В последний день больших маневров подъем протрубили в пять утра. Константин вышел на линейку, осмотрел своих солдат — ему их стало жаль. После тяжелейших и длительных передвижений люди надеялись на отдых в лагере, но их снова подняли в такую рань, и опять предстоял нелегкий переход. Стараясь их подбодрить, он и сам прошел с ними небольшое расстояние, но понял, что больные ноги отказываются ему служить, а ехать верхом было совестно. И, спросив разрешения, остался в лагере, который без полка казался пустым и унылым. Он сел за стол и занялся делами тех солдат, кого увольняли в запас по окончании лагерного сбора. И вдруг загрустил: ведь ни с кем из других солдат он не прослужил так долго. Совсем недавно они были новобранцами, а он тогда только вступил в полк. Особенно грустно будет прощаться с унтер-офицером Васильевым, Ермаковым, портным Прокофием Степановым, которого он так безуспешно пытался научить грамоте, с татарином Калимулиным, барабанщиком Макаровым.
Так оно и случилось. Некоторые солдаты всплакнули, кто-то говорил, что своего ротного командира никогда не забудет… Константин подарил каждому свой портрет, дал золотой, перекрестил и трижды поцеловал. Он прощался не только с ними, но и со своей первой молодостью. Тогда же в голове стали складываться первые строки нового стихотворения «Пред увольнением», которое допишет чуть позже и где будут такие слова:
(Красное Село, 26 июля 1890)Летние скитания окончились. Батальон отправили на постой в Федоровский посад, а Константин поселился в Павловске. Ивану Александровичу Гончарову он писал: «Кончились маневры, прошла лагерная пора, христолюбивое воинство водворено на покой по деревням, а мы — мужья — возвращены к нашим семьям… Пора отдохнуть. Много мы исходили верст за большие маневры, были верст 25 за Гатчиной, бродили, плутали, и ноги дают себя знать. Теперь моя рота расположена неподалеку отсюда, в Федоровском посаде, так что мне легко навещать ее…»
Первые дни на покое он был недоволен собой. Отучился от порядка и дисциплины. Долго спал, поздно пил чай, ел сдобные булки в Успенский пост. Но на павловский огонек заглянула муза, несмотря на подступившую осень, и он написал стихи «Звезды». Конечно, под впечатлением поэзии Фета, которым зачитывался, впадая в подражания. Выражения «светочи неба», «узор звезд», «бестелесный, нетленный», он сознавал, украдены у Фета.
«Но если они выражают мою мысль, и у места?» — упрямился еще в нем стихотворец-любитель…
Еще одна осенняя ночь навеяла уже свои стихи — «Месяц» в pendant к «Звездам». Он не спал, был как в чаду, открывал окно, выходил в сад, возвращался к столу, писал, снова выходил, соглашаясь на головную боль, на бессонницу — лишь бы осеняло вдохновение. Разве это не счастье!
Жилось ему в это время действительно счастливо и безмятежно. Он сознавал это и ценил. Ложась спать, он радовался мысли о завтрашнем дне, а поутру начинал новый день с радостью. Хорошо, от души молился, каждое слово священника проникало в сердце…
К тому же установились теплые дни, словно природа извинялась за холодное лето. Константин решил ехать в Федоровское, в роту. Едва он приехал, его окружили офицеры, живущие на постое. Он считал, что это вовсе не от того, что его, Великого князя, особенно любили — просто им скучно в Федоровском и они радовались всякому, кто бы ни появился. Хотелось увидеть своих солдат, а Константин никак не мог отделаться от офицерской компании. Шумные и упрямые Ритер и Фуфаевский потянули его обедать, потом повели на местное кладбище, обещая «интересные древности».
Наконец он созвал солдат, поговорил со всеми, а к вечеру ротные песенники устроили концерт. На песни собрались мужики, бабы, дети. Была и пляска. Наконец сыграли зорю, прочитали молитву, все разошлись. Константин шел по темной улице, поднял глаза к небу — «мой тонет взор в безбрежной вышине, откуда ночь глядится в душу мне всей красотой нетленного наряда».
