Теперь я думаю: для кого были приуготовлены венки? Для невинных… свидетелей убийства? Ведь юноша, пронзенный стрелами, умирает. Я не могу вспомнить его лица, а когда напрягаю память, вижу себя, словно в зеркале».
Да, я помнил эту картину. Она и в самом деле прекрасна. Однако почему, думая о ней сейчас, я вижу другие фигуры? Вместо прекрасной девушки – носатую, желтолицую папессу Иоанну. У епископа в золотой ризе чеканный лик отца Филиппо. Старик – вовсе не старик, а надменный и жестокий Джироламо, так схожий с тициановским портретом Ипполита Риминальди. Благочестивые монахи сплетались один с другим в непотребном действе. А юноша, пронзенный стрелами… да, у него и впрямь было лицо Серджио. Лицо Серджио и глаза Антонеллы.
«…одному могу довериться и тебе одному поручить ту, которая стала супругой моей пред Богом, не успев назваться таковой пред людьми. Горько раскаиваюсь, что позволил себе воспользоваться… такова, знать, судьба. Если бы я решился вручить ее твоему попечению, я умер бы счастливым. Как же странно, что ты, пришелец из далекой северной страны, человек, коего я знал всего два каких-то месяца, стал мне ближе, вернее и надежнее отца и брата… всем несет позор и гибель! Прощай!»
И в то мгновение, когда я записал в дневник это последнее слово погибшего друга, я услышал испуганный женский крик.
Продолжение записи от 30 января
Это был голос Теодолинды, полный невыразимого ужаса. Я метнулся вон из кухни, однако, повинуясь какой-то необъяснимой силе, предчувствию какому-то, вернулся, схватил со стола свою тетрадь и сунул ее за массивный дубовый поставец с посудой. А потом смешал на столе аккуратно разложенные окровавленные обрывки, часть смел на пол – и ринулся на крик.
Перепуганная служаночка попалась мне чуть ли не под ноги. Она бежала, вытаращив перепуганные глазки, бестолково всплескивая руками.
– Что случилось?
– Синьор! – выдохнула она. – О Мадонна! Синьорина… синьора… там…
Я не слушал. Что-то случилось с Антонеллой!
Пролетел через гостиную в первом этаже, взлетел на второй. Комнаты, как-то слишком много комнат!
Отчаянный крик повторился. Я бросился на голос.
Я очутился в просторной комнате, в которой, несмотря на бушующее за окном солнце, царил полумрак. Окна были плотно завешены, и я чуть не упал, споткнувшись о тело какого-то худого, седоватого человека. Он лежал на пороге в такой изломанной позе, что я сразу понял: он или без сознания, или мертв. Да ведь это заботливый синьор dottore! Что с ним? И кто кричал?
Я обеспокоенно оглянулся. Посреди комнаты на коленях стояла какая-то женщина и ломала руки. Я не сразу узнал Теодолинду, так искажено было ее лицо. Плача навзрыд, она смотрела на кровать, стоящую в алькове.
Высокий человек за волосы тащил с кровати женщину в белом ночном одеянии и кричал:
– Говорите! Ну! Отвечайте!
Женщина молчала, не сопротивлялась. Тело ее покорно влачилось с кровати, глаза были закрыты.
Потом, вспоминая эту кошмарную картину, я удивлялся: как стремительно бегут мысли наши. Сколь много успеваем передумать мы в одно мгновение ока, в одно стремительное движение руки! Я успел узнать в поверженном, лежащем у порога, dottore, который, видимо, попытался противиться незнакомцу; успел пожалеть Теодолинду, ужаснуться жесткости этого человека и даже удивиться: «Разве сей безумец не видит, что женщина, у которой он требует ответа, без памяти?»
Но все эти мелочи вымелись из моего сознания, как несомая ветром шелуха, в то самое мгновение, как я узнал Джироламо. А женщиной, чьи длинные черные распущенные волосы он безжалостно намотал на руку, была Антонелла.
