Посещения Наталины действовали на него по-разному. То он горячо принимался за скрипки, а то бросал раз начатую работу и принимался рассуждать вслух, причем чаще всего обращался с поучениями ко мне, как будто я уже самостоятельный мастер. На самом же деле я едва лишь приступил к самому мастерству и впервые узнал, сколько сложности скрывается в этих на вид простых инструментах. Кое-что
из рассуждений Луиджи мне запомнилось, как, например, следующее:
- Изучай дерево, - говорил он. - Узнай клен и ель, ольху и иву. С деревом не торопись. Пусть оно лежит приобретенным долгие годы. Не доверяй своему поставщику, когда он клянется, что дерево вылежалось и готово хоть сейчас в работу. Пусть лежит оно в твоей мастерской, а ты подходи к заготовкам и переворачивай их по временам, думай о них, постукивай, примеряй к тому или другому случаю - подойдет или нет. Прежде чем распилить, угадай до конца, как будет звучать и выглядеть взятая часть. Когда ты изучишь его таким образом, у тебя не будет колебаний, ты поймешь, что возможен только один распил, одно-единственное наилучшее расчленение.
Только вылежавшееся дерево надежно. В нем жизнь уже замерла, все слои его слежались, все соки перебродили в древесное вино - смолу, связавшую жизнь. И вот ты берешь и пилишь чурбан по зеркалу. Если взял ты ель с волнистой ниткой, посмотри, какой чудесный рисунок получится у тебя. Присмотрись, поднеси к глазам - это целая риза, да, это всплеск воды под ночным небом... Ты снимешь рубанком один только волос - и все переплеснется и заиграет по-новому.
Распили на торец - прерванные нити брызнут как лучи от хвоста кометы и соединятся в беспокойный пламенный узор. Приложи ухо, попробуй согнуть, взвесь на руке - в этом радость познания.
Помни, что писал на своих инструментах таинственный Дуиффопруггаро, в бреду, в темноте находя прообраз скрипки:
При жизни я молчало в тишине лесов,
По смерти, возродясь, пою без слов.
Он знал, что дерево живет, и кончал шейку не завитком, как мы, а головой певца, так как понимал, что не наново создает звук, а освобождает то звучанье, что заложено в дереве...
- Лекала и патрон облегчают работу, - говорил
Луиджи в другой раз. - Но если ты будешь работать по ним как сапожник по колодке, то, поистине, никогда ничего хорошего не сделаешь в жизни. Форма - это то, что дает право каждой вещи на земле называться своим именем, а в художестве она бережет силы души, погруженной в ее лоно. Но горе тебе, если ты не сумел заглянуть за поверхность формы. Вот ты знаешь у скрипки деки, своды их, эсы и эфы. Но если своды застыли в своем выгибе, а эфы и эсы закостенели в рисунке, и все это не гнется в предельно точном усилии твоих пальцев, - не понял ты формы, не овладел ты ею, а она подавила тебя и замкнула в случайном своем выражении.
О мастерах он говорил:
- Они не спорят о том, какое дерево употреблять, - все знают, что лучше хорошее. Но один боится его потому, что оно дорого, а другой потому, что им не легко владеть. Есть, впрочем, и такие, которые, наоборот, все делают из лучших материалов, чтобы этим повысить спрос на свои инструменты. Слов нет, дорогое дерево повысит качество инструмента, но если рисунок его пышен, то нельзя отыгрываться только на нем. Знай, что природа наделяет наилучшим звуком дерево, возросшее на сухих горных песках, и лучшие части его - это тощие слои, обращенные к северу. Научись подражать природе. Роскошный рисунок разбивает форму, сбивает с толку глаз мастера, и если мастер не сумеет удержаться в своем замысле, то он впадет в зависимость от своих материалов, и в лучшем случае у него получится ублюдок. У дерева, даже мертвого, есть своя собственная жизнь. Умей не искалечить ее, а освободить и в то же время дать новую жизнь инструменту, вдохнув в него свою душу. Но при этом больше всего нужно думать и помнить о звуке. Ценна только та работа, у которой есть ясно поставленная цель - собственное продуманное, прочувствованное представление о звуке. Звук - главное. Иначе - материал и форма будут плясать пустую ненужную пляску.
Все свои рассуждения Луиджи произносил с таким торжественным видом, что меня сначала часто разбирал смех. Но по мере того, как время шло и я все больше загорался нетерпением постигнуть мастерство, - потому что ведь за рассуждения денег не платят, - я стал настойчивее приставать к Луиджи, добиваясь его указаний.
