Философский камень - Маргерит Юрсенар 13 стр.


— Тебе суждена участь доктора Фаустуса, о котором рассказывают ярмарочные марионетки, — шутливо сказал капитан.

— Вот уж нет, — возразил алхимик. — Пусть старые бабы верят в глупую сказку об ученом докторе, который заключил договор с чертом и погубил свою душу. Представления подлинного Фауста о душе и об аде были бы совсем другими.

Теперь все их внимание сосредоточилось на том, чтобы не ступить в лужу. Они вышли на набережную, поскольку Анри-Максимилиан квартировал возле моста.

— Где ты будешь ночевать? — спросил вдруг капитан. Зенон искоса взглянул на своего спутника.

— Еще не знаю, — уклончиво ответил он.

И снова воцарилось молчание: оба истощили запас слов. Неожиданно Анри-Максимилиан остановился, извлек из кармана записную книжку и стал читать при свете канделябра, стоявшего позади большого, наполненного водой шара в окне ювелира, который в этот вечер засиделся допоздна.

...Stultissimi, inquit Eumoepus, turn Encolpii, turn Gitonis aerumnae, et precipue blanditiarum Gitonis non immemor, certe estis vos qui felices esse potestis, vitam tamen aerum-nosam degitis et singulis diebus vos ultro novis torquetis cruciatibus. Ego sic semper et ubique vixi, ut ultimam quamque lucem tanquam non redituram consumarem, id est in summa tranquillitate...

— Позволь, я переведу тебе это на французский, — сказал капитан. — Сдается мне, фармацевтическая латынь вытеснила у тебя из головы всякую другую. Старый распутник Эвмолп обращается к своим любимцам Энколпию и Тихону со словами, которые показались мне достойными того, чтобы вписать их в мой молитвенник. «Ах вы дурачье, — говорит Эвмолп, вспоминая о бедах Энколпия и Питона и в особенности о любезном нраве последнего. — Вы могли бы быть счастливыми, а ведете жизнь самую горестную, что ни день подвергаясь все большим напастям. А я жил так, как если бы каждый день мог стать последним днем моей жизни, то есть в совершенном спокойствии». Петроний, — объяснил капитан, — принадлежит к числу моих святых заступников.

— Самое забавное, — отметил Зенон, — что твоему автору и в голову не приходит, что последний день мудреца может быть прожит иначе, нежели в покое. Постараемся вспомнить об этом в свой смертный час.

Они вышли на угол к освещенной часовне, где шла служба — читали девятидневные молитвы. Зенон направился к дверям.

— Что ты собираешься делать среди этих святош? — удивился капитан.

— Разве я уже не объяснил тебе? — отозвался Зенон. — Стать невидимкой.

И он нырнул в складки кожаного занавеса, закрывавшего вход. Анри-Максимилиан постоял немного, сделал несколько шагов в сторону, возвратился и наконец решительно зашагал прочь, напевая свою любимую песенку:

С верным другом мы вдвоем

Через годы вдаль бредем.

Там привольное житье...

Дома его ждало послание от сеньора Строцци, который приказывал ему прекратить секретные переговоры касательно Сиены. Анри-Максимилиан подумал, что дело пахнет войной, а может, просто кто-нибудь оклеветал его в глазах флорентийского маршала и убедил его светлость прибегнуть к другому посреднику. Ночью снова зарядил дождь, потом повалил снег, Назавтра, уложив свой дорожный багаж, капитан отправился на поиски Зенона.

Одевшиеся в белое дома были подобны лицам, прячущим свои тайны под одинаковыми капюшонами. Анри-Максимилиан с удовольствием заглянул в «Золотой ягненок», где было отменное вино. Хозяин, принесший капитану бутылку, сообщил ему, что рано утром приходил слуга Зенона, чтобы вернуть ключ от кузницы и заплатить за жилье. А незадолго до полудня чиновник святой инквизиции, которому было поручено арестовать Зенона, потребовал, чтобы хозяин трактира помог ему в этом. Но, как видно, дьявол вовремя предупредил алхимика. При обыске в кузнице не обнаружили ничего необычного, кроме горы старательно разбитых склянок.