Я бросился вперед, чтобы убить его на месте, стереть с лица земли, – и вдруг замер, словно натолкнулся на стеклянную стену. У меня тотчас начал расплываться перед глазами окружающий мир, словно это стекло было мутным, пыльным. По одну сторону стены остались я, Теодолинда, доктор. По другую были только двое – Антонелла, бессильно откинувшая голову, и Джироламо, который держал в правой руке стилет и прижимал к напряженному горлу девушки.
Чуть ниже левого уха. Как раз там, где трепетала жизнь в голубой жилке.
Как раз в том месте, где было перерезано горло Серджио!
Чудилось, долго, бесконечно долго смотрел я на узкое, тонкое темное лезвие, на причудливый завиток рукояти, опоясавший стиснувшие его пальцы, защищая их, и вдруг узнал этот стилет, виденный мною только один раз в жизни.
Именно его поднял я с мостовой там, где мы с Серджио некогда отбивались от шайки ночных разбойников.
И в сей миг я вдруг осознал, что именно этот стилет прервал жизнь моего друга. Возможно, его сжимала та же самая рука… А теперь стилет хочет потребовать себе новую жертву. И, судя по выражению лица Джироламо, допусти я сейчас одно неосторожное движение – и…
– Отпусти ее, – молвил кто-то хриплым, сдавленным голосом, и потребовалось какое-то время, чтобы я смог осознать: это говорю я, это зазвучал мой голос. – Отпусти…
– А, это ты, porco russo[21], – выдохнул Джироламо. – Так и знал, так и чувствовал, что за всем этим стоишь ты. Где остальные бумаги?
Не было нужды притворяться: наша взаимная ненависть сильнее, чем дружба и любовь, открывала нам сердца друг друга, помогала слышать недосказанное и читать между строк. Я уже знал заранее, что прежде, чем прийти сюда, он выведал у бедняжки консолатриче, кто рылся в бумагах Серджио; а потом побывал у меня дома и обыскал там все, что только мог, воспользовавшись отсутствием моим и Сальваторе Андреича. Я знал также, что не найду больше ни следа того, первого письма, которое читал вчера, и благословлял себя за то, что, уходя из дому, взял с собой дневник, а убегая из кухни на крик Теодолинды, спрятал его. Эта склонность к предчувствиям, это звериное чутье прежде были мне несвойственны, я всегда был на диво беспечен и доверчив, но ведь не зря же говорят: «С волками жить – по-волчьи выть!»
– Они лежат на кухне. Можешь пойти и взять их.
– Нет, я не так глуп, чтобы повернуться к тебе спиной! Пойдешь со мной. Посторонись и не вздумай наброситься на меня. Лучше не бери греха на душу! Одно движение – и я прирежу ее. Помни: ее жизнь в твоих руках.
Он подхватил на руки Антонеллу и сделал мне знак идти. Пошел рядом, неся ее легко, как перышко, и косясь на меня не то остерегающе, не то насмешливо. Он не сомневался, что я и пальцем не осмелюсь шевельнуть, чтобы не подвергнуть Антонеллу риску! Наверняка он знал, как дорога она мне, если морочил Серджио голову всякими обо мне слухами…
Джироламо вышел из комнаты и начал спускаться на первый этаж. Я тащился впереди.
Мы вошли в просторную кухню с огромным, уже угасающим очагом, и Джироламо сразу увидел ворох обрывков на столе.
– Что ты прочел? – спросил негромко.
– Ничего.
– Лжешь.
– Ты сам видишь, как лежат бумаги. Я пытался их разобрать, но ничего не успел сделать.
– Поклянись.
– Господом клянусь и Пресвятой Девой, вот умереть мне на этом самом месте! – спокойно произнес я.
Мало волновало меня в этот миг Божье проклятие за ложь: ничего не поделаешь, каждый в чем-то грешен.
