И вот тут на арену событий выходит мой закадычный дружбан Вовка Крошкин. Давненько мы что-то с ним не виделись — ведь каникулы, — и я подумал, может, он отправился в отцову деревню, на молоко — Вовка частенько упоминал про это невидимое молоко, особливо зимними голодноватыми днями в школьном классе. Знал я, что Вовку ждали летом в отцовой деревне с особым смыслом, ведь отца его убили, а старший брат Степан воевал с фашистами. Но круглоголовый мой товарищ просто, как выяснилось, прятался от небывалой жары — кому охота тащиться через полгорода в таком пекле, но вот все же выбрался, чтобы проведать, как я тут живу, и был крайне удивлен и даже, можно сказать, поражен, что у нас тут мостят улицу пленные немцы, а я даже не удосужился поставить его об этом в известность.
Мы как раз без лишней, впрочем, горячности выясняли, кто и что думал о проведенных летних каникулах, когда и появился Федот со своей просьбой.
Вовка сразу насторожился, вышел впереди меня в кухоньку и неодобрительно поглядывал то на бабушку, то на сержанта. А когда Федот взялся было за ручку ведра, предусмотрительно кинулся ему наперерез и предложил радостно:
— Давайте, дядя, я помогу!
Я чуть было не всхохотнул, но удержался: какой Федот дядя?! Но сержант не смутился, лесть возымела действие, он упустил ручку, и Вовка, громыхнув ведром о дверной косяк, выскочил из дому первым. Я догнал его уже на дороге. Вовка был напряжен, глаза его бегали, он шепнул:
— Ну, мы им счас!
— Чего? — удивился я и обернулся.
Федот тем временем, махнув рукой своим помощникам, собрал в кучу немцев, и они двинулись за нами к колонке, оживленно гогоча. Только мы шли по тропке, сбегающей с холмика на холмик, а они перли прямо по дороге — по песку и пыльной земле.
В какой-то миг Вовка ловко нагнулся, схватил горсть высохшей грязи и кинул его в ведро.
— Ты чего? — не поняв, спросил я.
— Молчи! — сдавленным, приглушенным, партизанским, пожалуй, голосом велел он.
Потом еще кинул в ведро горсть земли.
У колонки по вечерам, бывало, и очередь соседская собиралась, но сейчас был разгар дня, солнце нещадно палило прямо в темечко, и, конечно, здесь оказалось пусто. Вовка, оглянувшись, повесил ведро на железный крючок, приделанный к носу крана, и взялся за ручку. Нажмешь ее — и вода пойдет.
Я сказал ему:
— Ополосни ведро-то!
— Молчи, раз ничего не понимаешь! — ответил он, явно злясь.
Вовка обернулся, в то же время держась за ручку колонки, и, прищурив глаза, недобро смотрел, как приближаются немцы.
— Попить захотели! — бормотал он. — Окатиться захотели! А говна не захотели?
Только тут я понял, что замыслил мой друг. Мне сделалось как-то смутно. Я ведь тоже боялся и не любил этих немцев. Отец воевал против них, а они здесь загорали у нас под носом! И мы им еще подавали ведро, надо же! Но у Вовки-то! Отца убили, но брат воевал, хотя письма от него приходили редко. А вдруг и он в плену? И вдруг там тоже жарко? Подадут ему воды в ведерке тамошние женщины? Или вот дети, как мы?
Мне стало смутно потому, что я почувствовал себя немножко предателем. Чему-то я изменял. Какому-то праведному гневу. Вот интересно, мой отец — он сейчас на войне, это понятно. А окажись он прямо сию минуту здесь, возле колонки, дал бы он этим немцам воды? Или, как Вовка, насыпал бы в ведро сухой грязи? Да вообще! Что бы он сделал, как бы посмотрел, что бы произнес в этот самый момент?
