Я видела, как нервы мои постепенно сдавали в этой комедии притворства, как ухудшилось мое душевное состояние, как пошатнулся сам разум. Во мне вскипали злоба, зависть, даже ненависть к тем ни в чем не повинным созданиям, чьим единственным преступлением была способность к любовному экстазу, в котором отказала мне природа. Мне следовало бы много раньше поведать вам мое горе. Но я не посмела. Почему же я пишу об этом сегодня? Потому, что у меня нет другого выхода. Я долго надеялась, что все уладится, винила обстоятельства. Говорила себе: «Мой первый брак был браком без любви». Потом я узнала любовь без брака. И только теперь, после честно проведенного опыта супружеской жизни, в общем удавшейся и имевшей все шансы быть нормальной, я все же решила послать вам этот сигнал SOS, запоздалый, рискованный, но, по крайней мере, избавляющий меня от обязанности молчать.
Я люблю вас, Кристиан, я люблю только вас. И одна из трагических сторон моей истории состоит в том, что я всегда была и буду безнадежно верна вам. В этом нет никакой моей заслуги. Я повторяю, что люблю только вас и не собираюсь искать никого другого на стороне. Если бы надо мной вершила суд Афродита, она вынесла бы вердикт: не способна. И однако, иногда мне кажется, что, пожелай вы освятить наш брак той же поэзией, какую вкладывали в любовные чувства созданных вами героев, я, возможно, и достигла бы вершины огненной, всепожирающей страсти, способной растопить мою ледяную броню. А в наших супружеских отношениях, как вы их понимали, всегда было какое-то приземленное сластолюбие, ввергавшее меня в ступор. Наверное, я не права, и любая нормальная женщина сочла бы вполне естественным «заниматься любовью», как выражаетесь вы, мужчины, – заниматься каждую ночь, не считая нужным вкладывать в эти жесты поэзию, страхи и красоту. Но что делать, я создана иначе. И решила, что, раз уж всякая надежда умерла, лучше все сказать вам откровенно. Только не любите меня меньше, прошу вас, ведь я люблю вас так страстно, как только может любить женщина, подобная мне.
14 мая 1936. – Едва опустив в почтовый ящик роковое письмо, я об этом пожалела! О, хоть бы оно затерялось, хоть бы Кристиан никогда не получил его! И все же… Разве я могла бы хранить эту тайну до самой смерти?
15 мая 1936. – Письмо от Эдме Ларивьер. Она сообщает, что Кристиан ездил в Вогезы, чтобы повидаться с дочерью. Это вполне естественно. Но почему он не написал об этом мне? По ее словам, он скоро вернется в Париж. Значит, мое письмо, увы, последует за ним!
20 мая 1936. – Ужасный ответ Кристиана. Переписываю его сюда, чтобы терзаться подольше.
Париж, 18 мая 1936
Клер, я буду так же откровенен с вами, как вы со мной. Я читал ваше письмо с грустью, но без удивления. К несчастью, я начал постигать ваш характер уже давно, и если я пишу здесь «к несчастью», то вовсе не потому, что сожалею о том, что мы встретились. Я знаю, что многим обязан вам. Но несчастье состоит в том, что, восхищаясь вами, любя вас, я одновременно с отчаянием наблюдаю, как изуродовало ваши редкостные достоинства то неестественное, заложенное в вас еще в отрочестве отношение к любви, которое вы и сегодня не способны изжить в себе.
Вопреки мнению большинства наших друзей и вашему собственному, вы, Клер, нормальное человеческое существо, живое, эмоциональное, страстное и созданное для любви. Вас просто «изуродовало» пуританское воспитание и романтическое образование; эти вещи кажутся противоречивыми, а на самом деле они оба направили ваше внимание на собственную личность: первое научило вас ненавидеть себя, второе побудило считать себя возвышенной натурой. Ваш ум анализирует только внутреннюю вашу жизнь вместо того, чтобы освещать окружающий мир, и этот резкий свет, направленный на то, что должно оставаться в тени и порождать спонтанную реакцию, ослепляет, а потом усыпляет природный инстинкт. В тот момент, когда женщина попроще отдалась бы без раздумий, желая сделать счастливым своего любовника и именно поэтому стать счастливой самой, вы наблюдаете, вы рассуждаете, вы зажимаетесь. Вы «ангажированы», да, вы ангажированы книгами, поэзией, вместо того чтобы принимать себя такой, какой создал вас Бог. Это не ваша вина, это вина тех, кто вас воспитывал; но это делает недостижимым счастье и для вас, и для тех, кто вас любит.
