И вот теперь, баба Галя, сидя в луже собственной крови, извергающейся страшными потоками из разорванного живота, спасает Сергею жизнь.
Рука женщины опустилась, пистолет с грохотом отскочил от земли и исчез за шпалами. Галина Александровна стеклянными, опустошенными смертью глазами смотрела на Сергея. Она улыбалась — застывшим оскалом толстых потрескавшихся губ. Улыбка получилась недоброй, даже сейчас в ней читался мстительный, язвительный упрек: «вот видишь, поганец, а ты меня недолюбливал».
Сергей осмотрелся. Чуть поодаль лежал Иван Леонидович — преподаватель множества наук и искусств. Когда-то «ДО» он был обычным университетским преподом, наверняка популярным и любимым своими студентами. Здесь, на станции, он стал светочем и чуть ли не единственным источником академических знаний. Его почитали, уважали и, конечно, любили. За добрый нрав, острый, живой ум, за необыкновенную мудрость. И если бабу Галю завтра забудут все, кроме Сергея, обязанного ей жизнью, то Иван Леонидович — огромная потеря для каждого.
Стрелок судорожно вздохнул и болезненно поежился. Озноб мелкой дрожью сотрясал тело, из рваной раны на груди вязко стекала кровь. Подмога уже близко, с платформы отчетливо слышались встревоженные голоса и топот множества ног — ему не дадут умереть.
У самой границы света и тени лежал дагестанец Рустам, по чьей-то странной прихоти прозванный Хохлом. Сергею не было жаль мрачного и агрессивного горца, достававшего всех своей неуемной задиристостью и дурным, неуживчивым характером. «Туда ему и дорога». Мысль была постыдной, но с самим собой Сергей предпочитал честность.
На станции жило довольно много кавказцев — начиная с воинственных чеченов и заканчивая улыбчивыми пройдохами армянами. Первые всегда составляли костяк самых опасных передовых дозоров, мало кто мог сравниться с чеченцами в искусстве войны и выживания. Армяне славились дипломатичностью и вместе с азербайджанцами, известными торговцами, отвечали за «внешние сношения» с другими станциями. Представители других народностей нашли себя в кулинарии и «виноделии» (на станции, понятно, никто виноградников не разводил, но хорошая бражка или самогон всегда были в цене). Грузины развлекали народ красивыми песнями, дагестанцы зажигательными танцами — комендант, умный, дальновидный мужик, всегда зорко следил за тем, чтобы на вверенной ему «Динамо» не воцарились уныние, тоска и прочие пораженческие настроения. Также он не терпел национализма, любое проявление которого неизменно каралось дисциплинарным дозором, гауптвахтой, в самых тяжелых случаях — изгнанием.
Рустам был очередным и самым реальным кандидатом на высылку со станции. Две драки с русскими и беларусами, учиненные горячим джигитом в течение последнего месяца — склоняли обычно весьма спокойного и миролюбивого коменданта к суровому решению — «еще одна выходка и вылетишь отсюда пулей».
«Михалычу не придется марать руки», — подумал Сергей, отводя взгляд от трупа Рустама. Сознание постепенно затуманивалось, мир тускнел и таял.
Наконец чьи-то сильные руки подхватили обмякшее тело стрелка и последнее, что он услышал было: «Корнет живой, Слава Аллаху, бинты, быстро».
* * *Сергею никогда не нравилось прозвище «Корнет». Оно не шло ему, чужеродное и странное слово. Чувствовалось в нем залихватская, позерская вычурность. Тихому и скромному человеку не предназначено подобное имя.
Однако «Корнет» с легкой Настиной руки мгновенно привязалось к нему. Многие даже звали его «Когнетом», по-доброму передразнивая детскую картавость Настёны.
Трехлетняя Анастасия и её не по возрасту серьезный пятилетний брат Виталик от своей прежней жизни «ДО» сохранили только растрепанную, потертую во всех местах книжку-раскраску про гусаров. Книжка без сомнения принадлежала брату, однако сестренка настолько упоенно и страстно изучала каждую картинку, каждую страничку драгоценной раскраски, которой так и не успел коснуться ни цветной карандаш, ни кисточка с каплей акварели, что скоро на станции вся малышня болела неуместными для этих мест драгунами, уланами, поручиками и корнетами, и ни одна игра не обходилась без героических гусаров.
«Я люблю Вас, мой когнет», по-взрослому выговаривала она Сергею, когда он возвращался из особенно тяжелого и длительного дозора.