Не всегда мне это удавалось, и, понятно, мое учение подвигалось туго. Правда, я не скажу, что Луиджи отказывал мне в разъяснениях на мои вопросы или не обращал на меня внимания. Но, как и в рисовании, он молча смотрел на мои ошибки и лишь потом начинал беспощадно хулить мою работу опять в длинных рассуждениях, мало понятных для меня. Затем он принимался показывать мне, объяснять очень подробно, и пальцы его работали с ловкостью, которой я никак не мог уловить и повторить, так как все сделанное им он тотчас же уничтожал, требуя от меня, чтобы я повторял его указания на память. Я пытался, но ничего не выходило. Глядя на сделанные мною мелкие части - углы, усы или головку - Луиджи покачивал головой и говорил, что я туповат.
Тогда я приходил в отчаянье и старался хоть чем-нибудь угодить ему: я часто переворачивал бревна заготовленного дерева, чтобы они лучше и равномернее просохли, искал места, где бы подешевле купить его, и таскал на своих плечах издалека в мастерскую, потому что силой меня бог не обидел.
Но все было напрасно. Луиджи проверял, как я накладывал зажимы при склейке дек, и говорил:
- Вот опять ты зажал, - как будто у тебя не скрипка, а бочка и ты на нее наколачиваешь обручи. Силой ничего не возьмешь. Подумай о том, чтобы свою грубую силу рук превратить в силу линии, потому что, как бы ты ни был силен, - кроме того, что треснут деки или обечайки, - ничего не выйдет, и тебя, несмотря на все молитвы монахов, сожрут черви в могиле. А сила, вложенная в прекрасную линию
скрипки, будет жить и в звуке и в действии на человеческий глаз.
Это было непонятно для меня, как почти половина из того, что говорил Луиджи, но я делал вид, что верю ему. Лучше бы он сказал мне точно толщины дек и высоту сводов, - я постарался бы вырезать как можно более тщательно. Но он предпочитал отделываться посторонними замечаниями в роде упоминания о червях. Он знал, что я боюсь кары господней и не люблю, когда при мне оскорбляют святую церковь подобными утверждениями.
Вообще я стал замечать, что он раздражается очень легко. Правду сказать, Луиджи никогда не следовал примеру других мастеров, подолгу державших своих учеников на черной работе, не имеющей отношения к мастерству. Я готовил простой обед для нас обоих и был свободен от всего остального. Всю иную домашнюю работу, как и все покупки Луиджи делал сам, так что я всегда мог следить за его работой. Но, не обременяя меня поручениями, он не привлекал и к мастерству - только вначале сделал попытку поручать мне изготовление мелких частей и варку клея и после первых же моих неудач отказался от моей помощи, что меня сильно обескуражило. Зато он никогда не отказывал мне в дереве и, неожиданно для меня, сам настоял на том, чтобы я начал свою первую скрипку.
- Поработай над ней, - сказал он. - Она научит тебя большему, чем десяток мастеров вместе взятых.
С каким жаром я принялся за работу! Это было для меня таким неожиданным счастьем, таким праздником, что я первое время не мог даже спать по ночам и то и дело вставал с постели, чтобы хоть при лунном свете взглянуть на куски дерева, мало-по-малу под моей стамеской принимавшие форму патрона. Меня особенно подбадривала мысль, что Луиджи замечает успехи в моем учении.
Я делал скрипку около трех месяцев. По мере того, как части принимали отделанный вид и я примерно
соединял их, для меня все больше терялась разница между теми скрипками, что я видел кругом, и моей собственной. Я мечтал, как поставлю свою этикетку: "Martino Foresti sotto la disciplina di Luigi Rugeri 1795". Эта надпись заранее наполняла меня гордостью, я предчувствовал тот час, когда покажу готовую скрипку Луиджи.
Он между тем иногда подходил ко мне, наблюдал некоторое время за моей работой и отходил молча, не отвечая даже на мои вопросы. Он не сделал ни малейшего знака порицания или одобрения, кроме того, что я упомянул уже про склейку дек.
Я работал старательно и прилежно, как мог. Перед тем как склеить, я выжег на нижней деке "sotto la disciplina" и зажал в тиски. Как только скрипка высохла, я явился с нею к Луиджи, но он жестом отстранил меня:
- Покажешь, когда отлакируешь.
Я отлакировал и еще две недели сгорал от нетерпения, пока скрипка сохла у нас в секкадоре. Наконец наступил долгожданный час, когда лак просох совершенно.
Луиджи принял скрипку из моих рук и с недвижным лицом молча рассматривал, повертывая ее в разные стороны. Я смотрел на него во все глаза, стараясь угадать впечатление. От ожидания, от предчувствия близкого радостного торжества и некоторого страха я весь похолодел. Вдруг брови его насупились, он читал через эф мою этикетку.
Луиджи принял скрипку из моих рук и с недвижным лицом молча рассматривал, повертывая ее в разные стороны. Я смотрел на него во все глаза, стараясь угадать впечатление. От ожидания, от предчувствия близкого радостного торжества и некоторого страха я весь похолодел. Вдруг брови его насупились, он читал через эф мою этикетку.