Я пытался разжечь в себе какой-то такой ненавистный огонь. И мне было стыдно, потому что он не разжигался. Отсырел, наверное, во мне хворост. Холодной была печка, помещенная внутри моего сердца. И как я ни старался, как ни поджигал себя, ничего не получалось.
К нам приближались, разговаривая по-гусиному, чужие нам мужчины. Незнакомые, хотя я и привык видеть их каждый день по многу раз. Я их боялся, но я их не ненавидел. Я просто смотрел на них и удивлялся — больше ничего. Удивлялся их чужой речи, чужим майкам, их способности вот так раздеться, до трусов, и работать, напялив сапоги.
Но работать-то хорошо!
Но сгибать плечи, когда вокруг собирается народ, чувствуя что-то. Может только страх, но, может, что-то и побольше?
Но просить прощения, когда в тебя попали камнем?
Нет, я не был соратником Вовке. Был просто тюхтя, размазня, слабак.
Я отступил на шаг, как бы в сторону.
Я увидел, как Вовка, прикрывая от взглядов пленных немцев ведро своим худеньким тельцем, отчаянно навалился на ручку колонки, будто на рукоять подрывного устройства, вода зашумела, запенилась; тот худощавый мой обидчик подхватил ведро с железного крючка колонки и, не глядя на воду, не разглядывая ее, поднес ведро, напрягаясь, обеими руками, к лицу, и стал жадно пить. Потом передал ведро другому.
И так они хлебали воду прямо из ведра, человек, может быть, семь отпило, пока не дошла очередь до Вольфганга.
Он вгляделся в муть, сказал: «Хохн!», что в переводе на русский означает, оказывается, насмешка, выплеснул воду наземь и, глядя почему-то на меня, вежливо отодвинув Вовку, — и налил свежей воды. Тщательно ополоснул ведро. Наполнил его снова, поднял и опрокинул на себя. Хотя на нем на единственном были брюки.
Вольфганг взвизгнул и отряхнулся, как будто пес, — брызги полетели во все стороны.
Потом он опять наполнил ведро водой и стал поливать свою команду. Немцы орали благим матом — по очереди и хором, и этим ором своим сильное бы волнение создали, будь на улице в ту пору хоть один прохожий.
Однако в жару эту улица была совершенно пустынна, только какая-то старуха на углу — а это метров двести — оглянулась и смотрела на немецкое полосканье из-под ладони.
Мы с Вовкой отступили в сторону и глядели сбоку на врагов. Я, кажется, улыбался, видя в них только шумливых мужиков, а Вовка — поскрипывая зубами и хмурясь.
16
Утешился он только дома. Федот принес ведро, полное воды, бабушка, неискренне улыбаясь, велела в дом не вносить, а оставить на крылечке, расспросив как-то умело и незаметно, что делали пленные с этим ведром, и едва старшина удалился на свой пост, застучала печной дверцей и вынесла совок золы.
Велев нам с Вовкой слить воду в пустые кастрюльки, приготовленные заранее, бабушка кинула туда золу и стала шваркать рукой, отмывая наше ведерко, которое «похуже», не токмо что от какой-то мнимой грязи, но даже, возможно, от самого запаха, в общем, от всякой мыслимой и немыслимой вражьей нечисти.
— Во! — довольно крякнул Вовка, а я, хохотнув, поведал бабушке, как дружбан мой вот только что совершил против врага отважный диверсионный акт.
Бабушка слушала, не отрываясь от дела, потом присела на какой-то чурбачок и прямо-таки закричала:
— Ха! Ха! Ха!
Я подумал даже, может, она подавилась? Но бабушка просто так зверски хохотала. Никогда больше я не видел, чтобы бабушка так здоровски, будто какой гигантский мужчина, хохотала, просто ломалась от смеха. И слезы лились из ее глаз.
Потом, с трудом успокаиваясь, она проговорила: не зря же, мол, говорят, по уму-то, дескать, что стар, что млад — равны! Маловато его!