Никто не знал, откуда на станции взялись смешная конопатая Настена и молчаливый собранный Виталий, а сами о себе они рассказать ничего не могли. Возможно, их родители погибли сразу — во время ракетных ударов, но, скорее всего, они сгинули в те жуткие недели хаоса, что творился на Динамо после закрытия гермозатворов. Сергей склонялся ко второй версии, беспомощные малыши не пережили бы сами, без взрослых, «первый постапокалипсический период», когда немногие выжившие устроили безжалостную резню за крошки хлеба и капли воды. Голодные, умирающие, загнанные люди страшны в безумии и отчаянии. Дикая пляска первородных инстинктов стоила многим жизни.
На станции не любили вспоминать три первые недели «ПОСЛЕ», на эту тему было наложено всеобщее и вполне добровольное табу — стыд вызывает у человека дискомфорт, мешает ему спать, в тяжелых случаях — есть и пить. Услужливый организм, заботящийся о здоровом сне и правильном питании, подсказывает единственный вариант — полное, тотальное забвение.
Сергей не был исключением, то время представлялось ему калейдоскопом мелькающих в стробоскопе аварийного освещения теней. Человеческих теней, пропитанных мраком, кровью, ужасом…
Не помнил он и того, как сблизился с сиротами. Ему казалось, они были всегда — крохотная озорная Настя и нескладный, вытянувшийся не по годам Виталик… Зато первое Настино «папа Сережа» забыть не удастся никогда.
* * *Константин Михайлович Ивашов подпер руками голову и молча уставился в угол кабинета. Этой позы он не менял уже минут двадцать. Комендант безуспешно пытался освободить голову от гнетущих, безрадостных мыслей. Хотелось пустоты и покоя. Тщетно — произошедшее давило, угнетало и ничего уже нельзя было исправить. Иван Леонидович — учитель, единственный на всё Динамо преподаватель ВУЗа, умнейший мужик, кладезь всевозможных знаний и умений, да и просто добрый человек, всеобщий любимец, мудрый наставник для детей и их родителей — мертв. Какая нелепая и ненужная смерть! Что теперь делать со школой, которую Леонидыч витиевато называл «университетом естественных и изящных наук»? Кто сможет заменить станции энциклопедиста, знавшего обо всем и умевшего найти ответ на любой вопрос. Он не был «ботаническим» теоретиком, благодаря его помощи техники смогли наладить и запустить ветряки и водяные мельницы-генераторы, он усовершенствовал воздушные и жидкостные фильтры, приспособил под новые реальности канализацию и водопровод. Его знания нужны были везде и всюду, станция жила им и его изобретениями. И какое счастье, что он учил — учил всех и всему, раздавал известное ему щедро, широкою рукой. Техники Динамо — его воспитанники, были нарасхват по всей доступной ветке метро, они буквально спасли три станции, вытащили из каменного века их обитателей; новые гуманитарии, выросшие под руководством Ивана Леонидовича, учили «школьников» с Уральской, Машиностроителей, Уралмаша и Проспекта Космонавтов литературе, математике, русскому языку, истории и прочим дисциплинам, которые могли спасти умирающую цивилизацию от полной деградации, сохранить накопленные предками сокровища и дать человеку шанс — если и не спастись, то хотя бы уйти достойно.
Не стало такого человека… что будет с его «студентиками», дошколятами, «гимназистами». Он готовил «аспирантов», знал, что когда-нибудь ему понадобится смена, но не успел, столько всего не успел…
Комендант болезненно поморщился и сделал глоток давно остывшего, пахнущего болотиной чая. Это он виноват, он придумал идиотскую общую воинскую повинность, он заставлял всех «динамовцев» по очереди нести дозор. С чего он взял, что это дисциплинирует всех на станции, будет держать обитателей в тонусе, создавать видимость нужности и важности каждого «гражданина»?! Смерть Ивана Леонидовича — вот, что сейчас придаст мощный заряд «бодрости» и «тонуса»!
Идиот!!! Да, он предлагал Ивану освобождение от повинности, но тот не мог принять бесчестное предложение в принципе, такой был человек. Да, он ставил самых ценных «кадров» в безопасные, часто декоративные дозоры — охранять тупиковые и намного раз проверенные тоннели. И вот из такого игрушечного дозора ему приносят изувеченное тело ученого и… коменданту захотелось взвыть раненным волком — еле дышащего Корнета, двадцатитрехлетнего героя станции, на которого молится каждая мать, живущая на Динамо, кумира всех детей, живого примера для каждого взрослого воина. Еле живого примера, поправил себя комендант.
