На следующее утро я перешиб ей хребет как раз в то время, когда Луиджи вышел из дома на ее вой и визг. Он подбежал ко мне, когда она уже издыхала.
- Какое ты все-таки тупое и злобное животное, - сказал мне Луиджи и посмотрел на меня с отвращением. - Нет, ты никогда не будешь хорошим мастером, - прибавил он убежденно, - тебе нужно бы стать мясником.
Ни этого взгляда, ни этих слов я не забыл ему всю жизнь. Тут-то я почувствовал вполне, что он относится ко мне как к низшему существу, считая себя каким-то избранным.
Все же я не хотел ссоры. Подслеповатые щенята расползлись, на них было смешно смотреть, но я отказался от забавы и покончил с ними, пока Луиджи их не увидел. Странное дело, ему была мила всякая тварь, как будто милей человека, - он охотно их рисовал, а сам-то никогда не завел в доме даже котенка, не желая из лени за ним ходить. И к собачьему вою он относился спокойно, высмеивая меня.
Впрочем, он многое высмеивал из того, что уважают старые люди. Он не блюл постов и не чтил праздников. Для него ничего не значило, когда женщина родит шестипалого ребенка или ребенка с звериной головой. Он смеялся над гадальщиками и над предзнаменованиями, не верил в сны и в существование саламандры. Спорить с ним я не хотел, но я все больше убеждался, что в основе всего этого было безбожие, отличавшее Луиджи. Однако он был хитер: чем больше я присматривался к нему, тем больше я замечал, что это безбожие не спроста, не от маловерия, что он подменил чем-то веру в промысл божий и осквернил свою душу каким-то тайным учением.
Меня всегда поражало его отношение к работе. Он имел какие-то свои цели, питаемые тщеславием, - это было ясно. Но было в нем и непонятное. Он гнушался подчас заработка и долго не выпускал из своих рук сделанного инструмента, играя на нем, а то и просто рассматривая его подолгу. Здесь говорило не только тщеславие - не мог же он думать, что его работы верх искусства. Не верю я и в его утверждения, что ему жаль расстаться с инструментом, так как деньги все же лучше самого лучшего инструмента. Да и чему же мог он научиться на своей же работе? Когда я ему говорил об этом, он только усмехался и отмалчивался. Но один признак натолкнул меня на разгадку, - это значок, который он ставил с некоторых пор на своих этикетках. Он не был похож ни на крест, ни на какой-либо другой знак, употреблявшийся старыми мастерами, и представлял собою линию с завитками по концам, напоминавшую лежачий эф, и под ней буквы L. F. E.
Я долго ломал себе голову над этим значком. И когда я сопоставил его с некоторыми обмолвками Луиджи, с его разговорами наедине со скрипкой, как с живым существом, с его утверждением, что в каждом инструменте есть своя собственная душа, кое-что становилось мне понятным. Однако до поры до времени я хранил свои подозрения про себя.
Немного оправившись от первых тягостных разочарований, я принялся за свою вторую скрипку. На этот раз это случилось без всяких настояний Луиджи. Теперь я работал гораздо спокойнее, не лелея больших надежд, так как знал, что при таком способе обучения, которого держался Луиджи, я могу рассчитывать лишь на самого себя, а таким образом многого не достигнешь. Если бы я был учеником какого-либо другого мастера, я уверен, что все пошло бы иначе, но моя несчастная судьба столкнула меня с Луиджи, и я покорился божьей воле.
Не торопясь резал я деки и измерял циркулем толщины, вспоминая указания Луиджи. Но простая проверка деки на звук лишала меня уверенности, я искал чего-то более точного. Мне казалось, что деки не выдержат давления струн, и в отсутствие Луиджи я сравнивал свои деки с заготовляемыми им для квартета и выдолбил их подобно. Будь Луиджи другим человеком, я сделал бы это открыто, но я знал, что он воспротивится этому, будучи странно ревнивым к каждой безделице, сделанной его рукой. Теперь, когда главное было готово, я почувствовал себя еще спокойнее и тщательно пригонял часть к части.