Анри-Максимилиан порывисто встал, оставив на столе сдачу. Несколько дней спустя он отбыл в Италию через перевал Бреннер.

КАРЬЕРА АНРИ-МАКСИМИЛИАНА

Он отличился в Черезоле: для защиты нескольких домишек в Милане употребил, по его собственным словам, столько же ума, сколько Цезарю понадобилось для завоевания мира; Блез де Моплюк ценил его острословие, поднимавшее дух солдат. Всю свою жизнь он служил поочередно то всехристианнейшему королю, то его католическому величеству, но французская веселость больше отвечала его нраву. Поэт — он оправдывал изъяны своих рифм военными заботами; офицер — объяснял свои тактические промахи тем, что голова его занята стихами; впрочем, его ценили собратья по тому и по другому ремеслу, смешение которых, как известно, не приносит богатства. Скитаясь по Апеннинскому полуострову, он увидел в истинном свете Авзонию своих грез; заплатив дань римским придворным, научился их остерегаться, как научился придирчиво выбирать дыни в лавчонках Трастевере и небрежно швырять в Тибр их зеленые корки. Он прекрасно знал, что кардинал Маурицио Карафа видит в нем всего-навсего не лишенного ума солдафона, которому в мирные времена как милостыню даруют грошовую должность капитана телохранителей, и что его любовница, неаполитанка Ванина, выманила у него немало денег на ребенка, прижитого, может статься, от другого — Анри-Максимилиан не придавал этому значения. Рене Французская, дворец которой был пристанищем обездоленных, охотно предоставила бы ему любую синекуру в своем Феррарском герцогстве, но она принимала там всех оборванцев без разбору, лишь бы они готовы были хмелеть вместе с нею от кисловатого вина псалмов. Капитану нечего было делать в этой компании. Он все больше сживался со своей солдатней, каждое утро напяливая свой залатанный камзол, радовался ему, как радуются старинному другу, весело признавался, что умывается только под дождем, и делил со своей шайкой пикардийских авантюристов, албанских наемников и флорентийских изгоев прогорклое сало, гнилую солому и привязанность рыжего пса, который пристал к их отряду. Однако его суровая жизнь была не лишена радостей. Он по-прежнему любил громкие имена древности, которые припорашивают золотой пылью и осеняют пурпурным лоскутом былого величия развалины любой стены в Италии; по-прежнему любил шататься по улицам, переходя из тени на солнце, любил окликнуть на тосканском наречии встречную красотку, которая может одарить поцелуем, а может и осыпать бранью, любил пить воду прямо из фонтана, стряхивая с толстых пальцев капли воды на запыленные плиты, или краем глаза разбирать латинскую надпись на камне, справляя возле него малую нужду.

Из отцовского богатства ему досталась только скудная часть доходов от сахарных заводов Маастрихта, которая редко поступала в его карман, да еще небольшое земельное владение, из тех, что принадлежали его семье во Фландрии, — местечко, именуемое Ломбардией; одно это название вызывало смех у того, кто вдоль и поперек исходил настоящую Ломбардию. Каплуны и дрова из этого поместья попадали на сковородки и в сараи его брата — Анри-Максимилиан не имел ничего против. На семнадцатом году жизни он сам беззаботно отказался от права первородства, променяв его на солдатскую чечевичную похлебку. Хотя короткие церемонные письма по случаю очередной смерти или бракосочетания, которые он временами получал от брата, неизменно оканчивались заверением в готовности к услугам, Анри-Максимилиан прекрасно знал, что младший брат уверен: старший никогда не воспользуется его любезностью. К тому же Филибер Лигр не упускал случая намекнуть на обширные обязанности и огромные расходы, какие влечет за собой должность члена Совета Нидерландов, и в конце концов начинало казаться, что не ведающий забот капитан — богач, а человек, обремененный золотом, живет в нужде и просто совестно запускать руку в его сундуки.