Идиот!!! Да, он предлагал Ивану освобождение от повинности, но тот не мог принять бесчестное предложение в принципе, такой был человек. Да, он ставил самых ценных «кадров» в безопасные, часто декоративные дозоры — охранять тупиковые и намного раз проверенные тоннели. И вот из такого игрушечного дозора ему приносят изувеченное тело ученого и… коменданту захотелось взвыть раненным волком — еле дышащего Корнета, двадцатитрехлетнего героя станции, на которого молится каждая мать, живущая на Динамо, кумира всех детей, живого примера для каждого взрослого воина. Еле живого примера, поправил себя комендант.
Константин Михайлович не любил самобичевания и склонности к мазохистской рефлексии никогда не проявлял. Однако сложившаяся ситуация приводила его в немую ярость, которая клокотала внутри огромным вулканом и готова была взорваться в любую секунду. «Я — идиот», повторил комендант в очередной раз и потянулся к припрятанной в недрах стола маленькой, но очень нужной в эту секунду фляге.
В дверь осторожно постучали. Комендант перевел взгляд с фляжки на дверь, потом обратно, подумал секунду, тяжело вздохнул и, возвращая драгоценный сосуд на его законное место, обреченно выдохнул: «Заходи».
В дверях стоял Поморцев, врач. Комендант уважал как медицинскую профессию военного хирурга, так и самого Дмитрия Анатольевича. Специалисты — хорошие, умные, умелые — делали честь любой станции, особенного специалисты такого профиля. Но вот чего Константин Михайлович искренне не мог терпеть, так это выражения лица доктора. Оно, как обычно, не выражало ничего — через секунду он мог с отсутствующим видом выдавить из себя, что вся станция поражена неизлечимой лихорадкой, либо, не меня физиономии, доложить, что из мертвых воскресли Нельсон Мандела, Индира Ганди и Святая Тереза, готовые в любой миг вернуть мир во всем мире, заодно передав землю крестьянам, как обещал другой почивший деятель.
— Ну, говори! — главу станции раздражали театральные паузы и он готов был наброситься на не вовремя замешкавшегося хирурга с кулаками.
— Рана Корнета… извиняюсь, дозорного Сергея Ремешова жизни не угрожает. Он, конечно, потерял много крови, но через пару-тройку недель мы его поставим на ноги.
Комендант все-таки бросился на врача, но не с кулаками — обняв опешившего посетителя, затряс его в радостном возбуждении, — молодцы, эскулапы, молодцы! Ставь своим двойной паек, заслужили в коем-то веке.
* * *Священник отец Павел знал Ивашова уже давно, задолго «ДО». Когда-то они вместе работали, чиновничали в соседних министерских отделах, однако потом их пути разошлись. Костя ушел в коммерсанты, а отец Павел, в те годы еще вполне мирской Григорий Иванович Теплов, подался в лоно церкви.
Костя всегда поражал Гришу умением сплотить вокруг себя людей, единомышленников, коллег, да кого угодно. Ведь не было в Ивашове ни особой харизмы, ни каких-либо ярко выраженных лидерских качеств. Скорее наоборот — честолюбие, власть, тщеславие абсолютно не шли домашнему и спокойному Константину Михайловичу. Его всегда тянуло к любимой жене и детям, которых он обожал и с которыми проводил любую свободную минуту.
«Как ему удается?», — отец Павел в очередной раз задал себе риторический вопрос и в очередной раз неопределенно пожал плечами. «Из тебя бы вышел отличный священник… правда и с комендантскими обязанностями ты неплохо справляешься», церковник улыбнулся собственным мыслям и тут же укорил себя за невольную, пусть и светлую зависть.
Ему нравились порядки, установленные новым комендантом. Не будучи воцерковным человеком, Константин руководствовался вполне библейскими канонами. На станции строго каралось воровство, многочисленные поначалу конфликты — будь то этнические, религиозные или бытовые, гасились властью на корню, единственный случай педерастии закончился немедленной высылкой «участников» на поверхность.
На станции работала пока еще куцая «библиотека», регулярно пополняемая сталкерами и торговцами, выпускались юмористическая страничка и информационный бюллетень, самодеятельный театр со взрослой и детской труппами каждую неделю устраивал представления. В планах значились спортивные состязания и кружки умельцев. Детский сад и «школа» действовали уже целый год.
Отец Павел вздохнул и неопределенно покивал головой. Костя очень многое сделал для станции и обязан сделать еще больше. Сколько сил, крови и нервов стоило ему, простому священнику, чтобы заставить опытного менеджера и управленца, но при этом жутко домашнего человека взять власть в свои руки. Константин не любил власть, она его тяготила, обременяла и, как он считал, портила жизнь.
