Во время расстрела тварей, тупых ублюдков, никчемных низменных существ — он, без всякого сомнения верный и преданный слуга Бога, позволил эмоциям взять верх, стать над разумом, захлестнуть его, впасть в религиозный экстаз. Mea culpa. Прости, меня…
Хмырь, Соленый, Упырь, Хряпа, Контуженный. Так их звали. Пятерка нелюдей — уголовники, скоты, гопники — отличная компания. Бритоголовые уроды. Опасные, озлобленные, агрессивные, без всяческих признаков интеллекта в «зеркале души». Хотя какая душа может быть у таких… черный зловонный сгусток, напитанный наркотиками, дешевым алкоголем и бесконечной, жгучей злобой — вот что вместо души, вместо сердца же — пустота и пропасть… Он презирал их, ненавидел — люто, изо всех сил.
Память, явив мерзкую пятерку, погрузилась еще дальше в прошлое. «Как его звали?», — священник нахмурил лоб. Все называли его просто Завхозом — настоящее имя бесславного технического работника станции Динамо кануло в лету. Единственный из выживших кто знал, где находится станционное хранилище. Тонны консервов, витаминов, медикаментов, куча оружия, костюмов хим- и радзащиты, фильтры для воздуха и воды, аварийные генераторы и цистерны с соляркой — всё, что запасли предусмотрительные предки на случай ядерной войны присвоил себе один человек. Метростроевцы планировали превращение станций в бункеры — с гермозатворами, системами жизнеобеспечения и фильтрации всего и вся — наши отцы и деды накрепко усвоили принцип para bellum, но чего они не могли предусмотреть, так это подлости самих спасаемых сограждан. Один перепуганный Завхоз мог обречь всю станцию на страшную смерть. Запершись в хранилище, он пересидел смутное время — те самые три недели, и вышел только когда обезумевшие динамовцы окончательно обессилили от голода, обезвоживания и кровавой борьбы за выживание. Сытый, здоровый, увешанный оружием, он мнил себя хозяином нового мира. Подлость прекрасно уживалась в этом «человеке» с жаждой власти. Динамовцы получили свою краюху хлеба и глоток воды — за это требовалось только подчинение — абсолютное, беспрекословное, рабское. Начинающий диктатор выбрал себе и приближенных холуев — «опричников», полицаев, обеспечивающих власть силой. Недалекий, но чрезмерно честолюбивый Завхоз окончил собственную никчемную жизнь в ту же минуту, как раздал пятерым головорезам боевое оружие. Собаке собачья смерть.
Теперь станция принадлежала отморозкам.
«Хмырь, Соленый, Упырь, Хряпа, Контуженный», — повторил про себя священник ненавистные клички. Он должен считать их детьми божьими… Да только бог у них другой — сыны греха и порока, воплощение всего низменного, гнусного, что только может вместить в себя человеческий разум. Даже не человеческий — извращенный, звериный — агрессивный, дикий, не знающий добродетели, не ведающий ни людских законов, ни высших. «Крысы! Крысы…»
* * *Хмырь, поблескивая выбритым до синевы черепом, не спеша прохаживался мимо неровного строя перепуганных, загнанных голодом и отчаянием людей. Притихшие женщины, насупившиеся, прячущие глаза мужчины, растерянные, онемевшие дети, придавленные страхом родителей. Голод, раболепие, стыд… Он толстыми ноздрями втягивал запах униженной, безропотной толпы. Пьянящий аромат, сладкий дурман. Хмырь улыбнулся широким щербатым ртом, тонкие губы его, покрытые сеточкой маленьких неаккуратных трещинок, подернулись от непривычного движения мышц. Он редко позволял себе улыбку. Громкий, надрывный, почти каркающий хохот — да, каменное, ничего не выражающее безразличие — еще чаще, но не улыбку. Улыбки — для слабаков и истеричных баб. Настоящий мужик — агрессия, натиск и лишь затем упоение победой. И в эту минуту ему хотелось хохотать, упиваться чужим ужасом, алкать их страдания. Терпение, Хмырь, терпение, сегодня тоннели еще затрясутся от твоего торжествующего крика и он, могучий и сильный, заглушит мышиный писк жертвы. Она, жертва, захлебнется воем и кровавым безумием. Когда её зрачки расширятся до предела, утопив белки с красными прожилками в неистовой пелене кошмара, он зарычит, забьется вместе с ней в агонии — сладостный танец смерти, дикая пляска инстинктов, два тела — миг наслаждения, бешеный рев, сотрясающий своды и… стеклянная муть затухающих глаз.
Но это позже, сейчас же — невольная, незваная улыбка — секунда и мышцы губ растягиваются в привычной ухмылке. Глаза превращаются в щелки, в каменные бойницы, кровь с гулом приливает в разгоряченный предвосхищением воспаленный мозг. Вот она! Жертва!