- Уничтожь сейчас же, - сказал он отрывисто.
- Я думал... - начал я, пораженный.
- Сейчас же, - прикрикнул он. - Как ты смел без спроса путать мое имя с этой дрянью?
И он кивнул головой на мою скрипку.
Я не знаю, что сталось тут со мной. Я, кажется, остолбенел. До сих пор меня пронизывает дрожь, когда я вспоминаю высокомерие, с которым он произнес эти слова. Более надругаться над моим чувством было невозможно.
Быть может, Луиджи еще что говорил - я не слышал этого в своем оцепенении. Затем я бросился опрометью из дома...
Я бежал долго и неутомимо, не замечая окружающего. Ноги мои невольно привели меня к собору, но в эту минуту я не мог молиться, полный противоречивых чувств. Я опустился на мраморные плиты под лоджиями, соединяющими храм с Торраццо, и лежал, уткнувши лицо в ладони.
Не знаю, сколько прошло времени, когда я поднял наконец голову. Солнце уже зашло, но было еще светло. Серые и розовые плиты мрамора, накаленные дневным солнцем, были еще горячи. Мне показалось, что я как будто родился вновь, к какой-то невыразимо тяжелой мертвой жизни. Я чувствовал себя смертельно оскорбленным, в душе была пустота, нужно было совершенно по-новому жить, я знал, что не могу уже смотреть в лицо окружающим так же открыто и уверенно, как доселе. И этому виной был Луиджи.
Я хотел встать и начать свою новую, еще не известную мне жизнь молитвой. Тяжелые двери собора, всегда открытые для страждущих душ, ждали меня, обещая утешение. Но в это время сзади послышались звонкие шаги, и, еще не видя, я понял, что это Луиджи.
Я прижался к плите. Он положил руку мне на плечо и опустился рядом. Долгое время мы оба молчали, я вздрагивал по временам от приступов рыдания. Затем он стал говорить, стараясь придать своему голосу как можно больше мягкости. Он говорил о том, что не хотел меня обидеть, так как я беспомощный сирота, вверенный его попечениям, что ничего нет странного в том, когда первая скрипка выходит негодной. Он пытался меня утешить тем, что шутил и подсмеивался над собой.
- Ты должен понять меня, грубияна, - говорил он. - Я старался предоставить тебе как можно больше свободного времени для того, чтобы ты мог овладеть необходимыми для мастера знаниями: рисунком,
знанием дерева, скрипичной игры и общими сведениями. Вот уже скоро три года, как ты у меня. И ты был прилежен, - я совсем не хочу быть несправедливым. Но ты ведь знаешь, я против того, чтобы учить из-под рук. По моему разумению, лучше, чтобы ты сразу взялся за целую скрипку. Ты сделал ее хуже, чем если бы ты раньше работал на мелочах, но напрасно думать вообще, что ты сделал скрипку, - это просто дерево, которое ты портишь, учась. Не нужно же быть самонадеянным, не нужно воображать того, чего нет. Это не скрипка, - согласен ли ты с этим? - это никуда не годный лом. Не мог же я тебе позволить поставить на нем: "sotto la disciplina". А то, что я был грубоват, то ты сам заслужил это своей самонадеянностью. Мастер должен быть прежде всего скромен и строг к себе...
Я долго слушал его разглагольствования. Они больше не волновали меня. В этот день, в эти часы я навсегда потерял остаток детской доверчивости к словам Луиджи.
Но я все еще не понимал его. Так, я не мог себе представить, зачем я ему, зачем он согласился в свое время на просьбу Капо, ходатая отца Пьетро, зачем возится со мной. Он делал все, чтобы заговорить меня, но ни разу в его словах я не услышал какого-либо поощрения, похвалы, признания моих способностей. А я слишком хорошо знал, что для Луиджи не было человека выше мастера, а талант он считал лучшим даром, чем благороднейшее происхождение и величайшее богатство. Поэтому-то он относился с таким пренебрежением к самому уважаемому человеку, раз он не артист и не мастер в каком-либо художестве. Поэтому-то он говорил всегда свысока со всеми, кроме Бергонци, Сториони и еще немногих других. Но я положил про себя подождать со всеми сомнениями.
- Пойдем-ка домой, - закончил меж тем Луиджи. - Смотри, уже совсем темно... Дома мы разберемся спокойнее в твоей скрипке.
И я дал себя увлечь.
Дома Луиджи снова изменил свое отношение, и мне пришлось собрать силы для того, чтобы выслушать его жестокие, полные суровой насмешки суждения. Мне это далось не легко.
