Земля обетованная - Андре Моруа 9 стр.


Да и как я могла бы любить Вас? И как Вы могли бы любить меня? Ведь мы едва знаем друг друга. Я всего несколько часов видела Вас на свадьбе Сибиллы. А все остальное было литературной игрой. Нам обоим нравилось обсуждать в своих письмах любимые книги; для меня это была очень приятная интеллектуальная дружба, которая могла перерасти в просто дружбу. Мне были близки Ваши мысли, ваш стиль, я относилась с глубоким уважением к Вашему уму, Клод; я по-прежнему питаю к Вам уважение, но я Вас не люблю.

Только не подумайте, что я влюблена в кого-то другого. У капитана Клода Парана, которого я встретила в Брантоме во плоти, есть только один соперник – тот герой, который писал мне с фронта такие прекрасные письма и который, смею надеяться, еще будет мне их писать. Если мы откажемся от нашей помолвки (а я уверена, что Вы и сами осознаете необходимость этого!), я буду надеяться, что мы останемся добрыми друзьями. Ибо Вы мне очень дороги, Клод; я уважаю Вас, восхищаюсь Вами и, наверное, могла бы любить Вас как невеста – если бы я Вас любила.

Клер перечитала свое письмо и осталась довольна собой. Но, просмотрев его вторично, вычеркнула слово «во плоти».

«Во-первых, звучит банально, – подумала она, – а потом, он может подумать, что я намекаю на его комплекцию».

Целый месяц она нетерпеливо ждала ответа, надеясь на то, что он будет великодушным, меланхоличным и нежным. Ей было бы приятно узнать, что сердце Клода Парана разбито. И вот наконец почтальон вручил ей конверт, надписанный прямым, красивым почерком капитана Парана.

Мадемуазель, – писал Клод Паран, – сначала я решил не отвечать на письмо, чей изящный стиль сам по себе уже был для меня оскорблением. Но мне все же хочется верить, что Вы не сознавали, какое горе принес мне в том аду, где я нахожусь, Ваш высокомерный, а местами почти шутливый тон, и потому пишу Вам в последний раз. Быть может, Вам будут полезны те довольно суровые истины, которые я здесь выскажу: обстоятельства дают мне на это право.

Вы, мадемуазель, просто избалованный ребенок с самыми неожиданными капризами. Вы уверены, что женщина может безнаказанно играть чувствами мужчины, притом мужчины, который каждую минуту рискует жизнью. Но Вы ошибаетесь. Вероятно, кто-то внушил Вам, что можно возбуждать желание и интерес человека, предлагая ему наживку и тотчас отдергивая ее? Без сомнения, есть мужчины, которые клюнули бы на это, но, заверяю Вас, я не из их числа.

Впрочем, обвинять Вас в кокетстве – значит незаслуженно льстить Вам. Кокетка еще может быть влюбленной, пусть и на свой лад, но Вы… С самого первого нашего разговора я должен был понять, что вы – создание с ледяным сердцем, бессердечная пуританка, воспитанная старой девой в духе викторианского лицемерия. Я держал Вас в объятиях всего один миг, но этого оказалось достаточно, чтобы измерить всю черствость, всю холодность вашей натуры; вот почему я не сожалею о нашем разрыве, а, напротив, радуюсь тому, что не связал свою жизнь с женщиной, чья бесчувственность переходит все границы.

Клер долго плакала, прочитав это письмо, которое никому не показала. Бо́льшую часть упреков она сочла чудовищно несправедливой: ведь она была искренней и вовсе не собиралась «играть чувствами» Клода Парана; однако слова о «черствости и холодности» никак не относила к себе. Вечером, ложась спать в своей башне, она вспомнила о том далеком времени, когда прижимала руки к горячему кофейнику и твердила: «Не хочу!» Так не ставило ли все ее последующее воспитание именно эту цель – убить в ней природные инстинкты, отучить от живых порывов?

«Чего я ждала от встречи в Брантоме? – раздумывала Клер. – Сцены в духе ламартиновского „Озера“, возвышенной беседы в лодке, скользящей по туманному зеркалу вод, рукопожатий и легких, бесплотных поцелуев? Да, могу честно себе признаться, это мне понравилось бы. Но разве можно было сделать так, чтобы солнце не пекло, чтобы по лицу не стекал пот, а губы не были такими жирными? Значит, нужно принять все это или отречься. Отречься? Сделаться старой девой? Нет, я хочу любви мужчины, хочу приникнуть головой к его плечу, почувствовать жар его тела рядом со своим. Хочу брачного союза, где царят неподвижность, гармония, порядок…»

Она вытянулась во весь рост на своей холодной постели и сложила руки, как для молитвы.