И тут же ополоснула золу, бросила свое занятие, как бы пришла в себя, отряхнулась — интересно, от старости или от младости?
Вовка, понаблюдав все это и тоже вдоволь насмеявшись вместе с бабушкой и со мной, призадумавшись, неожиданно сказал:
— А вы это зря! Они же теперь, — и произнес это веселое, вроде как ни в одном другом языке быть не могущее словечко, — обдрыщутся! От грязи-то моей! — И мы опять захохотали, а Вовка добавил:
— Вот увидите!
Но чтобы увидеть, надо смотреть. А как же это смотреть-то?
И Вовка занял боевой пост рядом с Федотом. Поначалу я сидел вместе с дружбаном, мы переговаривались втроем о всякой ерунде. Впрочем, сквозь эту ерунду опять проглядывал не тот Федот.
То он вдруг мечтал о молоке, хорошо бы, мол, сейчас кружечку со льда, и жалел, что у нас нет своей коровы или хотя бы козы, в то время как у его-то родителей было до войны целое стадо — аж десять коров-рекордисток.
— В колхозе? — переспрашивал я.
— Дома! — усмехался Федот.
— А еще чего?
— Три лошади! Козы! Бараны, штук двадцать. Про гусей и кур уж не говорю. Всё свое! И денег не надо!
— А как же хлеб? — спрашивал Вовка.
— И хлеб сами пекли. Рожь растили. Пшеницу.
— И ничего не отобрали? — добивался Вовка. Он почему-то знал, что должны отобрать.
— Да мы сами отдали, — усмехался Федот.
— Значит, у вас ничего не было? — спрашивал я.
— Не было, — смеялся Федот.
— Тогда чего же про молоко мечтать?
— А мечта-ать, мальчик, — говорил он наставительно, — никому не запрещается.
Вовке же мечтать не хотелось. Он выспрашивал всякие подробности. Как, например, кормят пленных? Впрочем, он сам увидел, как кормят: пришла в двенадцать часов газогенераторка, из нее вытащили бак, и пленные, оживившись, получили по миске горячего супа. На улице, как известно, стояла жарища, но пленные ели горячий суп очень даже аппетитно, и до нас доносились наваристые запахи.
— Дак их еще хорошо кормят! — возмутился Вовка.
Я, надо заметить, тоже не раз обращал внимание на привлекательные запахи, хотя в миски не заглядывал. И Федот печально кивал головой, развязывая свой вещмешок: наставала пора и его обеда.
В мешке всегда был нарезанный хлеб, пара банок тушенки, нож, которым ее можно открыть. Да вот, пожалуй, и всё. Сухомятка, как говорила бабушка. Кстати, с тех пор как Федот стал носить нам воду, бабушка готовила сержанту чай, без сахара, конечно, — вот сахар-то кусковой как раз еще и был всегда в его мешке, да подбрасывала ему лучку — зеленого или репчатого с нашей грядки, для разнообразия, или репку какую, или головку чесночку.
Федот свистел своим подручным охранникам, они поочередно приходили на лужайку и мирно обедали с командиром, ни на что не ропща.
Выходило так, что пленных кормили если и не лучше, то хотя бы горячим. А охранявшим их солдатам выпадала сухомятка — спасибо за бабушкин чай.
— Кормят пленных, пояснял Федот, почти как наших солдат. Конечно, не фронтовиков, а тыловиков. Скажем прямо — похуже, но не намного.
— Почему? — удивился Вовка.
— Так положено, — туманно отвечал Федот. — Понимаешь, малец, — помолчав, глубокомысленно пояснял сержант, — когда они с нами воевали, они были наши враги. А как взяли мы их в плен, сразу стали за них отвечать! Их и кормить надо. И поить. И обмундировывать, если кто прохудился. И обувать. И в бане мыть. Да и не как-нибудь, а с мылом. Ну, и чтоб не задаром они ели, работу какую-никакую им давать. А то ведь чистый курорт!
