"Моя родная! Том мой! Эликсир мой! Как только увидел тебя, все слетело вмиг. Девочка, я вчера не мог написать. А сегодня я себя чувствую лучше, но невыразимо слаб. Позавчера с 11 ночи до 3-х был этот невралгический приступ. Думал, что не увижу утра. Сердце схватывала судорога, и нечем было дышать".
Я должна была находиться при нем неотлучно. Ну хотя бы возле ЦОЛПа. Снова просила знакомых похлопотать о работе в Княж-Погосте.
По тем временам жизнь Ильи Евсеевича сложилась благополучнее, чем у кого бы то ни было. Во-первых, повторно не арестовали. Во-вторых, к нему приехала жена с двумя прелестными дочерьми. Работал он на прежнем месте. Я знала, что он подыскивает для меня "хоть какую-то" работу. И вдруг передали, что он просит зайти к нему в управление. Бросилась тут же.
- Тамара, - сказал он, - вы ведете себя недопустимым образом. Все время поддерживаете отношения с зоной. О вас ходят самые невероятные слухи. Вас все время видят возле ЦОЛПа. Рассказывают, что вы даже на крышу там залезаете. И при подобном поведении вы хотите, чтобы друзья хлопотали о вашем устройстве? Вы что думаете: я не хотел бы переписываться с Александром Осиповичем? Вы же знаете, как я к нему отношусь. За одну партию в шахматы с ним я бы отдал многое... Но мы все висим на волоске. Вот-вот арестуют. Надо же понимать это...
Он говорил что-то еще. А я задыхалась. Дверь в кабинет открылась. Заглянул Симон.
- Симон! Симон! - вздернулся Илья Евсеевич. - Зайдите сюда! Ну скажите вы ей! Вразумите ее. Она должна угомониться. Я ей говорю, а она как каменная. Ведь она просто не умеет себя вести.
Как четко прописались в воздухе слова Симона:
- Вы, Илья, подлец. Оставьте ее в покое. Она делает так, потому что иначе не может!
Секунду назад казалось, что петля "здравого смысла" удушит. Отпор Симона вернул дыхание. В те черные дни мытарств он был самым чутким.
- Возьмите ключ от моей конуры, отдохните там. Совсем измотались: туда - сюда! Я себе место найду. Возьмите деньги. Да не для себя, а для Николая.
Справлялась сама. Бешено и безрезультатно работал мозг. Колюшка молод! Война. Плен. Тюрьма. Камера смертников. Лагерь. Невыносимые страдания и боли сейчас! Я не могу отдать его смерти! Языческий инстинкт требовал: ищи, действуй.
Я вступала в заговор с темными, смутными силами. Ночью толчок: "Если встану, дойду босиком до леса, он останется жить". Вставала. И шла. И только исполнив приказанное самой себе, на час находила успокоение.
Отповедь Ильи Евсеевича принесла пользу: втолкнула в действительность. Я поняла, что должна не на крышу лезть, а войти в зону, увидеть Колю, обнять его.
Когда произносили фамилию начальника третьего отдела Астахова, мурашки пробегали по спине. Он отсылал в этап, санкционировал аресты, наряды на штрафную, лагерные допросы. Я никогда не видела его в лицо. "Пойду к нему! Пусть даст разрешение пройти в зону!"
Меня отговаривали: "С ума сошла? При теперешних арестах он вас просто не выпустит оттуда. Остановитесь!" Мое решение отмене не подлежало.
Дорогу преградил Дмитрий:
- Не делайте этого. Вас арестуют.
К порогу одноэтажного зарешеченного дома оперчекотдела я катилась как цунами. Все могла смести на пути! Правом страдания и боли.
-Мне нужен начальник третьего отдела!
- На обеде.
Ждала. Хозяйской походкой он двигался к своему "департаменту".
-Мне нужно к вам.
-В чем дело?
- Примите. Скажу.
Не удостоенная ответом, следовала за ним. Жестом он приказал охране: пустить! Усевшись за свой стол, не спеша, перекинув бумаги, указал на стул против себя. Я не опустила глаз под его металлическим, изничтожающим взглядом.
