Именно на эти наши довольно короткие, почти приятельские отношения и рассчитывал я, когда ворвался ни свет ни заря в сырой подвал и задал консолатриче тот вопрос, который мучил меня.
Она ударилась было в слезы, потом стала бормотать какую-то чушь. Сначала я решил, что она выманивает у меня деньги. С презрением швырнул ей несколько монет, однако старуха отшатнулась от них, словно это были деньги прокаженного. Я подумал: а что, если слух о моей «причастности» к подлому убийству дошел и до нее? И впервые ударила догадка: если так, значит, кто-то распространяет этот слух? Возможно, не сама собой родилась у Антонеллы и Теодолинды сия ужасная мысль, – возможно, кто-то внушил им ее? Но кто же?!
Но сейчас речь шла не об этом. Я приступил к плачущей консолатриче с новым упорством и новыми деньгами. В конце концов она разговорилась – сперва неохотно, потом… потом безудержно. Видимо, крепко затронула ее гибель молодого красавца, убитого таким жестоким образом, каким был убит Серджио.
Сказать, что я был потрясен, выслушав ее, – значит ничего не сказать. И в то же время мне казалось, что о многом я смутно подозревал, – нет, чуял это вещим сердцем, возможно, унаследованным мною от моей матери.
Вот что рассказала консолатриче:
– Я видела на своем веку много мертвых тел, я обмыла многих убитых. На иных живого места не было от ран. Когда убийца бьет свою жертву ножом, он порою теряет голову и забывается, он не соображает, что делает. Оттого видела я много бессмысленных ран. Я скажу вам, молодой русский князь: на вашего друга охотились двое. Убил его один человек, одним ударом, а множество ран, тех бессмысленных и страшных ран, нанес другой. Догадаться об этом было очень просто: к тому времени, как появился второй, тело бедного синьора Порте было совершенно обескровлено. Пышная подушка вся пропиталась кровью, вытекшей из раны на его горле. Под кроватью на полу была лужа запекшейся крови, какие-то бумаги, рисунки, гравюры, хранившиеся там в двух больших ларях, – все были покрыты кровавыми пятнами. У него было сильное сердце – оно вытолкнуло кровь из жил мгновенно, в своем последнем усилии жизни. Думаю, молодой синьор не слышал, как подкрался к нему злодей. Наверное, он прилег немного отдохнуть и крепко уснул – чтобы никогда не проснуться. Одно короткое движение по горлу стилетом – и его не стало. Потом… потом, когда душа несчастного давно уже отлетела, пришел кто-то другой. Он был исполнен такой злобы и ненависти, что позавидовал убийце! Он выхватил тяжелый, широкий кинжал и принялся кромсать тело несчастного мальчика с той яростью, коя порождается лишь безумием. Но из ран не вытекло ни капли крови. Насытив свою алчность, этот сумасшедший ушел.
– Кого из них ты видела? – спросил я, пораженный убежденностью ее слов.
Консолатриче печально покачала седой головой:
– Увы, мой русский князь, никого. Быть может, это к счастью. Не хотелось бы мне оказаться на пути этих негодяев! Особенно страшит меня второй – тот, кто убивал уже мертвого. Ярость его была такова, что он в клочья изорвал все бумаги, которые только отыскал.
– Откуда ты знаешь? Может быть, их изорвал первый убийца, – возразил я, на что консолатриче уверенно покачала головой:
– Я знаю, что говорю. Если бы их изорвал первый, обрывки не были бы покрыты кровавыми пятнами. Нет, сначала на них – а у бедного юноши наброски его картин, его рисунки лежали под кроватью – пролилась его кровь, а потом безумец, кромсавший тело художника, искромсал, изорвал все его работы.
Работы Серджио! Я и забыл о них, утонув в пучине горя. Мгновенно вспомнил, как ощущал его странную обреченность, глядя на пугающие фигуры, коими населял он выдуманный им мир. И горько пожалел – так, как не жалел, быть может, еще ни о чем в жизни! – что у меня не осталось ни единого его рисунка.