Один лишь раз капитан посетил своих родственников. Его охотно выставляли напоказ, словно желая убедить окружающих, что этого блудного сына, несмотря ни на что, можно не стыдиться. То, что этот наперсник маршала Эстроса не имел ни определенной должности, ни высокого чина, даже сообщало ему некоторый блеск, словно безвестность придавала ему значительности. Он был старше своего брата всего на несколько лет, но чувствовал сам — разница в возрасте превращает его в осколок другого века; рядом с этим молодым, осторожным и бесстрастным человеком он выглядел простаком. Незадолго до отъезда брата Филибер шепнул ему, что император, которому недорого обходятся геральдические короны, охотно украсит титулом поместье Ломбардия, если капитан отныне поставит все свои военные и дипломатические таланты на службу одной лишь Священной империи. Отказ Анри-Максимилиана оскорбил брата; пусть даже сам капитан не стремится волочить за собой шлейф титула, он мог бы порадеть о семейной славе. В ответ Анри-Максимилиан посоветовал брату послать семейную славу куда-нибудь подальше. Ему быстро наскучили роскошные панели Стенберга — поместья, которое младший брат предпочитал теперь более старомодному Дранутру; тому, кто привык к изысканному итальянскому искусству, украшавшие дом картины на мифологические сюжеты казались грубой мазней. Ему надоело лицезреть свою угрюмую невестку в сбруе из драгоценностей и целую стаю сестриц и зятьев, расселившихся в маленьких усадьбах по соседству, с выводком ребятишек, которых пытались держать в узде трепещущие воспитатели. Мелкие ссоры, интрижки, жалкие компромиссы, которые поглощали этих людишек, тем более подняли в его глазах цену компании солдат и маркитанток, среди которых, по крайней мере, можно всласть выбраниться и рыгнуть и которые были разве что пеной, но уж никак не подонками человечества.

Из герцогства Моденского, где его приятель Ланца дель Васто нашел ему должность, так как затянувшийся мир опустошил кошелек Анри-Максимилиана, он краешком глаза следил, к чему приведут начатые им переговоры насчет Тосканы: агенты Строцци в конце концов убедили жителей Сиены из любви к свободе восстать против императора, и патриоты эти тотчас призвали к себе французский гарнизон, дабы он защитил их от его германского величества. Анри вернулся на службу к господину де Монлюку — не упускать же такое выгодное дельце, как осада. Зима была суровой, пушки на крепостных валах по утрам покрывались тонкой корочкой изморози; оливки и жесткая солонина из скудного пайка вызывали несварение у французских желудков. Господин де Монлюк появлялся перед жителями, натерев вином впалые щеки, словно актер, накладывающий румяна перед выходом на сцену, и прикрывал затянутой в перчатку рукой голодную зевоту. Анри-Максимилиан в бурлескных стихах предлагал насадить на вертел самого императорского орла, но все это было лицедейство и реплики на публику, вроде тех, что можно вычитать у Плавта или услышать с театральных подмостков в Бергамо. Орел снова, в который уже раз, пожрет итальянских цыплят, но прежде еще разок-другой хорошенько стегнет хворостиной кичливого французского петуха; часть храбрецов, избравших солдатское ремесло, погибнет; император прикажет отслужить торжественный молебен в честь победы над Сиеной, и новые займы, переговоры о которых будут вестись по всем правилам дипломатии, как если бы дело шло о договоре между двумя монархами, поставят его величество в еще большую зависимость от банкирского дома Лигров, который, впрочем, в последние годы осмотрительно прикрылся другим именем,— или от какого-нибудь антверпенского или немецкого его конкурента. Двадцать пять лет войны и вооруженного мира научили капитана видеть изнанку вещей.