-Ну? Что там?
-Дайте мне разрешение пройти на ЦОЛП к больному.
Опять леденящий взгляд.
- На каком основании?
- Я люблю этого человека, он любит меня. Вы это знаете.
- Понимаете, что просите?
- Да!
Долго смотрел на меня. В упор. Я - на него.
И уже молча он придвинул к себе блокнот и выписал мне пропуск. Выписал!
Мне не поверили, когда, накупив продуктов, я примчалась к вахте ЦОЛПа. Тот же стальноглазый старший надзиратель Сергеев перезвонил в третий отдел: "Точно ли так?"
Извещенные святым духом, внутри зоны у вахты стояли знакомые. Я без остановки и без слов проследовала к лазаретному бараку. И едва открыла дверь палаты, как сорвавшимся голосом, не пошевелив головой, Колюшка воскликнул:
- Это ты? Томик? Ты? Это ты! Я знаю!
И я... увидела его.
Чудовищные метастазы парализовали ноги, руки. Они буграми были раскиданы повсюду. Но он был жив! Переполнен надеждами, почти что счастьем!
Окаменев, помертвев, я старалась улыбаться, говорить, утешать. Согревала прикованного к тюремной больничной койке родного, любимого человека, своего ненаглядного Колюшку.
- Я знал, что ты придешь! Знал, что мой Томик меня не бросит! пылко-радостно выговаривал он. - Видишь, какой я стал?
Он усмехнулся:
- Да? Видишь? Но я поправлюсь. Пересядь сюда. Мне надо лучше тебя видеть.
И вдруг оживленность, такая очевидная, зримая радость в мгновение, которое я даже не уследила, сменилась сатанински трезвым, пронзительно ясным вопросом, заданным жестко, с расстановкой:
- По-че-му ты не пла-чешь?
Этот вопрос нельзя было впускать в себя. Ни в коем разе. Разве сама я понимала, кто за меня произносит какие-то слова? Как удавалось не только не плакать - не биться, не стенать?
- Тебя сактируют по болезни! Мы добьемся. Я тебя заберу. Мы все сделаем! - шептала я.
- Ты еще придешь? Придешь? Обещай! - Руки с верой и страстью держали мои.
Время мое истекало.
- Непременно! Обещаю! Не сомневайся, родной. Я приду!
Сам Колюшка больше писать не мог.
Вместе с ним в палате лежал уголовник. Я стала получать полуграмотные, написанные его рукой благословенные письма.
"Томочка, я немного ему помогаю и очень часто ругаю его за то, что он ничего не ест, а только пьет воду. Может, вы на него подействуете? Тома, верьте, что он день и ночь мечтает о вас. Когда вы были на свидании, он после вашего ухода из палаты рвал на себе волосы, прокусил губу. Я просил его меньше расстраиваться. В понедельник у него снова будет консилиум. До свидания. С приветом, Михаил".
Жизнь продолжала свой механический ход.
Я снова пошла в третий отдел. Шла уже без той силы. Подкошенная тем, что знала истину теперь не с чьих-то слов, а сама.
Хорошо осведомленный о состоянии Колюшки, уже не задав ни одного вопроса, Астахов подписал мне пропуск на второе свидание.
Вернувшись после той встречи с Колюшкой, записала себе в тетрадь:
"...Только, чтобы ты так не мучился. Пусть Бог хоть как-то спасет тебя, хоть как-то умерит страдание. Ничего не знаю и знаю все. Не охватываю всего сознанием. Но пережить Тебя не смогу... Сердце отключено. Человеческих сил нет. Жизнь отвратительна, неприятна. Если вижу изможденное, больное лицо, молю, хотя бы таким Тебя оставила Судьба. Пусть калека, какой угодно. Только бы твое сердце билось рядом. В ужасе нашей разлуки в январе, в день моего освобождения, было все: предзнаменование, безысходность..."