— Выходит, — строжился Вовка, — не надо их и плен брать! А убивать на месте!
— Эк ты хватил, парень! — несильно удивился Федот. Может, и ему такие мысли приходили? Вот он сидит тут, охраняет каких-то пленных, а мог бы воевать. Но Федот был явно не тот. — Чего бы я тогда теперь делал? Опять под пули лез? Но ведь Господь до трех раз считает: один раз меня контузило, второй — осколок прилетел. А в третий — грудь в крестах, голова в кустах?
С этим трудно было спорить. Негероическим каким-то оказывался Федот, но ведь уже и поранило его немало. Может, в самом деле, хватит?
Надо сказать, говорил такие речи Федот с оглядкой, нам двоим только, мальчишкам, а когда приближался, чтобы пошамать, солдат из его боевой охраны или когда бабушка моя выходила, язык-то прикусывал.
В общем, Вовка к своему забойному вопросу подобрался через много наших-то иных подробностей и подозрения у Федота не вызвал:
— А как они оправляются?
— Ты зна-а-аешь! — восхитился сержант. — Ты прямо в пупок попал. Как в меня осколок! Подумай-ка! Их тут ровно двадцать штук! Один и тот же состав! И я поражаюсь! Каждый день лежу здесь и думаю: как это они? Ни разу за все рабочее время по-большому никто не оправился. По-малому — бегают! Вон туда, в лопухи! А по-большому — ни разу. Всё дивлюсь: то ли дисциплина у них такая, то ли терпение невиданное. То ли, может, какой немецкий особенный режим — утром, при бараке, исполнят все свои дела и весь день не хотят.
17
Вовка закручинился.
Немцы поели, веселей застучали своими молотками по светлому камню, задвигались на пространстве, размеченном шпагатом, убрали, перекусив, свои пайки, и охранники угостили, ясное дело, нас бутербродами с говяжьей тушенкой — неплохое, между прочим, подспорье, и можно было бы, по чести-то, слегка повеселеть, но верный мой кореш тосковал.
Сидел нахохлившись, будто снегирь в мороз, — а как, интересно, снегири такую жару переносят и куда они вообще-то на лето убираются? — вот вопрос так вопрос! Глядел, в общем, Вовка на пленных немцев неотрывно, смотрел равнодушно и спокойно, а на мои предложения спрятаться в прохладном доме отмахивался.
Я пожимал плечами, уходил домой, читал, оглаживая ладошками золоченые свои книги, находя в них выражения, где-то услышанные, совершенно непонятные и в то же самое время, как я чувствовал всей своей небольшой душой, просто великолепные. Например, такие слова: «Поверил я алгеброй гармонию». Надо же сочинить такое Пушкину! И опять ведь в «Моцарте и Сальери» это говорит будущий убийца. «Поверил» — у Пушкина значит проверил, выходит, он был умный человек, этот Сальери, раз алгеброй гармонию проверил, наверное, это самая правильная проверка, отчего же он тогда так завидовал Моцарту? Ведь поверил же, и правильно поверил, а вот — на тебе!
Всякие такие заключения меня не то чтобы мучили в ту мою нежную пору, но как-то не давали покоя. Мне казалось, что я не очень умный, раз не понимаю таких вещей, а спрашивать взрослых неловко, надо же до чего-то добираться самому. И так выходило, что, не додумавшись, складывал все непонятности на отдельную полку в своей голове.
«Нет правды на земле, но правды нет — и выше».
«Не всё я в небе ненавидел, не всё я в мире презирал».
«Поверил я алгеброй гармонию».
Прибавив к другим, недоступным мне еще одну мудрую, но непонятную мысль, я выходил на улицу и видел Вовку во всё той же угрюмой позе.
Он все смотрел, смотрел на немцев, как кошка на воробьев, которые копошатся в навозе, но они для нее далеки, а потому недоступны, и потому она ждет, когда один какой-нибудь молодой разгильдяй, утратив ответственность и чувство самосохранения, подскочит поближе.