– Придется поверить. А те обрывки, которые оставались у тебя дома, ты все же успел прочесть, – произнес он, не спрашивая, но утверждая.
Я понял, что сейчас глухое запирательство окажется бессмысленным. Надо повести разговор похитрее.
– Не все, но кое-что. Я так понял, Серджио описывал историю разных пап и кардиналов? Александр VI и Цезарь Борджиа, Бенедикт IX, Иоанн XII, Юлий III, кардинал Ипполито д’Эсте…
Надо быть осторожнее. Про Юлия III и кардинала д’Эсте я прочел только сегодня, об них шла речь в тех обрывках, которые разбросаны по столу. А что, если Джироламо начнет их просматривать и одно из этих имен попадется ему на глаза? Что, если он поймет, что я лгу? Он не может не знать: прямая угроза Антонелле – и я буду готов сделать все. Я не только открою ему правду, но и отдам дневник.
Что дневник? Бросил его в огонь – и нет ничего. Хуже другое. Джироламо поймет, что я солгал, что я все знаю, что я подозреваю его и его покровителя в убийстве несчастного юноши… Если они заставили замолчать Серджио, к которому отец Филиппо испытывал особенную привязанность, почему будут церемониться со мной? Ведь я для них северный варвар, чужак. Случись что со мной, некому будет даже искать мой труп. Сальваторе Андреич не в счет. Я не боюсь умереть, но если погибну, у Антонеллы и в самом деле не останется никого на свете, кроме Теодолинды, а что может почтенная дама, кроме как проливать горькие слезы над злополучной судьбой своей воспитанницы?
К счастью, Господь опять помог – придал моим словам и выражению лица особую убедительность. Бросив еще один подозрительный взгляд, Джироламо кивнул:
– Хорошо, если так. Твое счастье, если так! А теперь пойди и брось этот мусор в огонь. Вон, очаг еще не погас.
– Хорошо, если так. Твое счастье, если так! А теперь пойди и брось этот мусор в огонь. Вон, очаг еще не погас.
Я ждал чего-то подобного, но все же запнулся. Теперь стало ясно, какая участь постигла те бумаги, которые он нашел у меня! Горстка пепла в камине – вот все, что мне осталось на память о погибшем друге…
Нет. Остались записи в моем дневнике. Осталась Антонелла! И ребенок Серджио. Ради них я должен делать все, что потребует от меня этот убийца с безумными глазами.
Я так и поступил. Похоже, Джироламо остался доволен. Посмотрел насмешливо, как бы размышляя, сколь далеко может простираться моя покорность.
– Кажется, я был прав, когда говорил этому дурню: твой друг готов на все, чтобы завладеть твоей невестой! Ты готов ради нее на любые жертвы!
– Вы оскорбляете меня, сударь, – сказал я как мог спокойнее. – Если бы Серджио остался в живых, я никогда не осмелился бы поднять взор на его невесту. Но теперь, когда он убит, мой долг как друга оберегать его жену, мать его ребенка.
Ого, как исказилось его безупречно правильное лицо!
– Эта шлюха… – взрычал он, небрежно опуская, почти бросая Антонеллу на широкий стол, где только что лежали остатки письма ее покойного возлюбленного.
У меня задрожало сердце: возникло такое ощущение, будто он швырнул девушку на могильную плиту, под которой покоился Серджио!
Джироламо перехватил мой взгляд и выставил стилет:
– Стой где стоишь, не то…
Она лежала как мертвая, неловко запрокинув голову. Восковое лицо, бледные полуоткрытые губы. Ни тени прежней, живой, ослепительной красоты. Она похожа на срезанный до времени цветок. Что это? Ее грудь неподвижна. Она не дышит! И это чудовище еще угрожает ей!
И тут выдержка мне изменила.
– Чего ты еще хочешь? – выкрикнул я, потеряв голову. – Вы убили Серджио! Разве этого не довольно?