Хмырь с силой выдернул из толпы молодую женщину. Когда-то красивая — следы прежнего лоска явственно проглядываются даже через копну грязных, спутанных волос, мешковатая рвань вместо одежды не может скрыть точеного, ухоженного тела. Но ему нет дела до её угасшей красоты — глаза, только глаза! В них непокорность, своеволие, гордыня… забитая, но не сломленная. Как он обожал таких сучек… богатенькая, ты была богатенькая, ездила на дорогих машинах, не вылизала с фешенебельных курортов, просаживала огромные суммы в гламурных магазинах, ресторанах, клубах… пришло время платить! Теперь ты тварь подзаборная, а я — царь и Бог! Бог подземного царства, ВЛАДЫКА! Хряпа выпьет твою блядскую похоть, высушит до последней капли, я же… я займусь гордыней, переломлю ей хребет, позвонок за позвонком извлеку на свет твою волю — ты думаешь она стальная, несгибаемая? Как ты ошибаешься, слепая себялюбивая сука. Я помогу тебе прозреть и увидеть, что вместо стали — хворост, хрупкий, ломкий, жалкий. И с первым хрустом ты всё поймешь… и я возрадуюсь твоему просветлению. Но за истину придется заплатить жизнью — пусть и бесполезной, напрасной, тщетной… ты будешь призывать смерть, рыдать, вопить, взывать к ней, молить о её приходе… и она придет, не сомневайся, не сразу, не спеша, она приедет. И настанет очередь Упыря, он займется твоим посмертием, он мастер загробных игр, с ним даже после смерти не познаешь покоя… больной ублюдок, но очень увлеченный любимым делом…
При этой мысли Хмырь посмотрел через плечо на Упыря. Лысый, по-настоящему лысый, а не выбритый как все они, маленький тощий человечек. Нелепый, узловатый, до смешного кривоногий. И только глубокие впадины глазниц с крошечными блестящими глазками на самом дне внушают…
Хмырь отвернулся. «Не знаю, что они внушают, однако от этого опасного урода надо избавится как можно быстрее». Хмырь не был трусом — сначала улица, потом армия, тюрьма и снова тюрьма навсегда изгнали, а может загнали глубоко внутрь, позорное чувство страха. В борьбе двух инстинктов — выживания и самосохранения, абсолютную победу одержал хищник — агрессивный, дикий, беспощадный. Когтями и клыками пробивается путь наверх, вожак стаи должен быть в крови — весь, по самую макушку, должен вызывать отвращение и бессильную злобу. При виде такого зверя должны трястись и свои, и чужие. Власть — это страх, абсолютный, безграничный, бескомпромиссный, до паранойи, до дрожи в неверных коленях, до боли в сжавшемся цыплячьем сердце. Но в самом вожаке страха нет, иначе какой же он лидер, как может он вести свою стаю, если отравлен слабостью и сомнениями.
Однако Упыря Хмырь… может не боялся, но очень и очень опасался. Надо решить проблему, пока проблема не порешила тебя…
Робкий, еле ощутимый толчок в плечо вернул Хмыря к реальности. Перед ним, судорожно вцепившись в руку жертвы — бледной женщины, избранной Хмырем, стоял здоровенный мужик, с весьма представительным животиком.
«Супруг» — расплылся в немой улыбке вожак. У каждой жертвы обязательно есть ниточки — вот муж, трясущийся всем телом от собственной нечаянной храбрости, а паренек лет восьми, буквально повисший на «избраннице» — сын. Нити. Даже лески. Их не порвать, только разрезать одним сильным, резким движением. Звук лопнувшей лески — хлесткий, звенящий… ласкающий слух.
Через мгновение раздалась автоматная очередь. Бах, и одна нитка рванулась, затрепетала и обвисла мертвым, разжиревшим от праздной жизни телом глупого мужика.
«Наш друг Контуженный», — отметил про себя Хмырь. Отморозок, стреляющий прежде всяких слов. Жаль… нити нужно растянуть до предела, превратить их в тугие струны, жилы, они должны вибрировать от напряжения, сотрясать волнами воздух, чтобы достигнув точки силы, взорваться и разорвать этот же воздух свистящими плетями. Нить должна разлетаться — клочьями, фейерверком, вместо этого она безвольно свисает, мясным мешком бесполезной плоти валяется под его ногами. Контуженный! Нарк ты поганый, кайфолом!
Мальчишка — уже наполовину сирота, попытался броситься на Хмыря. «Пристрелит и маленького гаденыша?» — с отстраненным безразличием подумал вожак, — «как пить дать, пристрелит». Однако Контуженный его удивил, ограничившись лишь ударом ноги. Мальчишка переломился пополам, задохнувшись криком и уже без сознания осел на грязный, залитый кровью отца пол.