«Этот несчастный прав, – подумала она. – Я рождена, чтобы быть статуей».

XV

Месяцы, последовавшие за разрывом с Клодом Параном, стали самыми грустными в жизни Клер. Она хвалила себя за то, что вовремя заметила свою ошибку. Но с тех пор, как она больше не ждала писем, а главное, не писала их сама, дни тянулись для нее невыносимо долго. Она не понимала эгоистического спокойствия своей матери и мисс Бринкер, которых вполне удовлетворяла ежедневная рутина – чтение газет, которые Клер находила такими пустыми, общие трапезы, утренние и вечерние прогулки, появление почтальона, который не приносил – да и не мог принести – ничего интересного.

Осенью 1916 года она снова начала вести дневник, который забросила с началом войны. Теперь ей уже не требовалось прятать его в сундуке Леонтины: мисс Бринкер уважала ее независимость и мадам Форжо больше не наведывалась к ней в башню.

Дневник Клер

10 октября 1916. – «Слезы в сердце моем, / Плачет дождь за окном. / О, какая усталость / В бедном сердце моем!»[37] Когда-нибудь дети, возможно, прочтут в школьных учебниках: «Великая европейская война длилась пять лет», и преподаватели, подумав о Семилетней войне, о Тридцатилетней войне, о Столетней войне, прокомментируют ее так: «Эта великая война была короткой войной». Но мы, ее современники, скажем: «О господи, как же долго тянется эта война!» Мне кажется, за год она не продвинулась ни на шаг! Единственное новое событие – Верден, доказавший стойкость Франции. Теперь уже всем ясно, что «они не пройдут», а мы победим. Да, все так, но сколько времени понадобится для этого? А ведь моя молодость уходит, и самые прекрасные свои годы я провожу в заточении.

Я часто спрашиваю себя, в чем смысл происходящего. На парадной аллее Сарразака есть большой муравейник. Каждый день я останавливаюсь около него и слежу за безостановочной суетой муравьев. Они бегут широкой колонной, волоча за собой мертвых насекомых, щепочки, соломинки. Забавы ради я преграждаю им дорогу кончиком своего кружевного зонтика и думаю при этом: «Каждое из этих крошечных существ уверено, что выполняет наиважнейшую задачу. Каждое спасает свой муравейник и весь мир. А ведь стоило бы мне полить их кипятком из лейки, я уничтожила бы весь этот народец с его гордыми амбициями». Так почему же Господь не уничтожает наши дурацкие муравейники?

14 октября 1916. – Я написала: «Почему же Господь не уничтожает наши дурацкие муравейники?» И нынче утром получила ответ. Я спустилась в деревню на мессу, находясь в том состоянии духовной пустоты, которая иногда иссушает мне сердце. Более чем посредственная проповедь бедного господина кюре, который дряхлеет на глазах, совсем не улучшила моего настроения, как вдруг наш органист Марсель Гонтран заиграл фугу Баха. Это было так прекрасно, так благородно просто, что я сразу почувствовала, как что-то встрепенулось во мне – и спасло. Все стало ясно. Внезапно я поняла, что человек – если он может быть Бахом, или Шекспиром, или Расином – «бесконечно выше человека»…[38] и муравья. Но, увы, как же трудно достичь этих высот духа и разведать все их сокровища!

По окончании мессы мама остановилась, чтобы перекинуться несколькими словами с мадам де Савиньяк. Вот уже месяц, как та приютила у себя молодую женщину с двумя детьми, беженцев с севера страны. Я уже и до этого долго разглядывала в церкви эту мадам Реваль: у нее умное, просветленное лицо. Я видела, что музыка ей нравится так же, как мне, но до сих пор мы никогда не разговаривали. Однако этим утром она подошла ко мне со словами:

– Не правда ли, это было прекрасно? Даже в парижских церквях нечасто услышишь такого органиста.

– А знаете ли вы, – спросила ее моя мать, – что это его жена Жанна Гонтран пела сегодня Kyrie?[39]

– У нее чудесный голос.

– Да, – подтвердила мама. – Эта особа на редкость красива и на редкость распутна. Весь Лимож зовет ее Гарантией Сходства: у нее пятеро детей, старший из которых – вылитый портрет ее мужа, зато четверо остальных непреложно свидетельствуют о ее четырех романах.

Я почувствовала, что госпожу Реваль уязвила эта «сплетня», принижавшая человека, которому мы были обязаны столь глубоким переживанием. Отстав от мамы, которая вместе с мадам де Савиньяк направлялась в кондитерскую, я пошла следом, бок о бок с мадам Реваль.