Колюшка все-таки хоть небольшое, но письмо матери написал. А что могла ей сообщить теперь я? И что я вообще натворила, разыскав ее?
Колюшкин "сопалатник" Михаил скрупулезно отчитывался за сутки:
"..В 4 часа он стал просить кушать. Мы его накормили: один помидор, одно яичко, 300 граммов молока и немного масла. Поверь, Тома, этого никогда не было. Он очень добрый. Дает мне персик или что-то другое, но поверь, Тома, я ничего не позволяю себе. Знаю, как Вам трудно достаются эти продукты. Мне очень вас жаль. Как Вам приходится переживать и расходоваться последними копейками. Еще раз прошу: не покупайте дорогих продуктов. У него еще есть несколько кубиков шоколада, 2 банки сгущенного молока. Он сегодня всю ночь бредил. Просил тебя прийти, говорил тебе разные слова, что готов целовать твои ноги, что Тома знает мою преданность. Тома, сегодня утром он просил, чтобы его посадили. Поверь, такого не было. Он просидел минуты три. Прошу, дорогая, ты еще такая молодая: не волнуйся. С уважением к вам Михаил".
Впиваясь в письма парнишки-уголовника, я находила в них, как это ни странно, ответы на все вопросы.
Рано утром 27 июня, приехав из Микуни, я вышла из поезда в Княж-Погосте. В кармане у меня лежало разрешение на третье свидание с Колюшкой. Я могла сама его умыть, поправить ему постель.
Тут же на перроне ко мне подошли незнакомые мужчина и женщина:
- Держитесь, Тамара Владиславовна, мужайтесь. Ваш Коля умер. Сегодня ночью, около пяти часов.
Где-то была. Не знаю. Не помню.
Вдруг полоснула мысль: "Его, моего Колюшку, сбросят в свалочную яму для заключенных! Неизвестно где". В Ленинграде маму выбросили на лестницу, сбросили куда-то Реночку и отца свалили в яму где-то на Колыме. Теперь Колю? Я не мо-о-о-гу-у! Я не смо-о-гу-у этого вынести...
Пошла на ЦОЛП к старшему надзирателю Сергееву. Он сидел на вахте.
Пошла на ЦОЛП к старшему надзирателю Сергееву. Он сидел на вахте.
- Если есть на земле хоть что-то, самое малое, если хоть где-то и что-то есть вообще...
Он не дал договорить. Сжал челюсти. Голос дрогнул. Я не могла в том ошибиться:
- Все! Все! Идите ройте могилу на кладбище. Придете в три часа ночи сюда. Я вам отдам его.
- М-м-м-м-м-м-м...
На городском кладбище наняла кого-то вырыть яму. К трем часам белесой июньской ночи уже сидела на куче бревен у вахты ЦОЛПа.
Припадая на больную ногу, из зоны вышел надзиратель Сергеев. Направился ко мне. Я испугалась: передумал? Откажет? Он коротко глянул, протянул сверток: мои письма к Колюшке. Сам вынес их из зоны. "За вещами придете завтра", сказал.
В тишине июньской ночи пятидесятого года заскрипели ворота лагерной зоны ЦОЛПа, медленно открылись. Оттуда выступила лошадь с дрогами. На них стоял сколоченный заключенными друзьями гроб с Колюшкой.
Лошадь остановилась. Стоял Сергеев. Вышел другой надзиратель. И я - на коленях у дрог.
Стальноглазый надзиратель вложил мне в руки вожжи:
- Везите!
Дорога шла через поселок. У некоторых домов стояли люди. Колюшку знали. Любили. Крестили. Плакали.
Спасибо им! Тем, кто стоял. Кто вышел той ночью.
За поселком по дороге к кладбищу взад и вперед ходил Дмитрий. Несколько тэковцев убежали из стоящих на станции вагонов. Конвой был новый, начал палить из нагана. Их вернули. Наказали.
Я прощалась с Колюшкой.
Так он сдержал свою чудовищную клятву: "Я буду по ту сторону зоны скорее, чем ты полагаешь. Обещаю! Клянусь!"