Вы очень жестки, Клер. Я не уверен, что вы отдаете себе в этом отчет. Более того, иногда вы просто жестоки. Вы изо всех сил пытались разбить брак Эдме Ларивьер, а ведь она была вашей подругой. Вы копались в моем прошлом с неустанным усердием старой девы и не успокоились, пока не извлекли из него вредоносные субстанции, которые грозили истребить то немногое, что помогало мне верить в себя. Вы любите заниматься самоанализом, так вот: разве вы не заметили, с какой радостью доносите до меня плохую новость, чей-то враждебный отзыв, предательский поступок, чужую неудачу? Весь день вы кружите надо мной, как грозная злая фея, как вестница несчастья, безмолвная, загадочная и мрачная – о, такая мрачная, что я тотчас чувствую приближение нового удара судьбы. И наконец вечером разражается буря: «Я не хотела вам говорить, но вы должны узнать…» – начинаете вы, и я вижу, как вас переполняет злобная садистская радость при виде моего смятения.
Мало-помалу ваш безжалостный пессимизм проник и в мое творчество. В те времена, когда я познакомился с вами, я еще верил в любовь, в дружбу. Тогда в моих драмах было величие, без сомнения абстрактное, но все же оно составляло мое счастье, мой «стиль». Но вы, всей тяжестью повиснув на мне, пригнули меня к земле. Вы бесстыдно обнажали передо мной женщин, которых я обожествлял. С безжалостной ясностью вы показывали мне их телесные недостатки и душевные пороки. Мои герои, соприкоснувшись с вами, становились более проницательными, но утрачивали надежду, которая, по моему убеждению, была сутью их красоты. Когда-то вы упрекали свою мать в том, что она опошляла любой благородный порыв, низводя его до смехотворного. Вы уверены, Клер, что не похожи на нее?
Читая эти жестокие строки, вы, наверное, воскликнете, что я описываю другую, несуществующую Клер. И вы будете не так уж не правы. Ибо я знаю, что и в вас живет своеобразное благородство, верю, что вы меня любите, как уверяете в конце своего письма, «так страстно, как только может любить женщина, подобная мне». Но вы любите меня лишь в некоторые часы, а в другие – ненавидите. Вам нужно найти виновного в вашем несчастье, а я единственный доступный объект. Вы перенесли на меня ту глухую злобу, которая горела в вас со времен первого брака. Вот так вы и терзаете меня, или, если хотите, так мы терзаем друг друга.
Неужели этому нельзя помочь? В настоящий момент, когда я еще не пришел в себя после вашего грустного признания, мне трудно ответить на этот вопрос. Думаю, каждый из нас должен дать другому время успокоиться и прийти в себя. Предлагаю вам еще месяц одиночества и беспристрастного размышления, а потом увидим, во что это выльется.
Это письмо потрясло меня. Оно было так же безжалостно и так же несправедливо, как некогда письмо Клода Парана. Признаться честно, я знала, что Кристиан думает обо мне именно так. Он выразил свои мысли в символической форме, вложив их в уста Вивианы. Взять хоть эпизод, когда она хитростью выманивает у Мерлина волшебное кольцо Радианс,[100] память о первой любви, и держит Мерлина в своей власти (в нашем случае это я и Фанни!). Эдме Ларивьер, обладающая тонкой проницательностью, поняла эту аллюзию и сказала мне: «А Вивиана слегка напоминает вас», что я нашла довольно бестактным с ее стороны и несправедливым со стороны Кристиана, если он действительно имел это в виду. По правде говоря, это и правдиво и ложно. Да, во мне есть нечто от коварной Вивианы, но немало есть и от всех других женщин. В детстве я мечтала быть святой. Иногда мне кажется, что не хватает самой малости, чтобы перейти от жестокости, в которой меня упрекает Кристиан, к праведности моих детских упований. Все святые безжалостны, но их жестокость оборачивается главным образом против них самих. Способна ли я измениться? В письме Кристиана есть фраза, которая дает мне надежду: «Вы, Клер, нормальное человеческое существо, живое, эмоциональное, страстное и созданное для любви». Реально ли это? Если он думает, что во мне, под внешней броней, еще живет это «человеческое существо, живое и эмоциональное», тогда еще не все потеряно.
XLIII
Получив письмо Клер, Кристиан грустно спросил себя, не будет ли развод самым разумным и даже единственно возможным решением. «Она говорит, что любит меня, – рассуждал он, – и, похоже, не желает разрыва, но во что теперь превратится наша совместная жизнь? Либо мы станем бесконечно обсуждать это признание, которое отравит нам отношения, либо умолчим о нем, и тогда пропасть между нами будет расширяться и расширяться. Несчастье в том, что даже после удара, который она нанесла мне, я тоже еще люблю ее, и мне приятнее жить с ней, несмотря на ее недостатки и проблемы, чем заводить короткие бесплодные связи, как прежде». Тем не менее, оказавшись в одиночестве в Париже, он внезапно ощутил потребность в обновлении.
