Она опасливо оглянулась. И Федор оглянулся, что было сущей дуростью.
Никакой группы захвата, конечно, не было, хотя бы потому, что тетя Люся никуда не станет звонить. Тоня могла думать о ее реакции что угодно, но Федор-то видел, с каким выражением тетушка слушала сбивчивый рассказ странной гостьи (вернее, пленницы, если вспомнить, каким образом Тоня попала к ней в квартиру!). Это был оживший сериал, а тетя Люся, при всей своей внешней воинственности и безоглядной храбрости, была дама насквозь романтическая и на редкость доверчивая. Она бы и не в такое небось поверила, потому что жаждала необычайностей всей душой.
К тому же Тоня и в самом деле не врала. За это Федор мог ручаться. Слишком она потрясена тем, что случилось, и даже сейчас, пересказывая им, совершенно посторонним людям, эту историю, не просто пыталась оправдаться – снова переживала этот кошмар. Вот Федор и поверил.
Возможно, он и впрямь был «никаким психологом», по ярлыку одной рассвирепевшей педагогической дамы (что и послужило причиной увольнения из школы – как бы по собственному желанию, а на самом деле – потому что директриса, человек, в принципе, умный, просто не нашла в себе сил выстоять против озверелого педагогического коллектива, который возненавидел школьного психолога с тем же единодушным женским пылом, с каким возлюбил его в первые дни появления Федора в школе). Да, так вот, возможно, он был никаким психологом, но изобретательное вранье от невероятной правды мог отличить запросто.
Почему-то по жизни это было всегда, сколько он себя помнил. И именно благодаря этому своему свойству он сразу поверил, что во всех этих бреднях, нагромождаемых вокруг картины, во всем этом сонмище слухов есть что-то такое… истина есть! Он ни на миг не сомневался, что все невероятные события происходили в действительности. Но связаны они были не с какой-то там мистикой, вроде как в гоголевском «Портрете» или в «Портрете Дориана Грея» Оскара Уайльда, а с поступками совершенно конкретных людей.
Федор мог только догадываться о том, кто эти люди. Но, к сожалению, выяснить это точно, проверить свои догадки у него не было никакой возможности. Как сказал бы поэт, за древностию лет. Можно было только верить и предполагать.
Поездка в Италию, на которую он очень рассчитывал, ничего не дала. Да и что она могла дать? Ну, побывал на месте описываемых событий, ну, подышал, так сказать, тем самым воздухом… и то сомнительно, поскольку воздух в самом центре Рима за более чем двести лет изменился самым разительным образом – в основном благодаря бензиновым парам. Так все его догадки и предположения ими и остались.
Нет, все-таки нельзя сказать, что потратил время и деньги впустую! Хотя бы – или прежде всего? – потому, что решил возвращаться не прямым рейсом, а через Париж, и вот там-то, в аэропорту Шарль де Голль…
Он очень хотел сесть в самолете рядом с ней, но она этого явно не хотела. Понять, что Тоня изо всех сил старается держаться от него подальше, мог бы и менее проницательный человек. И не потому, что просто не обратила на Федора внимания или он ей не понравился. Особенно неотразимым Федор себя не считал, но женщин он все-таки привлекал, особенно когда хотел привлечь, а эту женщину – да, хотел. И не просто привлечь… И чувствовал, знал, не сомневался: между ними что-то промелькнуло, проскочило, что-то произошло с самого первого взгляда. И Тоня этого испугалась. Или чего-то другого. Испугалась, испугалась – у нее глаза были просто-таки до краев наполнены страхом…
Поэтому он и хотел оказаться с ней рядом, разговорить, успокоить, расположить к себе, может быть, проложить между ними какие-то мостки.
Ну ладно, сесть рядом в самолете не удалось, но, может, подойти к ней в аэропорту… Однако у Федора вытянулась физиономия, когда уже в Нижнем из толпы встречающих к Тоне вдруг кинулась девчоночка лет шести в смешной вязаной шапочке со множеством разноцветных помпончиков, которые качались туда-сюда, как цветы под ветром. Тоня обняла девочку, зацеловала. Дочка, понял Федор, увидев их лица.
Ну, дочка – это пустяки, то есть это даже хорошо, против наличия дочки он совершенно ничего не имел, но вот против того высокого, вальяжного парня с рыжей бородкой, который с хозяйским видом подошел, небрежно улыбнулся, небрежно приобнял Тоню…
Дальнейшее Федор досматривать не стал. Схватил такси и умчался из аэропорта, клацая зубами от ревности!