Эти полтора месяца, пока я делал свою вторую скрипку, были самыми счастливыми в моей совместной жизни с Луиджи. Казалось мне, что я вновь обрел уверенность в будущем, казалось близким время, когда я смогу зажить самостоятельно на свой собственный заработок. О, я никогда бы не стал тешить себя пустой болтовней, как это делал Луиджи, никогда не принял бы этой его заносчивости в обращении с заказчиками, и я знаю, что имел бы сбыт своим инструментам.
А что касается мечты о заказах для королевских дворов или ватиканской капелы, то я все-таки сумел бы смотреть на нее не больше как на мечту, не превращая ее в манию величия, хотя бы мое искусство и было так же признано, как Луиджиево.
Наталина попрежнему часто разговаривала со мной, тем более, что Луиджи был погружен в молчание, сопутствовавшее у него всегда началу работы. Ее родителям не нравились эти частые отлучки к нам, но она своевольничала, хотя и встречала во время своих посещений подчас рассеянное отношение к ней Луиджи. Я все больше проникался жалостью к ней, она мне все больше нравилась, и, по мере того, как в голове моей слагались образы будущего моего житья, все чаще я думал о жене, похожей на Наталину. В ее присутствии, однако, я робел, слишком низко ставя свою наружность по сравнению с ней. Я считал ее недосягаемой.
Но однажды она сказала, внимательно посмотрев на меня и быстро усмехнувшись:
- А ты выравниваешься, Мартино, если бы у тебя не был такой низкий лоб и оттопыренные уши, ты был бы совсем видным мужчиной.
То, что она назвала меня мужчиной, наполнило меня сладостным чувством. Я берег его в своей душе, ничем не высказываясь. Что до низкого лба и ушей, то я уже мог понимать, что не это важно в мужчине. Но работа моя шла веселее при мысли о Наталине, и скоро я кончил скрипку.
Перед тем как ставить этикетку, я спросил у Луиджи; он снова отказал мне, и я как-то совсем не пожалел об этом.
Когда я принес ему скрипку, я знал, что он постарается найти в ней кучу недостатков. Так и случилось. Но все же он не мог не отметить, что она значительно лучше первой.
- Это я говорю о внешности, - тут же оговорился он. - Попробуем звук.
И он стал ее выстукивать, а затем, натянувши струны,
провел смычком. Потом он расспросил о толщинах дек, о пружине и отложил скрипку в сторону.
- Да, - сказал он наконец, - случилось то, от чего я так предостерегал тебя. Ты с точностью повторил толщины скрипичных дек моего квартета, но при этом тебе попалась верхняя дека от одного квартета, а нижняя от другого. Кроме того, ты совершенно не согласовал их ни с высотой обечаек, ни с плотностью дерева. И получилось то, что всегда получается при рабском подражании: звук спешит вдогонку за скрипом смычка и сам по себе настолько тщедушен и нищ, что, право, не знаю, может ли назваться твоя работа музыкальным инструментом. Не сердись на меня, но я считаю нужным сказать тебе кое-что, к чему меня вынуждает честность. Еще в первой твоей скрипке я не заметил ни тени свободного дара, но не хотел говорить тебе об этом, боясь ошибки. Теперь говорю уверенно: хорошо бы тебе изменить ремесло; если хочешь, я помогу тебе в этом. Мастерство требует всегда большой работы над собой, для тебя же эта работа будет просто непосильно долга, и все же ты никогда не будешь творцом, а лишь невольником своего труда. Я не отрицаю, ты сможешь работать, и найдутся, наверно, люди, которых удовлетворят твои вымученные и заученные формы звучащих коробок. Я же никогда не смогу тебя считать своим учеником, как ни отрадно мастеру оставить продолжателя своих дум.