Костя сопротивлялся долго, упираться он тоже был мастер. Он не нуждался в станции, в её обитателях, врагах и друзьях. Впервые за долгие годы Костя получил возможность находиться с семьей круглые сутки, заниматься детьми, жить наконец для себя и своих любимых. Его не тяготил творившийся вокруг хаос, Костя знал, как защитить семью, знал, как выжить, и самое главное — знал, как при этом остаться человеком и создать себе «ареал обитания» — тихий и уютный.
То, чего Ивашов хотел для себя и родных, отец Павел желал всем динамовцам. Цивилизация, корчась в судорогах, умерла и погубила своих детей, однако выжившим — той крошечной горстке людей («счастливчики» — горько усмехнулся про себя священник), что продолжала нести в себе гаснущий, трепещущий из последних сил огонек жизни — нужна была новая цель, передышка перед стартом и рывок! «Мы поднимемся из руин, мы будем жить и властвовать на Земле!» — глаза Павла сузились, дыхание утяжелилось, — «слишком много грехов пришлось взять на душу, чтобы сейчас остановиться и сдаться».
Нахлынули воспоминания, постоянно бередящие, скребущие сердце. Перед глазами встали пять уродливых, перекошенных от ужаса лиц — кожаные маски смерти, застывшие на лысых черепах. Как он ненавидел эту пятерку — до дрожи в руках, до скрипа в сжатых зубах. Ненавидел всеми фибрами души, ненавидел так, как не может себе позволить воцерковный человек — яростно, отчаянно, зло… Память, жестокая, услужливая память, поколебавшись мгновение, через секунду явила картину, которую не забыть и не стереть — никогда — вот два автомата Калашникова, рыча и плюясь пулями, сделали мир чище. Как резко, четко и слаженно застрекотала пара калашей, зазвенел взбешенный металл, противно захлюпали превращающиеся в кровавые ошметки тела. Жизнь — никчемная, мерзкая, склизкая, давно уже покинула скорчившиеся на полу силуэты, но яркие вспышки выстрелов еще минуту нервными всполохами озаряли стрелявших — мстительные, хищные, каменные профили священника и будущего коменданта навечно впечатались в мрачные своды тоннеля.
Он убивал — впервые в жизни и, дай Бог в последний раз — и чувствовал непередаваемую легкость и сладость — Возмездие! Выжигал каленым железом человеческую гниль, очищал огнем смрадные темные души. И никогда не жалел о содеянном. В те страшные минуты он чувствовал присутствие Бога, Бог направлял его автомат, Бог жал на спусковой крючок, Бог творил праведный суд руками своего священника.
И все же иногда — в редкие минуты уединения — червь сомнения одолевал отца Павла. Жалости к убитым, горечи или раскаяния во греховном деянии он не испытывал ни секунды. Однако радость, маниакальная, отчаянная эйфория, что переполнила в тот миг сердце чудовищной, злой дозой адреналина, вскипятила кровь и разогнала её потоками лавы по пульсирующим в такт смерти артериям, чтобы взорвать, сотрясти тело и мятежный дух священнослужителя в неистовой судороге, в религиозном экстазе СОПРИЧАСТНОСТИ — это пугало! А он ведь не был фанатиком, никогда и ни в чем.
Григорий — раздавленный, перемолотый жерновами тупого, слепого, дьявольского несчастного случая — пришел в церковь не случайно. У него оставалось всего два пути — самоубийство либо очищающее забытье. И Бог даровал его разуму, рвущемуся в оковах безумия, покой, в клочья разорвал вязкую, смрадную пелену помешательства, лучами теплого и ласкового света любви разогнал тьму, сотканную из боли и ужаса. Свобода от страданий, свобода от извращенной, греховной тяге к смерти, свобода от гнета раненного, молящего о саморазрушительном забвении сознания — вот, что такое Бог. По крайней мере, для мирянина Григория он был именно таковым.
Он истово верил в Бога, благодарность за спасение собственной души отец Павел испытывал ежесекундно, каждая молитва, каждая мысль устремленная к Богу пропитывались искренней, глубокой признательностью… «Спасибо, Боже»… Однако вера не была слепой, а поклонение тупым и безудержным. Служение Богу — чему священник посвятил и жизнь, и самого себя без остатка — являлось актом продуманным — «нельзя служить Богу с завязанными глазами, вере нужен ум — острый и тонкий». Слепота — она для фанатиков, разум — инструмент верного служителя.