Неужто ничего не сохранилось?
Должно быть, я невольно произнес это вслух, потому что консолатриче встрепенулась:
– Отчего же? Ведь я не только обмывала тело несчастного юноши, но и увязывала все его вещи. Большую часть по воле падре, духовного отца убитого, велено было раздать бедным. Этим занимался достопочтенный синьор Джироламо. Раздали все, кроме того, что было совершенно испорчено кровью. А уж обрывки бумажные и вовсе никому не могли понадобиться. Я сложила их в большой мешок и уже собиралась выбросить, как вдруг ко мне явился какой-то старик и сказал, что он служил матери бедняги и очень хотел бы сохранить его рисунки на память. Я была изумлена, однако растрогалась такой преданностью. Поистине, только старые люди понимают цену истинной верности!
«Должно быть, это был тот самый старик, который присутствовал нынче на кладбище», – сообразил я.
– Значит, он все забрал?
– Не все, – утешила меня утешительница. – Ему даже цыпленка тяжело нести, бедняжке, а бумаг было довольно много. Он забрал только часть и сказал, что явится за ними после погребения povero bambino[17]. Значит, его следует ждать нынче или завтра.
– Позволь мне взглянуть на то, что осталось, – вдруг попросил я. – Мой друг был великолепным рисовальщиком, мне бы хотелось оставить на память о нем хоть один рисунок.
Консолатриче медлила в нерешительности, и я удвоил убеждения:
– Все прочее унесет старик, я возьму только один рисунок, он даже не заметит пропажи!
– Не в этом дело, – ответила добрая женщина, глядя на меня с жалостью. – Там нет ничего целого, остались одни только обрывки.
Сам не знаю, почему я настаивал. Не иначе Бог, к которому я взывал столь пылко, вел меня! В конце концов хозяйка принесла мне пыльный мешок и вышла из своей каморки на улицу, ибо там уже нетерпеливо топталась какая-то юная девушка с хорошеньким, но сплошь заплаканным, распухшим от слез личиком, которая жаждала излить свою печаль консолатриче и получить за несколько сольди полновесную порцию крепкого, доброго утешения.
Я остался один пред кучей окровавленных обрывков бумаги. На некоторых почти ничего нельзя было разглядеть, на других я угадывал очертания знакомых, столь дорогих мне рисунков и откладывал их в сторону, рассчитывая сложить, подобно головоломке. И вдруг я увидел, что на обороте одного обрывка что-то написано. Пригляделся внимательнее. Сквозь побуревшее кровавое пятно отчетливо проступал обрывок фразы: «…какой надежды, что ты когда-нибудь прочтешь мое посла…»
Я знал почерк Серджио, это была его рука. Нетрудно было угадать всю фразу полностью: «Нет никакой надежды, что ты когда-нибудь прочтешь мое послание».
Кому он писал? О чем? Почему не верил, что письмо будет прочитано? Предчувствовал какую-то опасность? Предвидел, что над головой сгущаются тучи?
Я вспомнил его замкнутость, взвинченность, задумчивость. Теперь все это высветилось предо мною в самом трагическом свете.
Я снова начал ворошить окровавленные обрывки, внимательнее вглядываясь в каждое пятно, и вскоре передо мной лежало десятка два клочков некоего довольно большого письма. Попытался сложить их, уловить смысл в разрозненных словах, но тут заметил, что посетительница консолатриче уже уходит. Я поспешно сгреб клочки и спрятал их на грудь, под рубаху.
– Нашли хоть что-нибудь, синьор? – спросила хозяйка, входя.
– Увы, нет, – солгал я без малейшего зазрения совести. – Вы были правы, добрая консолатриче, здесь все изорвано и залито кровью, мне совершенно нечего оставить себе на память о друге. Если даже что-то и было, это забрал старый слуга. Прошу вас, не говорите ему о том, что я касался этих священных для него обрывков бумаги. Быть может, это причинит ему боль, а этого он не заслуживает.