Засыпали могилу.
Коли больше не было. И времени не стало. Не стало и меня.
Дима не уходил. Я просила оставить меня одну. Велела подчиниться. Легла на холм. Земля была живой. Потом кто-то тряс меня за плечо:
- Не дело так. Хватит. Завтра опять придете. Здесь нельзя одной оставаться, - уговаривал старший надзиратель Сергеев.
Вместе с дежурным они приехали на двуколке за лошадью, за телегой и за мной.
Почему он отдал мне Колюшку? Почему разрешил похоронить на кладбище, все взяв на себя?
Долгие, долгие годы, десятилетия всегда и навсегда помню вас, стальноглазый хромой надзиратель Сергеев. Кланяюсь вашему человеческому сердцу!
Из амбулатории все ушли. Я сидела в одном из освободившихся после врачебного приема кабинетов. Как медстатистик, кем теперь работала, я заканчивала годовой отчет по лечобъединению.
Неожиданно открылась дверь. Прежде чем я осознала, кто этот вошедший в кабинет человек, сердце схватило клещами.
Ежедневно проходя мимо одного из домов поселка, я видела, как он в галифе, нижней белой рубашке то колол дрова, то складывал их в штабеля или в форме гебиста закрывал за собой калитку, идя на работу... Арест?
Он по-хозяйски отодвинул стул и сел против меня:
- Завтра в восемь часов вам надлежит явиться в РО МГБ. Пока без вещей. Об этом никто не должен знать.
...Его уже давно не было, а я никоим образом не могла справиться с собой. Страх - отстоявшийся, ядовитый - заполнил меня всю. Я ничего так панически не боялась, как вызова в МГБ. Боялась - не то слово: теряла способность что-либо соображать. Все несчастья, все ужасы жизни исходили от МГБ: папин арест, беды семьи, вызовы подруг с вопросами обо мне, собственный арест, вызов Колюшки, повторные аресты и судьбы друзей.
Про себя-то я отлично знала: при всем пережитом тот самый-самый лагерный ужас - окровавленные трупы беглецов, опозоренные женские тела меня обошел. И хотя это был еще не арест, сейчас, когда явился поселковый гебист, сказав: "Завтра в восемь. Пока без вещей", - он, этот ужас, меня настиг и пригвоздил! "Вот оно! То, чего я так боялась! Будут бить. Бить будут душу. И на этот раз добьют".
Пришли за ней, за душой. За тем, что им неподвластно и что составляло их извращенный, сладострастный интерес. Пришли за одною мною - лично. Я почувствовала: не вынесу. Не смогу. У меня нет воли! А без нее что делать? На что опереться? Борис проповедовал: человек должен быть управляемым механизмом. А я? Не отождествляя себя ни с разумом, ни с силой, до сих пор не знала, что я такое. Страх и растерянность вот что я есть!
Дом РО МГБ, как и остальные в Микуни, одноэтажный, деревянный, только с решетками на окнах. За столом - пожилой, морщинистый начальник "учреждения". Над столом в раме Сталин. Предложил сесть:
- Располагайтесь... Ну, как работается? Как живете?
- Хорошо.
- Так, установили: мы к вам относимся хорошо. А если так, нам тоже следует ответить тем же. Надо и нам помочь. Ясно?
- Нет.
- А что непонятного? Каждый честный человек должен нам помогать. Если что - вовремя предупредить, заметить. Дать нам знать. Иначе пока нельзя. Не выходит.
- Но я не могу о чем-то говорить с человеком, а потом доносить на него.
- Нам не нужны доносы! Шельмовать советских граждан мы сами не позволим! Разговор разговору рознь. Нам нужна объективная правда!
- Но вокруг меня нет антисоветски настроенных людей. Я таковых не знаю.
- Вот оно что?! Поскромнее надо быть. Антисоветских людей нет, а заговоры врачей из воздуха берутся? Вы про свою подругу Д., к слову, все знаете? А?
- Она ничего предосудительного не делает и не говорит.
- Вот и защитите ее.
- От чего?