Откуда что взялось, вообще-то говоря?! Какое он имел право на эту ревность? Но вот – взялось, и право почему-то имел…
Уже довольно далеко от аэропорта, когда поднялись по Карповскому мосту и помчались по проспекту Гагарина, он маленько пришел в себя и начал соображать, какого же дурака свалял. Ну с чего он взял, что это был муж? Мало ли кто мог женщину встречать? Друг, товарищ и брат, например. Сосед, в конце концов. Да уж… Факт тот, что Тоня даже не оторвалась от девочки, когда этот красавчик к ней подошел, даже не повернулась в ответ на его похлопывания. Может, он и муж, но… может, нелюбимый? Может, вообще бывший?
Так что зря, пожалуй, Федор так уж взбрыкнул, будто его собственная жена начала на его глазах целоваться с другим. Зря… А главное, он был так ослеплен этой внезапной и совершенно неконтролируемой ревностью, что забыл про самое главное: про Тонин страх.
Кого или чего она так боялась в Париже? Почему Федор, человек совершенно незнакомый, тоже вызывал в ней страх? Перестала ли она бояться, оказавшись на родной земле?
Это он не узнал. За что и ел себя поедом!
Из аэропорта Федор сразу поехал домой, привел себя в порядок и сделал несколько звонков. Оказалось, он вернулся абсолютно вовремя, к самому открытию выставки. Надо было поспешить с пояснительными текстами. Сел за компьютер, внес в свои заметки правки, которые возникли после поездки в Италию, сверстал так, чтобы информация смотрелась хорошо и привлекала внимание, – ведь без нее мало кто что поймет в картине! Распечатал текст – и, забрав в гараже машину, поехал в Дом культуры, где его ждала одна из устроительниц выставки.
Картина была уже на месте. Ее хорошо повесили, хорошо подсветили, и хоть Федор знал, чудилось, каждый мазок, каждый штришок на ней, издалека мог отличить практически неотличимые следы работы реставраторов от оригинала, он все равно вдруг совершенно по-дурацки разволновался и ушел как мог быстро, едва лишь глянув в темные и в то же время такие светлые глаза Серджио. И, как всегда, подумал, что на картине, наверное, запечатлен не только Серджио, но и Антонелла. Судя по страничкам из дневника, это, скорее всего, глаза Антонеллы. Потому что Серджио погиб не один – Антонелла тоже, можно сказать, умерла. Своей смертью он убил и ее, душу ее убил. То, что Антонелла прожила потом еще много лет, родила сына Серджио и других детей, ровно ничего не значило, Федор это знал доподлинно: их все равно что похоронили в одной могиле, этих несчастных, счастливых, обезумевших влюбленных. И убийцы вместе зарывали яму, засыпали землей открытые, неподвижные, такие похожие глаза Серджио и Антонеллы…
Вообще он никогда не мог долго разглядывать эту картину, отчего-то не хватало сил. Да и зачем? Он знал ее, еще не видя, знал каждую фигуру на ней и каждую грань света и тени…
Простился с устроительницей выставки и поехал наконец-то к тете Люсе, которая небось уже заждалась любимого племянника. И подумал: как странно, что эту молодую женщину, которая так зацепила его душу, которую он нашел для того, чтобы потерять, – как странно, что ее тоже зовут Тоня. Антонина.
Итальянцы называли бы ее Антония или Антонелла…
И он понял, что весь этот день, даже когда был занят неотложным делом, все время думал о Тоне.
Как странно! Всю жизнь, с самой юности, с тех пор, как он в первый раз прочитал дневник Федора Ромадина, он думал, что ему суждено полюбить черноволосую смуглянку с необыкновенными карими глазами. Сколько таких красавиц встречалось на его пути, как пристально вглядывался он в их глаза – об этом только Федор знает. В Италии он вообще только и знал, что встречным девушкам в глаза заглядывал. Красивые девушки в Италии, ничего не скажешь. А уж глаза у них… Однако и там он ничего и никого не нашел, не дрогнуло сердце. А вот в Париже, в этом переполненном людьми аэропорту, когда поглядел в напряженные, странные, вспыхивающие мгновенной ослепительной улыбкой и тотчас меркнущие в тревоге глаза…
Это было неправильно! Глаза были серые, ну, темно-серые, но не карие ведь, не те, которые он всю жизнь искал!
Они были те самые, которые он искал всю жизнь.
День тянулся, а беспокойная тоска росла и росла, еле удавалось скрывать ее от тетушки, и, даже рассказывая о своей поездке, Федор не мог успокоиться. Вдруг ему пришло в голову, что найти Тоню хоть и трудно, но реально. Надо обратиться в «Агату Кристи» – он знал такое симпатичное сыскное частное бюро, им руководил друг детства, Дима Гуров. Можно попросить Диму приватно проверить списки пассажиров сегодняшней «Люфтганзы». Антонина – имя достаточно редкое, наверняка она в том списке будет одна, а даже если и нет, это все равно какой-то след.