Сам не знаю, почему я твердо решил утаить свое открытие от всех. Нет, понятно: письмо Серджио могло пролить свет на загадку его гибели, и я не хотел, чтобы консолатриче начала болтать направо и налево прежде времени. Кроме того, в письме вообще могло и не содержаться ничего значительного. А старик слуга… Меня остановило воспоминание о враждебных взглядах, коими он мерил меня на кладбище. Так и не открыв, что совершил кражу, я щедро заплатил консолатриче и ушел.
Теперь печальный груз лежит на моем столе в гостиной. Вдруг в нем содержится хотя бы намек на причину гибели Серджио? Я должен это узнать! Не ради Серджио – ему уже ничто не поможет. Не ради себя. Ради Антонеллы! Хотя это означает, что и ради себя тоже, ибо мысль о том, что Антонелла считает меня виновником гибели моего лучшего друга, кажется мне острее острого ножа.
Того самого, которым убийца перерезал горло Серджио…
Россия, Нижний Новгород, наши дни
– Завтра танцы, – проныла Катерина. – Дядя Сережа обещал, что мы будем новое движение в самбе разучивать. А у меня туфелек тут нету. И юбочки не-ету-у…
На ее ресницах повисли слезы и посыпались на тугие румяные щеки. Они скатывались со щек подобно прозрачным камушкам, и чудилось, если хоть одна слезинка долетит до пола, послышится хрустальный звон.
На ее ресницах повисли слезы и посыпались на тугие румяные щеки. Они скатывались со щек подобно прозрачным камушкам, и чудилось, если хоть одна слезинка долетит до пола, послышится хрустальный звон.
Дочкина способность плакать столь сказочно красиво не раз восхищала Тоню, которая от слез резко дурнела, а оттого старалась воспитывать в себе сдержанность. Катерине же не приходилось ужиматься в столь любимом каждой женщиной деле, как слезопускание, и, конечно, со временем Тоня попривыкла и уже вполне спокойно взирала на этот процесс.
Но на свежего человека Катькин плач производил сокрушительное действие!
Какое-то мгновение Федор и Людмила Михайловна смотрели на нее как завороженные, потом тетушкины глаза тоже повлажнели, она присела перед девочкой на корточки, начала что-то успокаивающе щебетать, шмыгая в то же время носом. А Федор отвернулся. Может, чтобы скрыть скупую мужскую слезу? Вон, и его плечи вдруг дрогнули…
Тоня с некоторым испугом пригляделась и вдруг обнаружила, что он едва сдерживает смех. Итак, он видел насквозь ее дочку! А вот интересно, ее саму он тоже видит насквозь? Ну, если так, может рассмотреть, что Тоня сейчас – сплошное сплетение недоверия, страха, любопытства… и нетерпеливого ожидания.
Однако Катя продолжала плакать, и количество ее слез постепенно переходило в качество: носик начал краснеть. Пора успокоить эту ревушку.
Однако Федор ее опередил.
Он опустился на колени, чуть подвинув расчувствовавшуюся тетушку, и, взяв Катю за плечи, негромко спросил:
– А что, разве для танцев нужны какие-то особенные туфельки? И юбочка особенная? По-моему, та юбочка, что на тебе, очень красивая.
Катерина вытаращила на него глаза с тем выражением, с каким она когда-нибудь взглянет на своего будущего мужа, задавшего какой-нибудь дурацкий вопрос, например: «Зачем тебе четвертая шуба?!» И ответ был соответственный – чисто женски обстоятельный:
– Конечно, танцевальные туфельки особенные! Они мяконькие! И скользят хорошо. Потому что, если туфельки жесткие и не скользят, танцевать будешь плохо. А та юбочка – легонькая. В этой жарко будет танцевать, она ведь теплая. А у нас в зале жарко, и когда растанцуешься, эта юбка колется. А та колокольчиком кружится! И еще я забыла, у меня новенькая маечка там, ну, которую мама из Фр-ранции пр-ривезла!