– Эта музыка каждое воскресенье врачует мне душу. Она так глубоко и так возвышенно религиозна, – сказала она.

– Эта музыка каждое воскресенье врачует мне душу. Она так глубоко и так возвышенно религиозна, – сказала она.

– Да, – ответила я; ее серьезность вызвала у меня доверие. – Она напоминает, что есть такой мир, где все низкие стороны нашего мира не имеют никакого значения.

Мадам Реваль положила мне руку на плечо – обыкновенно этот жест заставляет меня отстраниться – и взволнованно ответила:

– Как это верно! И знаете, эту же мысль я однажды нашла в замечательном изложении – в «Песни Мира» Кристиана Менетрие. Вы читали эту книгу? Нет?.. Ну, слушайте: Менетрие старается показать в ней, что так же как чистота песни присутствует, оставаясь неуловимой, в крике, так и Бог присутствует в каждом из нас и во всем мире и только ждет, чтобы истинно религиозные сердца распознали Его там.

– Мне хотелось бы прочитать эту книгу, – сказала я. – Мне кажется, в ней есть то, что я смутно чувствую, но не могу сформулировать.

– Буду рада доставить вам это удовольствие, – ответила мадам Реваль. – Но есть еще кое-что, чего вы не знаете: я интересуюсь вами с первого дня моего приезда сюда. Вы так загадочны.

– Я? Почему загадочна?

– Не знаю… Эти светлые волосы, эти голубые глаза – иногда такие ледяные, эта белоснежная кожа… Вы выглядите какой-то нереальной.

Я ответила:

– Как странно, что вы это сказали: я и впрямь чувствую себя такой нереальной.

Мы условились, что во вторник она приедет ко мне на чай и привезет книгу. Садясь в коляску, мама сказала:

– Будь осторожна. Я понятия не имею, кто такая эта мадам Реваль.

Я чуть не ответила: «А я вот знаю, что она самая умная женщина в нашей округе». Но, как говорил папа: «С твоей мамой лучше не спорить, а делать так, как ей угодно».

16 октября 1916. – Приезжала мадам Реваль. Ее зовут Эдме, и у нас уже решено, что она будет звать меня Клер. Несмотря на свой ужас перед любой фамильярностью, я сказала: «Да». Она любит все, что люблю я. Единственная разница между нами состоит в том, что она вышла замуж в восемнадцать лет и у нее двое детей, Доминик и Жиль, о которых она излишне много говорит. Она обожает своего мужа, который сейчас на фронте, и ужасно страдает от разлуки с ним. Эти признания были высказаны в связи с книгой, которую она мне привезла, – «Песнью Мира». Я спросила:

– Это роман?

– Нет, эссе. Но уверяю вас, в книге говорится о любви больше и лучше, чем в любом романе. А главная мысль Менетрие заключается вот в чем: как чистый звук таится в крике, так и чистая любовь присутствует в инстинкте, из которого достаточно ее освободить.

– О, тогда мне нужна именно эта книга!

Она со смехом спросила:

– Почему же?

– Потому что я так боюсь своих инстинктов, что рискую задушить их на корню.

– Никогда не делайте этого! Напротив, учитесь пользоваться своими инстинктами, не теряя главного ориентира.

– Это звучит противоречиво.

– Надеюсь, эта книга поможет вам во всем разобраться. Я ведь очень близко была знакома с Менетрие в те времена, когда еще не вышла замуж и жила в Париже. Он похож на свои произведения, разве что моложе духом и не так серьезен, как они. А иногда бывает и просто фривольным.

– А он красив?

– Нет, в общепринятом смысле совсем некрасив. Но если говорить о «феномене Менетрие», в нем есть особая красота, которую может разглядеть лишь тот, кто умеет видеть. Взгляд у него чудесный… Вы читали «Девственниц в могиле»? Я спрашиваю потому, что в этой книге есть персонаж, для которого он кое-что взял от меня.

– Он женат?

– Да, вот уже пять лет, на Фанни Перье; она скульптор, довольно известный.

Я спросила у Эдме Реваль, вращалась ли она в литературных кругах, живя в Париже.

– Мой отец был издателем, – ответила она. – Он принимал у себя многих писателей, но Кристиан приходил к нам ужинать, только когда в доме не было гостей. Он не переносит шумных сборищ. Впрочем, когда он появляется в обществе, все готовы слушать только его.

– А вы не боялись, выходя замуж, что будете тосковать по Парижу?

– Я думала, что буду тосковать. Но я ошиблась. Если бы вы знали, как это чудесно – счастливый брак!