И замер, устрашенный смехом, который сорвался с его темных, четко вырезанных уст. Не первый раз за сегодняшний день я подумал, что предо мною – безумец, ибо этот смех не был смехом нормального человека. Он не просто смеялся: он захлебывался от дикой, не постижимой мною радости.
– Вот теперь я верю, что ты не читал его письма! Теперь я верю!
Не читал?.. Я обвинил их в убийстве: обвинил его самого, Джироламо, и его обожаемого покровителя. Этого старого распутника! Забыв об осторожности, я выдал свою тайну. Я, можно сказать, признал, что читал письмо. А он… почему он так сказал?
Я смотрел, ничего не понимая, а выражение звериного веселья на лице Джироламо сменилось столь же внезапной, столь же необъяснимой яростью:
– Как ты смеешь обвинять кого-то? Ты пытаешься вступиться – за кого?! За человека, который взял на душу самый тяжкий грех? Знаешь ли ты, какие муки уготованы самоубийцам в аду? Повешенный будет вечно болтаться в петле с выпученными глазами, ловя последний глоток воздуха и проклиная тот миг, когда он шагнул с табурета из жизни в смерть; утопленнику суждено вечно захлебываться, надрывая легкие, простирая руки к далекому, недостижимому уже солнцу, и всем сердцем своим кричать: «Спасите! Тону!» Но никто его не услышит, ибо он сам избрал для себя участь сию. Испивший яд будет до Страшного суда корчиться в муках, а тот, кто вонзил себе в горло нож, выпустив из себя жизнь вместе с фонтаном крови…
– О Боже мой… – послышался чей-то надрывный вздох, и я невольно оглянулся на Антонеллу, решив, что она очнулась.
Но она лежала в прежней мертвенной позе, с губ не сорвалось ни слова, и я наконец-то понял, что сам не то вздохнул мучительно, не то застонал.
Серджио! Так он не убит. Он убил себя…
Вот что он пытался мне сказать! Вот что пытался дать мне понять! И замелькали перед моими глазами обрывки фраз, ранее казавшихся запутанными, загадочными, смысл которых я начал постигать только сейчас:
«…юноша, пронзенный стрелами, умирает. Я не могу вспомнить его лица, а когда напрягаю память, вижу себя, словно в зеркале…»
«Если бы я решился вручить ее твоему попечению, я умер бы счастливым».
«…позор, который невозможно пережить…»
«…я молю Господа даровать мне силы – и простить, ибо я намерен свершить последний в моей жизни грех…»
Последний в его жизни грех! Господи Иисусе, а я-то думал, что узнал причину смерти Серджио. Думал, он хотел расправиться с виновником своего бесчестия! Он задумывал убийство, да, – но убить хотел себя. И сделал это.
– О Боже…
Не было в тот миг, не было у меня иных слов, кроме этого. Я призывал Господа на помощь, я умолял его отверзнуть очи мои, чтобы прозреть истину. И я прозрел ее – так ясно, словно кто-то всемогущий, всезнающий, всеоткрывающий открыл мне эту тайну, поведал все доподлинно, как было.
Серджио решил убить себя, не убоявшись греха. Но отец Филиппо и впрямь любил его – пусть дикой, чудовищной, противоестественной любовью, однако же любил. Тем более, если они и впрямь были одной крови. Возможно, вещим сердцем он почуял намерение сына, послал туда Джироламо… но тот опоздал.
Да, он явился слишком поздно и увидел Серджио, лежащего с перерезанным горлом. Рядом валялся стилет, принадлежащий самоубийце. И письмо, это несчастное письмо, залитое кровью…
Сделал ли Джироламо то, что он сделал, в приступе дикой ярости, поняв, что принужден будет страшной новостью нанести своему обожаемому покровителю (или отцу?!) рану еще пострашнее той, которую нанес себе Серджио? Вонзал ли он кинжал в обескровленное тело, чтобы отомстить мертвому? Или рассудок взял верх над безумием?