Кристиан давно уже обещал позировать Ванде Неджанин: в этом году она взялась за портреты нескольких литераторов и художников для выставки, которую собиралась устроить в галерее Зака. Он восхищался рисунками молодой русской художницы. «Вы – Энгр со взглядом Эль Греко!» – сказал он ей однажды, и действительно, штрихи и тени на набросках Ванды отличались безукоризненной тщательностью и грациозной мягкостью линий Энгра, но фигуры были слегка деформированы, в манере Эль Греко. «Сознательный ли это метод, – спрашивал себя Кристиан, – или она на самом деле так видит?» Эта женщина интересовала его тем, что была энергичной, живой и некоторыми чертами напоминала Фанни. На следующий день после получения письма от Клер он позвонил Ванде:
– Вы еще не раздумали сделать мой портрет?
– Конечно не раздумала. А почему вы спрашиваете?
– Потому что сейчас мне нетрудно найти для этого время. Сколько сеансов вам потребуется?
– Три, от силы четыре.
– Если хотите, можно начать завтра, ближе к концу дня. Я могу прийти в пять часов.
– Прекрасно, буду очень рада. Я уж и не надеялась вас заполучить.
Она жила в конце улицы Ренн, рядом с вокзалом Монпарнас; ее небольшая мастерская пряталась в глубине двора. Дом был ужасный, но, когда Кристиан вошел в мастерскую, его охватило чувство приятного покоя. Уличный шум сюда не доходил. Обстановка была более чем скромной, на стенах с известковой побелкой – рисунки Кокто и Пикассо. Ярко-голубой диван служил, видимо, и кроватью. Проигрыватель. Низенький столик. На полу по-восточному разбросаны кожаные подушки. Несколько начатых картин на мольбертах. На полу, вдоль стен, другие картины, повернутые к зрителю обратной стороной.
– А вы хорошо позируете? – спросила Ванда, готовя карандаши для набросков.
– Конечно, раз в это время я смогу любоваться вами.
– О, как вы учтивы!
На Ванду и впрямь было приятно смотреть. Для работы она надела коричневые бархатные шаровары и блузу в крупную желто-коричневую клетку, с широким вырезом. Короткая стрижка, точеная, но крепкая шея, вызывающе упругая грудь.
– Как вы хотите позировать? Сидя на диване? Если угодно, можете читать, курить.
– Нет, лучше я буду разговаривать с вами.
На самом деле Кристиан говорил один. Ванда погрузилась в работу, отступая иногда назад, чтобы оценить свой рисунок, разглядывая его в зеркале, щуря глаза и высовывая от старания кончик языка. По прошествии часа она положила карандаши на мольберт и объявила:
– Перерыв пять минут, я жутко устала.
– Можно посмотреть?
Кристиан встал и, подойдя к Ванде, начал рассматривать рисунок. При этом он фамильярно обнял Ванду за плечи, и она без всякого стеснения прижалась к нему. Эскиз удивил Кристиана.
– Неужели вы видите меня таким? Я похож на злого священника. Но сам рисунок хорош.
– А вы и есть злой священник! – сказала она. – Надеюсь, вы хотя бы добрый муж?
Последнюю часть сеанса они говорили о Клер.
– Ее очень не любят в обществе, – сказала Ванда, – а вот я всегда ее защищаю. Женщине такой потрясающей красоты жить нелегко. Великая красота, как и великое богатство, чревато многими опасностями. Она дает ее обладательнице такую власть, что порождает в ней некое капризное безумие.
– Я не думаю, что моя жена безумна или капризна.
Внезапно Кристиану захотелось пропеть восторженный панегирик Клер, но он тут же вспомнил о письме и помрачнел.
– Сегодня у меня тяжело на душе, – сказал он. – Не хотите ли составить мне компанию и поужинать вместе?
– О, как это мило, – ответила Ванда, – я представляла вас совсем другим. А вы такой простой. Например, никогда бы не подумала, что вы можете так сказать: «У меня тяжело на душе».
– Почему же?
– Не знаю… Но мне и в голову не приходило такое… Эти слова не из лексикона ваших драм. Я буду очень рада провести с вами вечер, но только ужинать нам придется здесь: у меня много продуктов, которые могут испортиться из-за жары. Я все приготовлю сама. Вас устроит бифштекс с кровью, жареный картофель и камамбер?
– И еще как! – с жаром ответил он.
– Ну и прекрасно! Вы все это получите, а вдобавок я налью вам красного винца.
– Мне очень нравятся такие ужины рабочих, – сказал Кристиан.
– А мы и есть рабочие! – ответила Ванда. – Домашние ремесленники.