Хоть я и был готов к Луиджиевой враждебности, речь его глубоко уязвила и поразила, а мысль отказаться от дела, над которым я работал уже около трех с лишним лет, ужаснула меня. Я тут же стал умолять его не отказывать мне в поддержке; пусть я буду плохим мастером, пусть я никогда не достигну высоких ступеней, - я буду работать не покладая рук и хоть сумею приобрести в жизни кусок хлеба.
- Я не гоню тебя, - сказал он мне на это. - Но я лишь предупреждаю о том, что по чести считаю нужным. И до тех пор, пока я тебе не разрешу, ты не должен кому-либо показывать свою работу.
Я понял, что выиграл время, и не настаивал на большем. Уже на многое открылись мои глаза, уже давно я дал себе отчет в причинах моей злосчастной судьбы. Мне стало ясно, что тщеславие, толкнувшее некогда Луиджи на то, чтобы взять себе ученика, скоро уступило место зависти и ревнивому чувству, которое подсказывало ему беречь про себя приемы мастерства. Он чувствовал себя одиноким среди других мастеров, людей благочестивых и богобоязненных, и, очевидно, думал когда-то, что найдет во мне податливого исполнителя всех своих тайных и злостных целей, и, прикрываясь речами о помощи сироте, он старался привить мне безбожное и греховное отношение к искусству. Потом он увидел, что, как ни был я незрел, но меня не удастся сбить с христианского пути и залучить в свой лагерь. Он понял это скоро и возненавидел меня, а я по простоте душевной не замечал этого и все еще верил в его искренность и правдивость, тогда как он делал все, чтобы не дать мне овладеть ремеслом. Теперь он уже не скрывал своего намерения освободиться от меня, и его останавливала, очевидно, только боязнь осуждения людей, которые поняли бы это как его неумение обучить подмастерье. Целей его я все еще не понимал, но уже ясно чувствовал в запутанности его речей, в недосказанных мыслях, в грубой простоте, которой он любил иной раз щеголять, скрывая истинное свое лицо, в странном значке на этикетке, во всем его отношении к жизни, как далеки и чужды эти цели верующему человеку, как близки они ереси и даже более того - к тайному учению, к службе нечистому.
Не раз пытался я исподтишка подглядеть за ним; отличное качество его инструментов при его лени было для меня загадкой. Но Луиджи был хитер: кроме той обычной работы стамеской и ножом, о которой он слишком много распространялся, я ничего не заметил. Все же я был убежден, что он заговаривает дерево; к этой мысли меня приводили те разговоры, в которые он вступал при работе с деревом. Признаюсь, я пытался
сам сделать то же, но, очевидно, я не знал тайных слов. Следующая моя скрипка вышла почему-то хуже предыдущих, так что Луиджи не снял своего запрета не выносить ее из дома.
Все же я не оставил своих подозрений: мнение Паоло, ученика Антонио Капо, о том, что мастера скрывают свои секреты, крепко засело мне в голову; оно было в особенности приложимо к Луиджи. Я решил испытать Луиджи, выбрал однажды час, когда он был в отличном расположении духа, и я мог надеяться, что мне удастся хоть что-нибудь узнать у него, так как я считаю, что в такие часы он бывал часто очень добр из хвастовства и по глупости, - я не раз видел, как он ссужал деньгами только для того, чтобы говорили, что он никому ни в чем не отказывает. Я прямо просил его открыть мне эти тайны, которые скрывают мастера. Но он, услышав мою просьбу, расхохотался, а потом, подумав, сказал:
- Да, если хочешь, я скажу тебе, в чем тайна мастерства: работай над каждой вещью, над каждою мелочью с пылкостью любовника, с сердцем матери, которая каждого, самого хилого и недоношенного ребенка выкормит и выходит, с мудростью отца, который твердо ведет их к зрелости. Помни, что все созданное тобой имеет над тобою же непобедимую власть; так дай же ее прекрасным вещам, - они тебя переделают по-своему.