- А от своих же антисоветских разговоров с нею. Кто у вас зачинщик?
- Где? Когда?
- Не знаете, стало быть? Могу напомнить. Кто из вас о невиновности Локшина плел? (Речь шла о недавно арестованном микуньском работнике амбулатории.) Очень горячо рассуждали. Не такой уж, значит, вы наш человек. Предъявить вам статью ничего не стоит. Что скажете? - лихо изменил он стратегию.
- За что статью?
- За это самое. За многие ваши высказывания. За связь с заключенным Маевским.
- Что значит "связь"?
- Связь и значит. Я к нему в мастерскую бегаю или вы? А ваша переписка с высланными о каких ваших настроениях говорит? Выбирайте, Петкевич. Или честная жизнь, чтоб мы вам верили, или - чужие нам не нужны.
- Я не чужой, - бестолково и жалко отбивалась я.
- Докажите. Делом. Слова нам не нужны. Мы без вас обойдемся. А вы вряд ли. Лес предпочитаете? Он дощипает вас, как надо. Но и там распространяться против нашего строя мы вам не дадим.
Это я делала вид, что грязь и смрад повседневности меня не касаются. Даже медицинская практика ежедневно сталкивала с переломами и увечьями, со всем, что творила дикая энергия на подобных лесопунктах. Мозг отупел. Стиснутая со всех сторон дурным добытийным страхом перед неотвратимостью очутиться на лесопункте среди матерых, отпетых бандитов, я цеплялась за иллюзию возможного "выхода". "Погонщик" продолжал:
- Мы вам протягиваем руку. Хотим помочь жить молодому, энергичному человеку. От вас зависит подтвердить, наш вы или не наш человек.
- Я не могу!
- Значит, так: или - вот лист бумаги, или - идите домой и ждите.
Страх перед мраком в безголосом лесу смял. Малодушие победило. Я подписала бумагу.
Худшего не случалось. Так омерзительно и гадко не было никогда. Добили. Расплющили.
Все, за что я пряталась прежде, предстало бутафорией. Я очутилась Нигде! Там - худо! Попытки пробиться оттуда к свету ни к чему не приводили.
Сон выталкивал из себя. Меня куда-то тащили волоком через мертвую пустыню. Там приводили в чувство и говорили: "Смотри, как здесь "идейно"! Дыши!" Но я была умерщвлена.
Через два дня я попала в больницу. Лежала, отвернувшись к стене. И когда в палату кто-то зашедший окликнул меня по имени и отчеству, я не сразу поняла, что это приходивший в амбулаторию гебист.
- Не найдется ли у вас чего почитать? - обратился он. Больно тут скучно лежать.
"Специально лечь в больницу, чтобы додушить? Садисты!"
Я попросила врача немедленно выписать меня.
Как в одиночке, за закрытой дверью своей комнаты я провела несколько похожих на слипшийся ком суток. Диких суток! "Я ли это? Что со мною? Смерти испугалась? Жить хочу? Чего еще жду? Какой жути недополучила?"
Я ощущала себя на том краю жизни, где обязан наконец определить: что есть ты сам? Именно - сам. Человек ты или нет? Или уводи себя из такой действительности, потому что смерть чище, или живи среди нечистот. Навсегда! Или ясность духа, или тьма.
Вслепую, спотыкаясь о десятки маленьких и больших страхов, один на один с высшим повелением, без посредников и спасителей, сравнивая себя со всеми Роксанами и "Нордами", которые доносили на меня, я на четвереньках выползала к свету, перемещаясь к самой себе, к собственной точке в пространстве, которую должна была ощутить единственным местом обитания. Сама ли я шла, была ли ведома Богом - не знаю, но почувствовала наконец, что готова все отринуть, все пропороть на своем пути, лишь бы ни клочка себя не отдать, не уступить никаким угрозам власти. Я не умела и не хотела становиться "умной" и ухищренной. Не имела права на тьму перед всем светлым, чего было немало в судьбе. Я просто-напросто не могла жить так, как "желало" МГБ, а не я сама.