Мальчишка — уже наполовину сирота, попытался броситься на Хмыря. «Пристрелит и маленького гаденыша?» — с отстраненным безразличием подумал вожак, — «как пить дать, пристрелит». Однако Контуженный его удивил, ограничившись лишь ударом ноги. Мальчишка переломился пополам, задохнувшись криком и уже без сознания осел на грязный, залитый кровью отца пол.
Ни священник, ни Ивашов уже не видели, как уголовники утаскивали несчастную женщину в свое логово, не видели позора молчаливой толпы, безмолвно, безучастно провожавшую жертву забитыми взглядами, не видели, как Соленый, один из полицаев-бандитов, выносил смиренным людям чан с очищенной водой и дюжину банок тушенки — подачку новых владык подземелья своим подданным — за рабскую покорность.
Не видели они и главного блюда повара и гурмана Соленого, отсидевшего ранее за свои кулинарные пристрастия десяток лет строгого режима.
* * *Ивашов и отец Павел шли через туннели к станции Уральская. Безоружные, с единственным чудовищно чадящим, еле святящим факелом. Ни личных вещей, ни продуктов, ни воды. Молчаливые, сосредоточенные путники, в неверном отблеска чахлого огонька.
Путники — не беглецы — в их действиях не было паники. Только целеустремленность, только ненависть, только желание извести погань с родного, пусть и сжавшегося до размера станции метрополитена мирка. Чаша терпения переполнилась и они отправились в путь.
Священник сосредоточенно молился: «Господь, как ты допускаешь… как могут твои сыны… мы все твои дети, но откуда, откуда берутся такие выродки? Разве ты мог породить такую черноту, такую бездну вместо души? Не может земная твердь носить столь чудовищное порождение… порождение чего, чье порождение? Господи, они не могут быть твоими творениями! Тьма, дыра, сгнившее нутро в человечьей плоти! Кто создал их — монстров… МОНСТРОВ?! Разве эти новые полицаи могли существовать в прежнем мире, в мире ДО? Преступники, уголовники, наркоманы, но не… У них были матери, наверняка братья, сестренки, может даже любимые жены, невесты, было ведь что-то человеческое?!!! Было! Было! Не могло не быть! Люди, не самые лучшие, но ЛЮДИИИИ! Господи, это ведь люди! Люди?!
Что случилось с их вечными душами, куда девался из их сердец твой неугасимый огонь? Неужели душа может мутировать? Какое страшное слово — „мутировать“… Неужели радиация способна выжечь тебя из нас, твоих чад?! Неужели ты отвернулся от нас? Неужели забыл… и мы в аду?
Но я чувствую твоё присутствие, ты со мной, внутри меня… ты нужен мне! Помоги, наставь на путь истинный, помоги, Господи! Помоги! Дай силу и укрепи веру. Не в тебя, Господи, в себя… Дай крепость моим рукам, дай чистоту помыслам, дай ясность мыслям. Вложи в мои руки карающий меч и позволь очистить от скверны… молю!»
Ивашов исподволь смотрел на своего друга. Правильнее сказать приятеля, они никогда не были особенно дружны, Константин мало кого допускал в свой круг. Не из высокомерия или иного глупого чувства — тщеславия или гордости — он просто был закрытым человеком — человеком в себе и своей семье. На ум пришло «человек в футляре» и Ивашов покачал головой, чуть усмехнувшись — «ну и пусть в футляре, главное, что в не деревянном макинтоше».
По бизнесу приходилось многое с кем общаться и в рабочее время весь мир делился на две очень не равные части — подавляющая часть — с кем контактировать приходилось через силу, через фальшивые улыбки, натужное внимание, утомительные соприкосновения, и — крошечный островок — приятные, ненавязчивые, простые и понятные люди. Гришка, «вернее отец Павел», — поправил сам себя Ивашов, без сомнения относился ко второй, «комфортной» категории. Умный, прямой, честный. Вот только в последнее время уж больно настырный — церковник вбил себе в голову, что лучшего управляющего для Динамо, чем он, Костя, не сыскать на всей станции. Какие глупости, тут живет куча народу, всякого — без швали куда уж, не обойтись, но и достойных должно быть не мало. Однако произошедшее менее часа назад безумие смутило уверенного в своей правоте Ивашова. Где эти достойные люди, как можно так по-скотски терпеть всё измывательства, как можно довести себя до подобной низости и подлости. Эту несчастную женщину, нет, всю семью сгубили не только отморозки, все замарали руки — попустительством, раболепием, трусливым смирением… жалкие насекомые под ногами извергов, «твари дрожащие»… Неужели святоша прав?! Но я не хочу, не хочу…
Константин вновь поднял голову и взглянул на священника. Тот шел прямо, уверенно, глаза его светились, блестели и никакая тьма не могла скрыть исходящий от него свет. «Стальная уверенность, железная решимость … мне бы так».