Иногда Катерина вдруг вспоминала, что только недавно научилась наконец-то выговаривать толком «р», и начинала рычать, надо или не надо.
– Там – это где? – продолжал расспрашивать Федор.
– До-ома! Я домой хочу, за туфельками и юбочкой! – снова захныкала Катерина.
– И за маечкой, – проявил удивительное понимание Федор.
– Ну да! И за ма-аечкой!
Удивительно, конечно, что Катюха так долго продержалась. Еще когда сели в такси, Федор вскользь предупредил Тоню, что дочка может внезапно расплакаться. Все-таки драка, которую она видела, и явный испуг матери не могли пройти даром. Но Катя вела себя отлично, только немножко слишком громко рассказывала, что им в садике начали читать «Волшебника Изумрудного города», но прочитали совсем немножко, всего до тех пор, пока ураган унес Элли в фургоне, а хочется знать, что дальше, и она, Катерина, теперь желает такую книжку.
Тоня чуть не ляпнула, что дома эта книжка есть – она и в самом деле была, ее Тоня в свое время (на год постарше Катьки она была, когда всей душой прикипела к «Волшебнику») зачитала чуть ли не до дыр, вдобавок все страницы изрисовала собственными версиями оформления. Но поймала предостерегающий взгляд Федора – и осеклась.
Федор велел таксисту повернуть через дворы к Покровке, к книжному магазину «Дирижабль». Магазин был довольно дорогой, но купить там можно было все, это точно. Возможно, даже «Волшебник» отыщется. Тоня мысленно пошарила в кошельке, но Федор сказал:
– Сидите здесь.
Что-то шепнул водителю, отчего тот побелел и вытаращил глаза, но притих, когда Федор сунул ему в карман зелененькую бумажку. Федор улыбнулся Тоне:
– Минуту, – и убежал, а шофер вытащил из-под сиденья монтировку и начал озираться с видом бойца, охраняющего особо ценный груз.
Тоня только и могла, что нервно сглатывать и поглядывать в окна, не зная, то ли бояться, то ли нет, а Катька замерла в трепетном ожидании.
Федор вернулся натурально через минуту, таща не одну книжку, а шесть. Огромных, ярких. Это был «Волшебник» со всеми своими продолжениями: «Урфин Джюс», и «Желтый туман», и «Семь подземных королей», и еще что-то, о чем Тоня даже понятия не имела.
Вот тут она и вправду чуточку струхнула…
– Держи, моя радость, – сказал Федор, сунув Катерине тяжеленную стопу. Она взвизгнула от счастья, полезла целоваться, нимало не смущаясь, что этого человека видит второй раз в жизни, потом потребовала, чтобы ей тут же начали читать книжку, но поладили на рассматривании картинок. Этим и было занято все время пути от Покровки до дома тети Люси. Ну и там практически весь вечер был посвящен ужину и «Волшебнику», так что Федор лишь бросил тете Люсе два-три слова, от которых она побледнела и стала смотреть на Тоню как на оживший призрак. Тоня так и не получила от Федора никаких объяснений, однако разнежилась душой в тепле этого дома и поуспокоилась. И вот теперь Катерина вдруг вспомнила про танцы – и страх вернулся снова.
– Ты знаешь, домой сегодня нельзя, – веско сказал Федор. – У вас отключили отопление – на время, не навсегда. Но там страшно холодно. А здесь тепло.
– Тепло… – счастливо прижмурилась Катерина, которая была ужасная мерзлячка, но тут же вспомнила о своей главной беде на настоящий момент и снова начала сыпать слезами: – Завтра танцы, а если у меня не будет туфелек и юбочки, я не пойду! И дядю Сережу не увижу!
Господи! Еще одна жертва невозможных карих очей! Это что, наследственная дурь?
– Что ж там за дядя Сережа такой? – ревниво прищурился Федор. – Завтра нарочно с тобой схожу на занятия и посмотрю на него. Если понравится, возьмем его в женихи.