Таким образом вывернулся он из положения туманными речами. Все же я думал его тронуть, бросился на колени перед ним и стал целовать его руки. Он вырвался, страшно рассердившись. Своим гневом он хотел, очевидно, скрыть укоры совести при виде того, к чему ведет его обман. Но он лишь добавил:
- Есть еще одно - никогда не унижать себя ни перед кем. Впрочем, это обязательно для каждого человека. Я вышвырну тебя, как щенка, если ты еще когда-нибудь позволишь себе так унизиться.
Я встал и присоединил и это к числу тех обид и зол, которые причинил мне Луиджи.
Тяжкие дни наступили для меня. Я изверился в своей работе под руководством Луиджи, душа моя была в смятении от переполнявшего ее отчаяния и одиночества, молитва не помогала мне. В этом состоянии я пришел к отцу Себастьяну и поведал ему всю горечь осаждавших меня мыслей; я рассказал ему шаг за шагом всю жизнь мою с Луиджи, всю сеть хитрости, обмана и насилия, в которую хотел меня запутать этот человек, чтобы вовлечь на свой греховный путь. Я говорил о том, как он меня учил видеть в храме не дом молитвы и в святых иконах не образы, переданные в откровениях, а дело рук человеческих. Как он издевался над моей верующей душой, как преследовал преданность мою благочестию и как он был разгневан моим отказом от чтения еретических книг. Я вспомнил все его наставления в мастерстве, в которых никогда не проскользнуло ни единой душеполезной мысли, но вместе с тем не было и прямых точных правил в работе, а одни лишь запутанные рассуждения. Упомянул я также и о разговорах, которые он ведет за работой с колодами дерева и своими инструментами, и об этикетках с их тайным знаком, взятым, по моему разумению, из черных книг.
Я просил отца Себастьяна наставления и поддержки. Он долго слушал меня и наконец сказал:
- Сын мой, из твоих слов я вижу, что Луиджи Руджери человек с темной и богопротивной душой. Я это подозревал и ранее. То, что ты сам понял его и не поддался его козням, доказывает крепость твою в вере. Господь бог всевидящ и стоит незримо за тобой. Не бойся же и впредь никаких козней, - при его заступничестве они бессильны. Что же касается знака, который ставит твой хозяин на своих скрипках, и литер, не похожих ни на один из христианских девизов, проставляемых в подобных случаях мастерами, то я проверю сам их расположение и начертание, для чего зайду к тебе в один из ближайших дней. Иди же с миром и впредь все замеченное тобою не забывай поведать служителю бога.
В то время отец Себастьян уже редко выходил из своей кельи, угнетаемый недугом. Однако мой рассказ живо заинтересовал его, и не прошло нескольких дней, как он, превозмогая болезнь, пришел в наш дом.
Это случилось в отсутствие Луиджи. Мы долго рассматривали Луиджиевы скрипки. Отец Себастьян был хорошим знатоком инструментов и хвалил отделку, дерево и звук, находя, впрочем, некоторые странности в работе.
- Видно сразу, что у этого мастера неспокойна душа, - говорил он. Какие-то гибельные тревоги, какие-то невыраженные стремления в этом звуке необычайного звука ищет он, начинания его не благословлены молитвой.
Этикетку рассматривал отец Себастьян особенно долго.
- Нет, это не эф, - сказал он о знаке. - Это значок бесконечности, употребляемый в математике. Что же касается литер, то к ним не подберешь ни одного достойного изречения. Скажи, с каких пор стал он ставить подобные этикетки?
Я не успел ответить на этот вопрос, так как в этот миг в дверях появился Луиджи. Зловещим взглядом осматривал он отца Себастьяна, еще державшего в руках альт, осматривал снятые со стен и разложенные кругом инструменты, видимо, стараясь подобрать выражение своему гневу.