У крайней хаты подворот (как здесь говорили) стоял солдат Рябинин. Одиноко и грустно. Константин остановился, заговорил. Будто и не прерывалась их прежняя беседа в походе, так они были свободны в разговоре — ротный командир и его подчиненный. Речь зашла даже о звездах.
Рябинин поднял лицо к моргающему звездами небу.
— Там потеряешься, — сказал он с сомнением и попросился в отпуск: — Брат поссорился с отцом, собираются делиться, но никак не сговорятся. Просили приехать.
— Что ж, если есть надобность, пиши рапорт об исходатайствовании отпуска…
* * *Наутро была чудная погода. Константин пошел к солдатам в поле и в ожидании фельдфебеля копал с ними картошку весело, дружно. Вспомнил, как Дмитрий однажды сказал: «Чудная у тебя рота». Брат даже не знал, сколько наслаждения доставил этими словами Константину, который признавался дневнику: «Я невольно в глубине души еще неясно и как-то боязливо сознаю, что моя привязанность к солдатам, любовь и благодушные отношения начинают отражаться на роте. Неужели я доживу когда-нибудь до полного убеждения, что она — мое создание, что она держится мною и что я действительно имею на нее влияние и держу ее в руках, несмотря на недостаток строгости и резкость карательных мер? Я как-то предчувствую, что это сбудется».
Он разогнул спину, отставил корзину с картошкой, глянул на поле — сухо, солнечно, летает паутина, в тени холодновато, но на пригреве теплынь. Ему вдруг захотелось показать роте своего сына, своего первенца. Хотелось малыша привезти без няни, одного, но как отнесется к этому Лиза, да и позволит ли?
Елизавета Маврикиевна поняла желание мужа.
«В 10 ч… мы сели в тройку и покатили. Иоанчику не хотелось оставаться на сиденье подле меня, он просился ко мне, и я должен был взять его к себе на колени. Он пока еще говорит только „Папá, Мамá, Вава“ и изредка „дядя“, когда видит Митю. На все же остальное у него — всего одно слово, что-то среднее между „Гага“ и „Кеке“; этим обозначается все что угодно. Удовольствие он выражает, как-то цокая языком, и при этом так прелестно лукаво улыбается, что нельзя его не расцеловать. Итак, мы едем. Вот и Федоровское. Я здороваюсь направо и налево со встречными людьми, а маленький вместо поклона приподнимает ручку к шляпе… Идем на правый фланг, в конец деревни. Там перед своей избой стоит Рябинин; я заговариваю с ним о военных заботах и забываю Иоанчика. Вдруг маленький протягивает ручку и что-то старается сказать Рябинину. Это значило: подойди сюда и поцелуй мне ручку. Тот подошел к коляске, скинул фуражку, взял маленького за руку и поцеловал ее. Я глубоко умилялся. Надо же было ему потянуться именно к любимому моему солдату. Пока я заходил в некоторые избы, чтобы взглянуть, как расположились люди, маленький оставался на руках то у Цыца, то у Рихтера, то у фельдфебеля, и все удивлялись тому, что он такой смирный, приветливый и не плачет».
Он записал это вечером, 18 августа 1889 года. Прошедший день был для него «днем хороших впечатлений». Поездка с сыном в роту — раз. Чтение Лескова — два. Когда-то читал его «Запечатленного ангела» сестре Оле вслух, они много спорили, но восхищались книгой одинаково. Сейчас он читал лесковских «Соборян» и был уверен, что нет в мировой литературе книги, где было бы заключено столько непринужденного народного смеха сквозь горькие и искренние слезы, где так глубоко и образно были бы изображены праведники и грешники и показан трудный путь «маленького человека» к Богу. Такая книга о многом заставляла задуматься, но и мирила с жизнью.
На носу был октябрь. Повеяло пронизывающей сыростью и холодом. Пора было собираться на «зимние квартиры». На ротном дворе в Федоровском его ждали солдаты в мундирах и скатках, готовые к переезду в Петербург.
Константин, как ротный командир, поблагодарил всех за летнюю службу, добрую, честную и без происшествий. Заказал молебен в церкви. Молодой священник читал молитвы скоро и без сердца, путался, но вот проповедь в конце произнес душевную, простую: благодарил солдат за примерный добросердечный постой, за помощь местным жителям и желал усердной службы в городе.