Ну, найдет – а что скажет ей? «Девушка, давайте с вами познакомимся?» А вдруг тот рыжий и правда муж?
Тетя Люся убрала со стола и сказала, что ей нужно на полчасика отлучиться в домоуправление – перехватить управляющую, которая неуловима, но тете Люсе донесла подкупленная бухгалтерша, что начальница непременно придет в это время, чтобы получить зарплату, и ей можно будет наконец-то высказать без околичностей все, что накипело у жильцов второго подъезда относительно работы сей коммунальной службы.
– Ты меня дождись, – настрого велела тетя Люся. – Уйдешь – в жизни не прощу!
Такого Федор бы не пережил, конечно, а потому не стал спорить: прилег на диван, включив старый проигрыватель и поставив пластинку Вертинского.
Это была самая любимая – «Аравийская песня», от которой у Федора почему-то всегда теснило в горле, настолько, что он даже не мог петь ее, хотя вообще-то пел хорошо, и его часто просили что-нибудь исполнить в компаниях. И думал: почему она «Аравийская»? А бог знает. Но даже и в этом названии была красота и тайна, которым он поклонялся всю жизнь, как Федор Ромадин, как Серджио поклонялся…
Внезапно в дверь позвонили. Неужели тетя Люся уже расправилась с начальницей домоуправления? Она же ушла каких-то десять минут назад.
Впрочем, от тетушки всего можно ожидать, с ней вообще ничему не стоит удивляться.
И сначала он даже не удивился, когда открыл дверь – и еле устоял на ногах, обнимая внезапно налетевшую на него испуганную девушку с темно-серыми глазами.
Это была Тоня.
Удивление пришло потом. Вернее, потрясение. Строго говоря, он и теперь не вполне очухался от этого потрясения, хотя все уже вроде бы разъяснилось, и он даже кое-что про Тоню узнал, про ее странную судьбу, и сейчас они вместе шли забирать из детского сада ее дочку Катерину, хотя бывший муж – бывший!!! – изо всех сил пытался навязать свои услуги. Но Тоня соскучилась по дочке, не хотела больше с ней расставаться. И бывшего мужа снова видеть не стремилась.
Федор на правах какого-никакого знакомца отправился ее проводить. Во-первых, надо было завершить странный разговор, начавшийся у тети Люси. А во-вторых…
Из дневника Федора Ромадина, 1780 год
5 января, Рим
Я бываю у нее в доме, я представлен суровой Теодолинде, которая заменила Антонелле мать после преждевременной смерти той. Отец был убит какими-то разбойниками уже давно, Теодолинда – его дальняя родственница. Она показывала мне портреты родителей Антонеллы. Либо художник не обладал даром передать сходство, либо цветок сей расцвел на огородной грядке, настолько просты, бесцветны их лица. Или красота, необыкновенная, волнующая красота ее сообщена ее пламенной любовью, которой проникнуто ее сердце?
Конечно, Теодолинда содержит ее в строгости. Самая суровая мать, самый придирчивый отец не могли быть столь непреклонными, когда речь идет о самой малой шалости!
Взгляды Теодолинды на воспитание девушки немало схожи с теми, которые жили у нас в России еще совсем недавно даже в самых богатых и просвещенных классах.
– Нас, молодых итальянок, тем паче римлянок, не учат писать, – как-то раз обмолвилась, смеясь, Антонелла, – опасаясь, что мы начнем строчить любовные письма своим поклонникам. Нас и читать бы не учили, когда б не нужда читать молитвенники. Вы говорите на нашем языке, вы знаете по-французски – какое счастье, сударь! Учить римлянок иностранным языкам – это никому и в голову не пришло бы!
Однако же сама она изрядно знает французский – прежде всего благодаря одной престарелой даме, дальней родственнице Теодолинды, которая тоже находилась под присмотром сей важной матроны. Даму звали синьора Франческа, некогда она танцевала в балетных спектаклях в самом Париже. Именно она обучила Антонеллу искусству танца, в коем та, несомненно, превзошла наставницу. Даже и всем своим небольшим, но устойчивым состоянием Антонелла обязана щедрости синьоры Франчески. Но если бы Антонелле взбрело в голову пойти на сцену, она и сама составила бы себе состояние.
Разумеется, сие невозможно. Это воспринимается в Риме как богопротивное дело, однако суть прежде всего в том, что это не по нутру Серджио.