Он прошел за ней в крохотную кухоньку и стал с удовольствием наблюдать, как она готовит. В ней, как и в Фанни, ощущалась чувственная сила. Сейчас, с куском кровавого мяса в руках, она выглядела довольной, как пантера или львица, которая только что разорвала барана и облизывает крепкие клыки.
– Ну-ну, лапы прочь! – прикрикнула она на Кристиана. – Кухарку обнимать запрещено!
И все же он обнял и поцеловал ее, вдыхая здоровый запах ее плоти и жареного мяса. Она со смехом покорилась. Потом они весело поужинали, сидя на кожаных подушках.
– Погодите-ка, – сказала Ванда, – я вас угощу и музыкой. У меня есть пластинки с Мусоргским; замечательная вещь, хоть и малоизвестная.
– Ладно, – ответил он, – но, если вы хотите, чтобы я слушал молча, сядьте рядом со мной.
Она присела у ног Кристиана, облокотившись на его колени. Он стал поглаживать ее сильную шею, потом, опустив руку в вырез клетчатой блузы, начал ласкать грудь, видную ему сверху.
– Ах, как мне хорошо у вас! – вздохнул он. – Вы и представить себе не можете, что значит для меня эта языческая интерлюдия вне времени.
– Только не обольщайтесь, – ответила Ванда. – Мне тоже очень приятно быть с вами, но в моей жизни есть мужчина, которого я люблю; он мне дороже всего на свете. Вы его знаете – это пианист Розенкранц.
Кристиан время от времени встречал в обществе Розенкранца, романтичного музыканта и большого волокиту.
– Да, он очень талантливый пианист. Но только… его лучше слушать, чем любить.
– Я знаю, – ответила Ванда, тряхнув короткими волосами. – Прекрасно знаю. Он меня с ума сводит. Но ничего не могу сделать… я люблю его. Безумно люблю. Это очень тяжело.
– Вы часто с ним видитесь?
– Так часто, как только могу. Или, вернее, как он может. Он ведь почти все время гастролирует. И мне известно, что в поездках у него бывает множество любовных приключений. Большего изменника на свете нет!
– Но тогда почему?..
– А потому… Потому что он заставляет меня страдать – и жить. Потому что с ним мне никогда не бывает скучно. Потому что он великий музыкант. Но сколько в нем жестокости! И как безжалостно он обращается со мной – просто так, из чистого удовольствия. И все же он меня любит – тоже любит, когда находит для этого время.
Кристиан испытал укол чисто мужской ревности и, стараясь привлечь ее к себе, заговорил о своей работе:
– Прошлой ночью у меня возник один замысел, довольно оригинальный, который позволил бы выразить очень многое. В греческих поэмах боги, собираясь явиться людям, часто принимают облик мужчины или женщины. Но что, если, вздумав показаться нам с вами, они явились бы в нашем обличье? Представьте себе: вдруг появляется Афродита с вашим лицом, Юпитер – с моим. Мне кажется, в этой идее заложены интересные возможности.
Ванда никак не отреагировала на эти слова и, поднявшись, поставила новую пластинку.
– Послушайте, – сказала она. – Это Розенкранц исполняет «Картинки с выставки».
Кристиан был уязвлен; он представил себе, что́ ему ответила бы Клер, если бы он посвятил ее в свой замысел. «Она тут же выстроила бы мизансцены, – подумал он, – и напридумывала бы целую толпу персонажей… Потом сказала бы: „Это как-то странно и непонятно. Ну, делать нечего!“» И перед его мысленным взором возникла шапка ее пепельных волос, бледный лоб, светло-голубые глаза. Когда музыка смолкла, он тяжело вздохнул.
– Какая мощь, не правда ли?! – воскликнула Ванда. – Но я вижу, вы совсем приуныли?
И она вполголоса напела:
– Sometimes I’m happy, and sometimes I’m blue… My disposition all depends on you…[101] Сознайтесь, нынче вечером вы – blue?
– Да, сегодня я – blue, как вы выразились. Слушайте, вот было бы мило с вашей стороны, если бы вы позволили мне провести здесь ночь. Вы мне так сильно нравитесь, а я так боюсь остаться в одиночестве.
– Нет! – сказала Ванда, дружески положив руку на плечо Кристиану. – Это было бы ошибкой. О, не думайте, что я придаю этому большое значение. И вы мне вовсе не антипатичны, наоборот… Но подумайте сами: вы бы стали мечтать о своей Мелизанде, а я – о своем Казанове. Так не лучше ли нам мечтать о них врозь?
Он встал. Она подставила ему лоб для поцелуя и промолвила:
– Доброй ночи! Вы ведь еще придете позировать, да?
Кристиан подумал: «Она держится за свое… как все мы».
Несколько минут спустя он уже бодро шагал по улице Ренн. Стало свежо, в небе блестели звезды, и он вспомнил о мысе Фреэль и о морском ветре, который гнул ветки дрока.