Столичные казармы встретили солдат грязью и беспорядком. Всё будто начиналось сначала. Надо было оформлять ротную денежную книгу за октябрь. Хотя Константин и вел ее пятый год, но многое в служебно-хозяйственных делах оставалось для него непонятным. Хорошо, что был писарь Скуратов, человек малограмотный, не очень умный, но в отчетности — орел.
Потом пришел полковник посмотреть четверых прибывших новобранцев. Одного из них спросил про дом, жену, детей. Парень расплакался. Константину стало жаль его, но чем утешишь? Разве что участливыми словами, что на службе многому научится, сам будет писать родным и читать от них письма. Но как продержаться семье без сына или отца, на котором главная забота о семье?
Накануне Константин раздавал солдатам полученные для них в канцелярии письма. Одному, совершенно неграмотному солдатику он с опаской взялся прочитать письмо из дома, боясь дурных вестей. Но, слава Богу, вести оказались хорошими: семья прикупила земли под подсолнечник и лошадей. Другого же солдата, Подольского, он случайно увидел в ротной школе спрятавшимся от посторонних глаз за грифельной доской с распечатанным письмом. Из дома сообщили, что умер его сын и тяжело болеет брат. Константин хотел его освободить от урока арифметики, но Подольский не согласился. В нем была видна тяга к учению. Особенно хорошо он проявлял себя на уроках словесности, которые давал сам Константин, и это давало ему повод думать, что он не лукавил, когда обещал новобранцам пользу от военной службы.
Но среди них были и те, кто доставлял особые хлопоты, как, например, Дмитриевский — батальонный писарь, из дворян, который ничему и нигде не учился, служил на общих основаниях. В первый год он был образцовым солдатом. Его домашние благодарили ротного командира, что он из выпивохи и бездельника сделал человека. Но на второй год Дмитриевский снова стал выпивать, начали исчезать деньги, вещи, не только собственные, но и товарищей по роте. Хороший и толковый, пока трезвый, из-за тяги к спиртному он превращался в вора и хулигана. Проще было его выгнать на все четыре стороны, как все советовали. Но Константину легли на душу слова 92-летнего митрополита Исайи, который говорил не только об обязанности, но и о христианском милосердии в деле заботы о солдате: «Нет особенной добродетели в посещении знакомых. Вот посетить больного бедняка, незнакомого и не имеющего около себя никого близкого, — это другое дело». Константин ответил, что они, офицеры, навещают больных солдат. А владыка возразил, что и в этом нет ничего выдающегося. Не будь солдат, не нужны были бы и офицеры, делать добро своим солдатам — все равно что делать его себе: «И язычники так же творят».
Константин решил лечить Дмитриевского. Нанял врача, который делал алкоголику подкожное впрыскивание стрихнина, но результатов это не давало. Доктор посоветовал Великому князю полечить солдата гипнозом с внушением. Константину прислали полкового врача, известного медика Данило. На сеанс гипноза в приемном покое собрались командир полка, офицеры, несколько врачей — Константин боялся за своего солдата. Для начала доктор хотел проверить, последует ли после гипноза усыпление. Дмитриевский уснул, как ребенок. В следующий раз доктор собирался приступить к внушению…
Пока Константин занимался лечением солдата, стало известно, что в положенное время в полковники Великого князя не произвели. «А я — счастлив… что остаюсь по-старому ротным командиром», — сообщил Константин дневнику.
(«Юнкеру», 6 декабря 1910)«ОСТАВАЙТЕСЬ ВСЕГДА СОБОЙ»
Несмотря на занятость, Константин с волнением ждал отзывов о своей книге, которая разошлась быстро. Он ее дарил, давал почитать, отсылал с просьбой объективно ее оценить. Милые комплименты К. Р. в расчет не брал: слишком серьезно смотрел на свой дар.