- Что понадобилось этому попу в моем доме? - сказал он наконец, обращаясь ко мне. - Разве ты не знаешь, что я терпеть не могу шарлатанов?
- Несчастный, - сказал тогда отец Себастьян, уронив при этой грубости альт. - Вспомни, что в этом доме, кроме твоей блудной души, есть еще существо, которое не забывает, как ты, о боге. Но я не хочу дать тебе случай отягчить свою совесть новой хулой на пастыря церкви, а потому удаляюсь... Господь с тобой, сын мой, - перекрестил он меня - блюди, как и раньше, в этом вертепе свою чистоту.
С этими словами он направился к выходу.
- Проваливай, проваливай, - проговорил Луиджи вдогонку ему.
Не буду говорить о том, что последовало, когда мы остались одни. Я сидел ни жив, ни мертв и только старался не слушать диких проклятий, которые изрыгал Луиджи, развешивая на места свои скрипки.
- Чтобы это было в первый и последний раз, - сказал он мне. - А теперь убирайся с глаз моих и иди скажи своему попу, что если я увижу его здесь еще раз, то постараюсь на звук определить дерево, из которого сделана его голова...
Остаток этого дня я провел у отца Себастьяна, ухаживая за ним, так как волнения, пережитые им при дерзости Луиджи, заставили его слечь в постель. Но ясность и спокойствие не оставляли отца Себастьяна, и он дал мне много советов и наставлений, чего держаться в моем положении.
- Не вызывай в Руджери открытой вражды, - говорил он. - Тебе с ним жить, ты должен пройти ученье под руководством мастера. Сейчас смутные времена, и люди, подобные Руджери, пользуются этим для осуществления своих целей. Я не могу тебе точно сказать, в какую ересь впал этот несчастный, но уверен в его принадлежности к тайному братству, исповедующему мерзостное ученье, для которого возмездие определено в "Молоте ведьм". Наблюдай и следи. Нет смысла раздавить одну гадину из целого гнезда для того лишь, чтобы все остальные расползлись. Но будь готов и к тому, чтобы нанести сокрушительный удар во имя божие. Итак, будь мудр, как змий, и кроток, как агнец. Обо всем новом не преминь осведомить меня, и знай, что, быть может, господь избрал тебя для защиты святой своей церкви и наказания отступников.
- Хватит ли сил моих, - прошептал я, взволнованный и пораженный сознанием важности моего долга.
- Ut desint vires, tamen est laudanda voluntas! - торжественно ответил отец Себастьян, напутствуя меня благословением.
Теперь я вижу, что ничего лучше я не мог бы придумать в то время, как прибегнуть к мудрости отца Себастьяна. Разговор с ним был для меня откровением, дал мне неизгладимую уверенность в моей правоте. "Если не хватит сил, то похвально даже намеренье", - повторял я его напутствие и пребывал в состоянии подъема сил, никогда мною не испытанного.
Следуя его совету, я старался ничем не вызывать раздражения Луиджи, который, против моего ожидания, ни разу с тех пор не вспомнил об отце Себастьяне. Он был погружен теперь в работу по завершению своих квартетов и, казалось, забыл о ссоре своей с отцом Себастьяном. Я по целым дням рисовал, играл на скрипке и резал по дереву - работа, которую Луиджи считал весьма нужной для мастера. Я старался также ему угодить, помогая его работе, и он принимал мою помощь доброжелательно. Одно время мне показалось даже, что он стыдится меня и при моем появлении отводит в сторону глаза.
Наконец Луиджи закончил квартеты и устроил по этому случаю пирушку. Пришли мастера: Лоренцо Сториони, Карло Бергонци и Антонио Капо. Хотя все сильно выпили, но разговор был исключительно о скрипках. У меня в голове тоже шумело, однако я хорошо запомнил все подробности разговора, так подтвердившего мое мнение о нраве Луиджи.