Все мысли ее – лишь о нем, о Серджио. Что бы он ни сделал, что бы ни сказал, как бы ни глянул – это заставляет ее любить его все сильнее и сильнее. Такова эта страстная натура: все странное, необычное, даже тягостное делает Серджио лишь привлекательнее в ее глазах.
Для меня общение с Антонеллой немыслимо без самой тесной дружбы с Серджио, ибо только близкому другу жениха своей воспитанницы Теодолинда могла бы открыть двери своего дома.
Я и стараюсь быть ему другом. Только другом, хотя чем дальше, тем больше вижу в нем врага. Один бог знает, как стыжусь я себя за эти мысли. Никто и никогда не узнает об этом. Лучше умереть. Чем признаться хоть кому-то, о чем я думаю порою: если бы не тот мой порыв, если бы не пришел на помощь Серджио в ту ночь нашего знакомства, Джироламо мог бы убить его! И тогда…
За эти гнусные, постыдные мысли я и сам заслуживаю быть убитым!
10 января
Сердце мое когда-нибудь разорвется при взгляде на них. Я люблю Серджио как брата, но не могу любить Антонеллу как сестру. Начал подумывать о том, что прервать сию сладостную муку можно только одним способом: покинуть Рим. И как можно скорее. Вопрос лишь в том, смогу ли я теперь жить вдали от этого города? «Лучше смерть, чем разлука с Римом. В Риме надо жить, в свете Рима!» Чудится, не Цицерон, а я сам изрек некогда – и продолжаю изрекать эти слова.
12 января
– Садитесь мотать со мною шелк, – сказала она.
Я повиновался. Она надела мне на руки моток, научила, как держать его, и взялась за работу.
Я едва не лишился сознания, когда тончайшие паутинки начали сновать туда-сюда по рукам моим. Кожа вдруг обрела странную чувствительность, кровь вся прилила к рукам. Да и сердце переселилось в ладони.
Она сидела, прилежно опустив глаза к клубку. Я блаженно зажмурился, и тотчас стало мниться, будто не шелковые нити снуют туда-сюда по моим рукам, а ее нежные пальцы, и не шелк это шелестит чуть слышно, а она затаенно шепчет, шепчет, шепчет мое имя…
Я открыл глаза. Она сидела по-прежнему потупившись, руки были заняты клубком, а не моими руками, а губы… ее губы, похожие на цветок, и впрямь шевелились!
Она что-то шептала. Что?
Я вгляделся – и не зрением, не слухом, нет, сердцем своим болящим различил едва слышное, вовсе даже не слышное:
– Серджио… Серджио…
– Антонелла! – Голос Теодолинды ударил, словно гром с ясного неба, и клубок выпал из задрожавших рук, и я едва не сронил моток, когда бросился его поднимать. – Ты навиваешь нить слишком слабо!
Я подал Антонелле убежавший клубок. Губы ее дрожали, в глазах плескался испуг: она еще не вполне пришла в себя от резкого окрика, она была мыслями с ним, со своим возлюбленным, и по-прежнему туманила ее чело эта забота: «Где Серджио? Что с ним?»
Да, он не приходит уже который день…
– Синьор Теодоро, – обратилась ко мне Теодолинда, желая, видимо, отвлечь Антонеллу от печальных мыслей, – мы знакомы с вами уже довольно долгое время, однако знаем о вас по-прежнему мало. Соблаговолите сказать, отчего вы до сих пор не женаты?
Я покосился на Антонеллу. По ее виду всякий тотчас сказал бы, что мысли ее далеки отсюда, и уж точно не мною заняты они! Невыносимая тоска пронзила мне сердце:
– Брак – вещь для меня совершенно невозможная. Я… болен, неизлечимо болен!
Ресницы Антонеллы не дрогнули. Я не существовал для нее – ни живой, ни мертвый. Напрасна была моя вызывающая ложь. А впрочем, это правда. Я и в самом деле болен – своей любовью к ней.
– Ах, – всполошилась Теодолинда, – неужто у вас больные легкие?! Многие ищут в нашей благословенной стране исцеления для своих хворей. Но, дорогой синьор, лучше бы вам отправиться на юг, в Риме зимою так холодно!
Если бы мне сказали: ты умрешь завтра, если не уедешь из Рима, – я не тронулся бы с места. Если бы мне сказали: ты умрешь через минуту, если не перестанешь смотреть на Антонеллу, – я не отвел бы глаза.
А она на меня так больше и не взглянула.
И Серджио не пришел…
15 января
Что-то происходит, чего я не могу понять. Серджио начал меня избегать. Прекращал разговоры неожиданно, задумывался, был порою груб, а на просьбу мою еще раз свести меня с отцом Филиппо буркнул нечто, граничащее с оскорблением, и ушел.