Так неотрывно смотрит на поплавок упорный рыбак, принявший рыбью игру в терпение: надо набраться много сил, чтобы ленивая тень в глубине, услышав твое заклинание: «Клюнь, клюнь, клюнь, пожалуйста», — метнулась вверх и заглотила заманчивую наживку.
Вовка был также похож на охотника, засевшего в кустах и ожидающего, когда запоет, затокует глухарь.
Да, Вовкин вид можно было сравнить с тысячами состояний, вместе взятых, когда люди хотят добиться своего и ради этого готовы на любое, самое даже небывалое для них терпение.
И он дождался!
Не просто дождался — он победил!
Все трое, включая сержанта, мы сразу увидели, как сперва несколько раз остановился, будто споткнулся, тот мой обидчик в майке с длинными лямками салатового цвета. Потом он заметался по площадке, обтянутой шнуром, подскочил к Вольфгангу и что-то стал ему торопливо объяснять.
Тот растерянно заоглядывался и двинулся к Федоту, одной рукой показывая на салатового немца, а другою хлопая себя по животу.
— Наконец-то! — глухо проворчал Вовка и победно распрямился.
Федот приподнимался с травы, ничего не понимая, глядя то на Вольфганга, то на трясущегося немца.
И вдруг тот побежал! Да как! Опрометью!
Так, наверное, бегут от овчарок, спасая свой зад! Так бегут, опаздывая на поезд и догоняя последний вагон! Так бегут с неволи, наконец!
Похоже, именно это вообразил один из безусых помощников Федота. Он вскочил, может быть, даже спросонья, и, схватив винтовку, крикнул:
— Стой! Стрелять буду!
Солдат даже не целился.
Мне кажется, все-таки патронов им, и правда, не выдавали на эту службу. А трехлинейки образца 1896 года таскали они просто для собственной уверенности.
Тем не менее, Федот по-боевому гаркнул:
— Отставить!
И заржал. Да и все заржали, включая немцев, потому что тот зеленомаечник пробежал полдороги до колонки, свернул в сторону к нашему забору, заросшему лопухами, и скрылся в них. Меж тем скрыться полностью ему не удалось, голова с большим носом крутилась на тонкой шее, лопухи шевелились, и тут раздался не боевой, но отчетливо слышимый выстрел.
— Фу-у! — изображая отвращение, но в то же время и радостно, крикнул Вовка. Все засмеялись опять. Только он один не рассмеялся. А чего смеяться над тем, чего сам добиваешься?
Вольфганг смеялся зря. Минуточку спустя, как зеленомаечный вернулся из лопухов, он снова ринулся туда, а за ним вдогонку бросился еще один пленный. А за ним — еще.
Минут за пятнадцать, не больше, в лопушиные заросли сбегало человек семь, не меньше. Работа у немцев решительно затормозилась. Вольфганг-не-Амадей стал переставлять своих работников, ведь те, кто бегал в лопухи, не могли забивать камень и их перевели таскать носилки с песком или снимать слой земли. В общем, вся работа покосилась.
А сквозь лопухи, изрядно помятые, светились бледные немецкие задницы.
— Да-а, — задумчиво проговорил Федот, ни к кому не обращаясь. — Вот это командованием никак не предусматривалось.
А потом обернулся к нам:
— Может, вы, — сказал он обоим, — и победили, но сорвали мне весь план.
Вовка пожал плечами первым. Я вторым.
— Да ладно вам, — сказал Федот-да-не-тот, — я ведь все видел.
И тут на меня что-то накатило, и я брякнул, как мне показалось, и невпопад, и в точку. Бывает такое? Еще как! В ответ Федоту я сказал, его мысль продолжая:
— Но… поверил алгеброй гармонию?
Он уставился на меня так, будто я, например, свободно заговорил по-немецки. Потом опомнился и ответил:
— В каком-то смысле — да.