Почему-то мне казалось, что так оно и было. Джироламо мгновенно понял, какие тяжкие последствия может иметь самоубийство юноши. Начнутся разговоры. Наверное, были поводы и у него, и у отца Филиппо бояться этих разговоров. Наверное, они могли повредить репутации «святейшего отца». А главное – он мгновенно представил, что его покровителю придется горевать, печалиться, мучиться вдвойне. Погиб Серджио – так нет, словно этого самого по себе мало, он еще и умер во грехе!
И тогда Джироламо решил изобразить дело так, словно Серджио пал жертвой бандитов. Он даже подобрал и спрятал стилет, которым было совершено самоубийство, чтобы ни у кого не возникло и тени сомнения. Он изорвал в клочья прощальное письмо, но потом спохватился, что этого мало.
Все это сделал Джироламо. Зло – но и добро. Так, как понимал его. Деяние свирепое – но и благое. Для отца Филиппо! Оберегая отца Филиппо, Джироламо оберег и доброе имя Серджио. Тот лег в освященную землю, рядом с покойной матерью. Он отпет в церкви, он оплакан всеми, и хотя сын его никогда не увидит отца, хотя Антонелла обречена на горе и одиночество, ей было бы в тысячу раз тяжелее, если бы она знала о самоубийстве отца своего будущего ребенка.
А что, если она знает? Или догадывается?..
Я молчал. Я только и мог, что молчать, стоя под пронизывающим взглядом Джироламо, опираться на стол, дабы не упасть, и медленно покачивать головой, не постигая свершившегося, страдая от жалости. Мне было жаль и Серджио с Антонеллой, и Джироламо с отцом Филиппо.
Впрочем, последнее чувство – этот недостойный порыв – тотчас оставило меня, и я бросил на Джироламо ненавидящий взгляд.
Однако я забыл о его проницательности. Все это время он пристально всматривался в мое лицо и, я уверен, читал все мои мысли. Если его и поразила моя догадливость, он не подал виду. Горькая, ядовитая усмешка опалила его рот.
– Во всем виновата она одна! Если бы не эта шлюха, если бы не ее отродье… Знай: свяжешься с ней – она и тебя погубит. Забудь обо всем. Уезжай, откуда приехал. Послушайся моего совета – уезжай!
И, спрятав под борт своего камзола стилет Серджио, он внезапно вышел, не оглянувшись ни на меня, ни на по-прежнему бесчувственную Антонеллу.
Я по-прежнему тяжело опирался на стол – силы окончательно оставили меня.
Что ж, очевидно, Джироламо был прав. Серджио не просто не пережил позора: после случившегося он не мог смотреть в глаза своей тайной жене. И предпочел сделать то, что сделал. Сам? Да какая разница! Они все-таки убили его, эти достойные последователи и преемники семейства Борджиа, Бенедикта IX, Иоанна XII, Юлия III, кардинала Ипполито д’Эсте и иже с ними. Вот компания, достойная для изображения на картах тарокк рядом с папессой Иоанной! Не зря виделась мне чудовищная картина, где над Серджио, смертельно раненным множеством стрел, веселятся и отец Филиппо, и сам Джироламо, и другие, другие, чьих лиц я прежде не представлял, но теперь видел ясно, словно кто-то нарочно вызвал их из небытия, дабы представить мне.
Здесь, в Риме, я ничего не смогу сделать против них. Здесь всем известен веками установленный порядок: убийца вбегает в церковь – и этим спасен, его никто не смеет тронуть под святыми сводами, средь святых стен. А мои враги, они – постоянные обитатели этих стен. Мне не достать их ни ножом, ни пулей.
Ничего! Я найду другое оружие. Образ будущей картины возник перед моим взором. Картины, которая станет местью за моего друга. За моего убитого друга! Прежде чем дойдет дело до мщения за мертвых, надо позаботиться о живых. Если я бессилен здесь, придется уехать в Россию. И не только мне.