– Да ты что? – хихикнула Катерина, кокетливо прикрывшись ладошкой. – Он совсем старый, он маме в женихи подходит, а не мне.
Брови Федора взлетели чуть ли не выше лба. Но ревнивый прищур тотчас вернулся.
– Христос с тобой, Катерина! – Тоня не удержалась от смеха. – Ничего себе старый, ничего себе жених! Да Сереженька совсем ребенок, он младше меня аж на девять лет и одиннадцать месяцев!
– Уже то, что ты эти годы и месяцы столь скрупулезно подсчитала, кое о чем говорит… – протянул Федор с тем же выражением. Внимательно посмотрел, как Тоня краснеет, как прижимает ладони к щекам, и усмехнулся – пощадил все-таки.
– А мама знает, где твои вещички танцевальные лежат? – спросил Катю.
– Конечно! – встрепенулась Катюха. – Ма, ты домой сбегаешь? Заберешь мои вещи? Тогда я не буду плакать!
– А если не заберу? – поддразнила ее Тоня, и эта малолетняя шантажистка откровенно ляпнула:
– Тогда буду.
– Успокойся, – кивнул Федор, поднимаясь. – Будут тебе и туфельки, и юбочка, и маечка. Мы сейчас вместе с твоей мамой съездим за твоими шмотками, только ты уж, Катерина, тут себя веди хорошо, договорились? Тетю Люсю не огорчай.
Катя посмотрела на него с откровенным изумлением. Какой смысл теперь капризничать: ведь туфельки и все прочее будет ей доставлено? Зачем огорчать тетю Люсю, которая печет такие потрясающие тортики и готова часами напролет читать новые книжки?
– Слушай, – Тоня осторожно тронула Федора за рукав, – а можно их одних оставить? Я имею в виду…
– Я понял, – кивнул Федор. – За нами не следили, это точно. Тетя Люся их не интересует – она моя родня с отцовской стороны, а отец тут ни при чем, они выбивают только прямых потомков. Однако, как это ни смешно, у меня такое впечатление создалось, причем уже не первый год, что о моем существовании они даже не подозревают. Хотя я – именно Федор Ромадин. Представляешь? Когда мама замуж выходила, она оставила свою девичью фамилию. Именно я организовал выставку картины, а им хоть бы хны! Прицепились к… Леонтьеву, к тебе, а меня словно не замечают. Наверное, потеряли след еще после маминой смерти, это ведь очень давно было.
Тоня смотрела остановившимися глазами.
– Не понимаешь? – усмехнулся Федор. – Все объясню, только сначала объясни, чего ты боялась? В аэропорту в Париже я видел, как ты озиралась. Затравленно так. Когда ты сегодня рассказала про ту историю с… Леонтьевым, я подумал сначала, что ты из-за этого тряслась… Ладно, пойдем, в машине поговорим.
Они вышли из квартиры, спустились во двор, но Федор велел Тоне оставаться в подъезде, пока он издалека, с помощью пульта, запустил мотор своей «Ауди».
– Береженого бог бережет, – пояснил, когда она устроилась внутри. – Я уже привык беречься, хотя иногда опасность кажется нереальной. В нее не хочется верить… как и тебе сейчас. Но картина уже выставлена, а значит, опасность близко. Так вот, о тебе и о… о Леонтьеве. Строго говоря, после такого случая надолго затрясешься, тут все понятно и постижимо. Но это случилось в России, ты ни в чем не виновата, тебя никто не видел. Вряд ли ты могла опасаться, что по твоему следу пустят всех цепных псов Интерпола, да и времени с момента его гибели слишком мало прошло, да и не настолько вы с ним крупные фигуры. Во Франции ты как раз могла ощущать себя в полнейшей безопасности, однако же… Ты беспрестанно оглядывалась, причем такое впечатление, что на какого-то конкретного человека. Подозреваю, это был такой высокий мужик итальянского типа, яркий такой, глазастый. Так? Он все время звонил куда-то по мобильному.