* * *Два человека медленно пробивали своими телами темноту бесконечного перегона. Священник, поглощенный молитвой, и мирянин, занятый борьбой самим с собой. Лейкоциты в кровеносной системе метро…
— Гришка, что тебе говорит Бог?
Отец Павел вздрогнул: Что?
— Бог. Он с тобой, с нами? Он вообще жив?
— Не богохульствуй, Костя, не надо. Итак на душе тяжко.
Ивашов помолчал полминуты:
— Я не хотел тебя обидеть. — Снова молчание, — только знаешь, я думаю, что все, все люди, которые остались там — там на верху, это не они сгорели, не они умерли. Это мы погрузились в ад и горим в его огне. Медленно горим, костер только разгорается, но разгорается всё сильнее и сильнее… мне кажется, я ощущаю его жар… Что если, здесь нет Бога? Может он остался сверху, для живых, для праведных? А мы…
Священник резко и даже зло перебил собеседника:
— Ты что столько нагрешил в своей жизни, что можешь находится в одной компании с Хмырем, Упырем и прочимы выродками?! Ты убивал кого-то, насиловал, воровал? А вот уныние, которому ты сейчас усиленно предаешься, нормального мужика не красит. Мы выжили. Все невинно убиенные — уже в раю, но мы с тобой, Михалыч, не в аду. Динамо сейчас пытаются усиленно превратить в рукотворную преисподнюю, так вот, мы с тобой должны тварей приструнить и спасти станцию. И этого хочет Бог, уж поверь мне. И выбрал он тебя и меня. И нет времени сомневаться. Надо дело делать.
— Зря ты так, я не ною, ты же меня знаешь. У меня вся семья спаслась и даже племяшек с племяшкой. Грех на судьбу жаловаться. И роптать не на кого. Но Гришка, объясни мне темному, ты же воцерковный человек, ты должен знать больше, почему ОН допустил…
Отец Павел уже откровенно недобро рубанул:
— Ничего я знать большего не должен, такой же потерянный дурак в подземке, как и ты, и все остальные. А вот верить в большее — я обязан, и верую, даже не сомневайся. В Бога верую, в себя, в свои силы, в тебя, мнительного, верю.
Неожиданно священник смягчился:
— Вот и считай, что нас тут трое, в этом гребанном тоннеле.
Константин вопросительно глянул на друга, потом засмеялся негромко:
— Ну так оно действительно полегче будет. С такой-то компанией.
Разговор на некоторое время затих.
— Хорошо, Гришка, я согласен, — неожиданно заявил Ивашов. Сильным, уверенным голосом.
Священник растерялся от неожиданности:
— В смысле?
— Я стану комендантом станции, хрен с тобой. И первым делом открою часовню или как там это у вас называется. Отгородим угол, крест водрузим, все честь по чести сделаем, как полагается, с иконами, кадилом… Константин запнулся, — ну со всеми атрибутами, я в культе не особенно силен, ты понимаешь. Ты будешь лечить человеческие души, с утра до вечера, а если надо, то и ночью. Это мое условие. Людям после ядерной войны ой как нужна вера… и Бог нужен, и служители его…
Отец Павел серьезно покачал головой, — я тоже согласен. И тут же улыбнулся, — а иконы то мы где возьмем?
Константин развел руками, — нарисуем, не переживай, нарисуем. Ты бы видел мою племяшку — настоящая художница, расскажешь ей, что надо, она вмиг изобразит. Не запрещается детям иконы рисовать?
— Нет, Костик, не запрещается. Наверное, есть в этом даже какая-то святость, детская непогрешимость, маленький ангел создающий икону…
* * *Отец Павел, в миру Григорий Иванович, откинулся в широком, но не очень удобном самодельном кресле. Оно протестующее заскрипело, но выдержало. Он часто предавался воспоминаниям о последних дня и о первых. Но период ДО стирался из памяти с пугающей быстротой, многие детали исчезали, покрывались туманом — мутной пленкой, которую с каждым днем становилось все труднее преодолевать.
Однако начало нового мира он помнил в мельчайших подробностях. Странная ты штука, человеческая память… Священник пристально всматривался в неясную картину на противоположной стене. Ангел все-таки создал свою икону, пусть детскую, наивную, но икону, настоящую, священную. Икону подземного мира. Так, Господи, тебя еще никто не изображал. Надеюсь, тебе понравилось. Иначе, зачем ты, Боже, забрал себе столь юное существо? Она ведь сейчас рядом с тобой, да? Остролицый, кудрявый ангелочек с грустными карими глазами…