Будучи на мызе Смерди, он сидел утром за своим лагерным письменным столом и списывал в тетрадь стихотворное письмо замечательного поэта Алексея Апухтина. Оно было ответом на книгу стихов К. Р.:
А прозой Апухтин разъяснил свою мысль так: «Всех поэтов, независимо от их направления и степени таланта, я делю на два разряда: на искренних и неискренних. Нет никакого сомнения в том, что К. Р. принадлежит к первому разряду. Искренний поэт пишет, когда какая-то неведомая сила толкает его писать. Описывает ли он свои собственные чувства, изображает ли чувства других людей, вдохновляется ли какой-нибудь идеей или историческим событием — это все равно, но он пишет именно это и в данную минуту ни о чем другом писать не может. Высшим проявлением такой искренности был Пушкин, а в настоящее время типичным ее представителем можно назвать Фета. Каждое стихотворение Фета вызвано каким-нибудь жизненным впечатлением. Часто он этого впечатления даже не обрабатывает, иногда он не умеет обработать и преподносит его сырым; от этого люди, не понимающие поэзии, так охотно и легко глумятся над ним. Но для меня дорог каждый стих Фета, в самом слабом из его стихотворений видишь что-то перечувствованное, что-то действительно пережитое; к типу поэтов неискренних я причисляю, например, Майкова. Этого никакая сила не толкает, он запирается в своем кабинете и думает: «Не написать ли мне какое-нибудь стихотворение для январской книжки 'Русского вестника'?» Почти все время уходит на отыскание сюжета, а потом дело идет гладко: привычка к стиху большая, рифмы нанизываются легко, и в январской книжке появляется прекрасное стихотворение, не производящее ни малейшего впечатления! На эту тему я мог бы написать очень много, а потому спешу умолкнуть, боясь отплатить скукой за истинную радость, доставленную мне стихотворениями К. Р.
Я бы явился лично благодарить Ваше Высочество за эту книжку и за дорогую для меня память, но вот уже более двух недель несносная болезнь приковала меня к дому. От сильного бронхита у меня лопнули какие-то сосуды, и я харкаю кровью не хуже Травиаты. В виде утешения написал на себя эпиграмму:
Следом появился подробный разбор стихов августейшего поэта К. Р. в журнале «Гражданин». Автор статьи — князь Владимир Мещерский. Константин Константинович вырезал статью из журнала, но долго сомневался, надо ли ее вклеивать в дневник. Дело в том, что у князя Мещерского была не лучшая репутация в свете и в журналистике.
Царь Александр III, будучи Наследником, в середине 1860-х ухаживал за родственницей Владимира Мещерского — княжной Марией Мещерской, Мария Элимовна Мещерская была фрейлиной его матери Императрицы Марии Александровны. Очень живая, внешне веселая и кокетливая, но с затаенной грустью в глазах, она настолько очаровала будущего Императора, что он ради нее решил отречься от престола. Роман Мещерской и Цесаревича породил массу сплетен. «Проклятый свет не может никого оставить в покое… Черт бы всех этих дураков побрал!!!.. Сами делают черт знает что, а другим не позволяют даже видеться, двух слов сказать, просто — сидеть рядом…» — писал в дневнике Александр. Решение его, казалось, было бесповоротным — отказаться от трона во имя любви: «Я чувствую себя неспособным быть на этом месте, я слишком мало ценю людей, мне страшно все, что относится до моего положения. Я не хочу другой жены, как М. Э…» Всё это он говорил отцу. Александр II сначала его уговаривал, убеждал, приводил в пример свои отчаянные увлечения, а потом не выдержал: «Убирайся вон!» И все же Цесаревич женился на датской принцессе, стал Императором. Мария Элимовна вышла замуж за Павла Павловича Демидова из семьи известных промышленников, богачей и меценатов, но через год умерла при рождении сына от тяжелейшей послеродовой горячки.
Александр III был счастлив в браке, но всегда помнил нежную пору своей влюбленности в Мещерскую. В ту же пору он подружился с ее родственником — Владимиром Мещерским. Они нередко вместе проводили вечера. Александр даже поручил Мещерскому устройство ремесленного училища в память покойного брата, Цесаревича Николая Александровича. Но Мещерский не столько строил, сколько воровал. Аничков дворец для него закрылся. И только Победоносцев смог уговорить Александра III забыть прежний грех князю. О возникновении издания Мещерского «Гражданин» и журналистской деятельности князя в обществе говорилось разное, чаще неприятного свойства.