- Я понимаю, - говорил он, - тебе не терпелось, ты бегал в секкадор и беспрерывно любовался своим детищем. Но получилось то, что лак везде носит следы твоей пятерни, на нем нет живого места. Обечайки перекошены. Шейка неуклюжа, а о головке и говорить не стоит, - до того она беспомощна. Усы ты врезал плохо - то паз широк, то ус не влезает в него, - и ты не потрудился даже сравнять его повсюду заподлицо с декой. На деках не буду даже останавливаться... Что до звука, то скажи, слыхал ли ты когда что-либо гаже?..
Долго говорил еще Луиджи в таком роде, а я стоял перед ним как обличаемый преступник. Сознаюсь, многое в его словах было справедливо, - я и сам видел это раньше, - но мне не казалось это столь важным. А теперь Луиджи своими безжалостными словами лишил меня всякого удовлетворения своей работой.
В тот день я заснул с безнадежным сердцем. На следующее утро я уничтожил злосчастную этикетку, но что-то мне подсказало отнести мою скрипку к Антонио Капо на отзыв. Однако меня ожидало не лучшее. Капо высмеял меня перед всей своей мастерской, сказавши, что ничего хуже он в жизни не видел и что Луиджи напрасно дает мне портить материалы.
Когда я уходил от него, меня догнал Паоло, его ученик.
- Не тужи, - сказал он, - не стоит того. Эти мастера нарочно морочат нас, придумывая всякие басни о своем мастерстве, а сами держат про себя секреты. Это нарочно, чтобы не дать ученикам стать мастерами, - иначе слишком много бы их развелось. Ты им поменьше верь.
Эти слова глубоко запали мне в душу; в своем положении я хорошо понимал истину, заложенную в них.
Ведь не могло же быть, чтобы в моей скрипке так-таки не было ничего хорошего. Почему же никто не хотел отметить этого хорошего.
Как и всегда в тяжелых переживаниях, моя мысль обратилась к богу. Я жарко молился о ниспослании мне сил и успеха в работе. Все деньги, которые мне давал иногда Луиджи, я тратил на свечи и другие пожертвования храму доминиканцев.
Но Луиджи, казалось, стал с этого времени обращать на меня гораздо меньше внимания. Он не интересовался тем, что я делаю, и это меня радовало. Я часто отлучался к отцу Себастьяну, поверяя ему свои несчастья. Отец Себастьян тогда уже сильно хворал, его мучил застарелый недуг, но он выслушивал меня всякий раз терпеливо, наставлял и благословлял краткой молитвой. Он знал, что мне не легко жилось в доме такого легкомысленного и неверующего человека, каков был Луиджи.
Еще в одном человеке я встретил участие, взволновавшее меня до глубины души. Это была Наталина. Она и сама, я думаю, не раз имела повод испытывать недовольство черствостью Луиджи, который, казалось, и не помышлял о том, чтобы заработать побольше денег и тем приблизить свадьбу, а вместо этого предпочитал иной раз целыми днями пропадать на островах По, что в стороне Пьячченцы, играть на скрипке или бражничать с друзьями.
- Не дается тебе, - сказала мне однажды Наталина, увидев, что я вырезаю головку. - Ничего, не отчаивайся, научишься - будешь работать не хуже других.
С тех пор я, помню, всегда старался поймать хоть взгляд ее ласковых глаз, хоть почувствовать веянье воздуха от накинутого на ее плечи, расцвеченного большими цветами, легкого меццаро, подаренного ей Луиджи. И она, видимо, уловив это, подсаживалась иногда мимоходом ко мне и дружелюбно болтала со мной, чем доставляла мне большое утешение и поддержку.
Луиджи, как я сказал, мало обращал на меня внимания, тем более, что к этому времени он принялся за большую работу, заказанную ему - два квартета, - и, кроме того, ему надлежало закончить починку трех скрипок, которую он весьма затянул, пренебрегая такой работой, дававшей, однако, не плохой доход. Он ходил сосредоточенный и молчаливый. Как вдруг к этому времени произошел случай, который доставил мне новое незаслуженное унижение.
Около нашего дома появилась приблудшая собака. Сперва она приходила рыться в отбросах, а потом и вовсе поселилась где-то недалеко под сгнившим боченком. Эта сука мне сразу опративила своим воем по ночам. Я знаю, что это не к добру, а когда меня постигли неудачи, то этот вой тем более нагонял на меня тоску. Вскоре она ощенилась и еще чаще стала попадаться на глаза.
Однажды, выйдя на пустырь с особенно тягостным чувством своей незадачливости, я брел вперед, не думая о том, куда иду. Был поздний вечер, месяц был на ущербе и светил тонким светом, я едва различал лежащие кругом кучи мусора. Вдруг я наступил на что-то живое, послышался визг, проклятая сука вырвалась у меня из-под ноги, одновременно укусив меня, и пустилась наутек. Я бросил ей вдогонку несколько камней, но, разумеется, не попал и поклялся ее доконать как можно скорее.