– И в чем же тайна такого брака?

– Это я вам расскажу, когда мы с вами сойдемся поближе.

19 октября 1916. – Впервые после долгого перерыва я снова попробовала писать стихи. У меня появился замысел, который я считала прекрасным, но не смогла как следует его выразить.

Сперва я намеревалась показать этот сонет Эдме Реваль, но теперь не решаюсь. Мои стихи неуклюжи и глуповаты – увы, как я сама!

20 октября 1916. – Визит Эдме. Она прочитала мне несколько писем своего мужа, очень трогательных – не по стилю, но по глубине чувств. Во-первых, это его патриотизм, здравый, всеобъемлющий; затем, его вера: сразу виден человек, для которого христианство – живая религия, человек, «который знает, что в ней истина»; ну и, наконец, любовь к жене. Ах, как я мечтаю о том, чтобы мой муж когда-нибудь говорил обо мне с такой преданной любовью! Я спросила у Эдме:

– Неужели вам сразу удалось достичь этого идеального взаимопонимания?

– Сразу? Нет, не совсем. Мой брак был браком по расчету. Но я твердо решила сделать его браком по любви, и мои родители выбрали человека, к которому я питала глубокое уважение. Мало-помалу он становился в моих глазах достойным того счастья, которое я ему дарила. Потом родились дети, такие очаровательные. Мы вели в Лилле простую, спокойную, провинциальную жизнь. Я делила с мужем его заботы и дела, его чтение.

Я спросила:

– И теперь вы его любите?

– Всем сердцем и всей душой, – ответила Эдме.

Как я завидую ее чудесной безмятежности!

21 октября 1916. – Роясь в чулане, я нашла в большой бочке, набитой старыми бумагами, письма моей прабабки, «Дамы над лестницей», графини Форжо кисти Энгра, на которую я, по словам окружающих, очень похожа. Как мало с тех пор изменился мир! Все те же истории о войне, о любви, о кровле замка, о беременностях. Но она писала лучше, чем я. Когда я думаю, что женщины XVII века – какая-нибудь мадам де Лафайет или мадам де Севинье – писали (а главное, думали) лучше, то спрашиваю себя, чего же стоят все наши «умные» рассуждения о прогрессе?!

3 ноября 1916. – После мессы по случаю Дня Всех Святых и Дня поминовения я решила брать уроки игры на органе у Марселя Гонтрана. Этот инструмент завораживает меня вздохами своих мехов, широтой регистров, с их чудесными названиями – человеческие голоса, волынка, виолончель, эолова арфа… По правде говоря, я делаю это главным образом для того, чтобы выразить мое преклонение перед великим музыкантом, который, по слухам, ужасно несчастен.

6 ноября 1916. – Странное происшествие. Поднимаясь по крутой и темной винтовой лестнице на органную галерею, я поскользнулась, потеряла равновесие и ухватилась за Марселя Гонтрана. Он поймал меня за руку (которая была обнажена), поневоле прижал к себе, чтобы удержать от падения, и у меня вдруг возникло какое-то необыкновенно приятное чувство. Вот странно-то! Этот человек старше меня лет на тридцать. Он мне совершенно не нравится. Но я почему-то не испытала от прикосновения к его телу той гадливости, которую внушили мне мои партнеры по танцам на балу у Сибиллы, хотя они-то как раз были и молоды, и красивы. Может быть, это заслуга музыки, которая рождается из его органа? Или потому, что Марсель Гонтран, которого я знаю с детства, не внушает мне робости? А может быть, я просто жалею его? Не знаю. Но я была ужасно растеряна, проклинала свою неловкость и даже прекратила эти занятия, сказав, что они меня утомляют. Мама, которая вот уже сорок лет занимается своими вышивками, посетовала мисс Бринкер:

– Клер так непоследовательна, полный сумбур в голове!

О нет, Клер слишком даже последовательна.

XVI

22 мая 1917. – Читаю «Воспоминания двух новобрачных» Бальзака. Меня долго отталкивал язык Бальзака, но это всего лишь признак той эпохи. А под фижмами и кринолинами скрываются такие же, как сейчас, женские тела. Мое внимание привлекли слова одной из героинь после ее свадьбы: «Законы созданы для стариков, и женщины, подметив это, мудро рассудили, что супружеская любовь, далекая от подлинной страсти, отнюдь не позорит нас; женщина обязана отдаваться без любви, поскольку закон позволяет мужчине завладеть ею. Прежде я была живым существом, нынче же стала вещью». Вот она – причина моих страхов…

Назад Дальше