелился бы сообщить? В подобных историях порой участвует и Карагез. Рассказывают, например, что некогда Османской империей управлял некий султан, любимая супруга коего, называемая валиде, то есть главная жена, султанша, тайно терзала наследного принца, рожденного, само собой, от другой жены. Никто не решался донести султану об этих притеснениях, ведь он ни за что не поверил бы, да еще и отдал бы доносчика на расправу самой валиде. Тогда один из его советников придумал способ иносказательный и безопасный. Султан очень любил представления театра Карагеза, и я должен сказать вам, господин Казанцев, – оговорился Сермяжный, – что в Турции сей театр вовсе не сведен к уровню площадного балаганчика и презираемым зрелищем отнюдь не считается. В сераль (кстати, следует уточнить, что в Османской империи так называется не гарем, а султанский дворец, интимное же значение этому слову придали французские путешественники за то благозвучие, которым оно обладает по сравнению с резковатым на европейский слух словом «гарем») был приглашен лучший импресарио со своими куклами, причем некоторых из них изготовили нарочно для такого случая. В представлении изображался некий султан – совершенно, конечно, иносказательный, сказочный, – который женился на невольнице и сделал ее султаншей. Она же, низменным страстям подчиняясь, жестоко мучила наследника престола и в конце концов отдала приказ его тайно умертвить, а потом начала подбираться и к самому султану, желая отравить его и посадить на трон своего сына… Тот правитель, не кукольный, а реальный, был отнюдь не дурак и намек понял. Он послал за юным наследником своим, расспросил его, увидел на теле следы жестокого обращения и получил от принца признание обо всех перенесенных им страданиях. Избыточно осмелевшую султаншу упрятали по старому обычаю в мешок и бросили в море. Все разрешилось к общему удовольствию!