Но этот живший впроголодь фламандец наслаждался играми, смехом, галантными процессиями благородных дам Сиены, которые шествовали по площади, одетые нимфами и амазонками, в доспехах из розового атласа. Эти ленты, разноцветные флаги, юбки, соблазнительно задиравшиеся на ветру и исчезавшие за поворотом темной улочки, похожей на траншею, ободряли солдат и, правда в меньшей мере, состоятельных граждан, которые растерялись, видя, что коммерция хиреет, а продукты дорожают. Кардинал Ферраре превозносил до небес синьору Фаусту, хотя на холодном ветру ее пышные открытые плечи покрывались гусиной кожей, а господин де Терн присудил приз синьоре Фортингверре, которая с высоты крепостного вала любезно выставляла на обозрение врагу свои стройные, как у Дианы, ноги. Анри-Максимилиан отдавал предпочтение белокурым косам синьоры Пикколомини, гордой красавицы, которая непринужденно вкушала радости вдовства. Он воспылал к этой богине изнурительной страстью зрелого мужчины. В минуты хвастовства и душевных излияний воин не отказывал себе в удовольствии на глазах у помянутых выше господ принимать скромно-торжествующий вид счастливого любовника — эти неловкие потуги никто не принимал всерьез, но приятели делали вид, будто верят, чтобы в тот день, когда им самим придет в голову похвастать мнимыми победами, их выслушали столь же снисходительно. Анри-Максимилиан никогда не отличался красотой, а теперь к тому же был и немолод; солнце и ветер придали его коже каленый оттенок сиенского кирпича; немея от любви у ног своей дамы, он иногда думал, что все эти маневры: с одной стороны — воздыхания, с другой — кокетство — так же глупы, как маневры стоящих друг против друга армий, ибо, правду говоря, он предпочел бы увидеть свою красавицу нагой в объятиях Адониса, а самому искать утех у какой-нибудь служаночки, чем навязать этому прекрасному телу тягостное бремя своих собственных телес. Но ночью, когда он лежал под своим жиденьким одеялом, ему вспоминалось вдруг неуловимое движение ее руки с длинными, унизанными перстнями пальцами или особая, свойственная одной его богине манера поправлять волосы, и он зажигал свечу и, терзаемый ревностью, писал замысловатые стихи.

Однажды, когда кладовые Сиены оказались еще более пустыми, чем обыкновенно, — хотя, думалось, дальше уже некуда, — он осмелился преподнести своей белокурой нимфе несколько кусочков окорока, раздобытых не самым честным путем. Молодая вдова возлежала на кушетке, укрывшись от холода стеганым одеялом и рассеянно поигрывая золотой кисточкой подушки. Веки ее затрепетали, она села на постели и быстро, почти украдкой, наклонившись к дарителю, поцеловала ему руку. Его охватило такое восторженное счастье, какого он не испытал бы, осыпь его эта красавица своими самыми щедрыми милостями. Анри-Максимилиан тихонько вышел, чтобы не ме­шать ей поесть.

Он часто спрашивал себя, как и при каких обстоятель­ствах его настигнет смерть: быть может, его сразит выст­рел из аркебузы, и его, залитого кровью, с почетом поне­сут на обломках горделивых испанских пик, и венце­носцы будут о нем скорбеть, а собратья по оружию опла­кивать его, и, наконец, его предадут земле у церковной стены под красноречивой латинской эпитафией; а может быть, он падет от удара шпаги на дуэли в честь какой-ни­будь дамы, погибнет на темной улочке от ножа, или от возврата давней французской болезни, или же, наконец, дожив до шестидесяти с лишком лет, умрет от апоплексического удара в каком-нибудь замке, где под старость пристроится конюшим, Когда-то, дрожа в приступе малярии на убогом ложе римской гостиницы, по соседству с Пантеоном, и чувствуя, что может подохнуть в этой стране лихоманок, он утешал себя мыслью, что, в конце концов, мертвецы здесь оказываются в лучшей компании, нежели в другом месте; своды, которые виднелись ему из чердачного окошка, воображение его населяло орлами, опущенными вниз фасциями, плачущими ветеранами и факелами, освещающими погребение императора: это был не он сам, но некий вечный герой, в котором была и его частица. Сквозь гул колоколов перемежающейся лихорадки ему слышались пронзительные звуки флейт и звонкие трубы, возвещающие миру смерть венценосца; собственным телом он ощущал жар пламени, испепеляющего великого человека и возносящего его на небеса. Все эти воображаемые смерти и похороны и были его истинной смертью, его настоящими похоронами. Погиб он во время вылазки за фуражом, когда его солдаты пытались захватить оставшееся без присмотра гумно, в двух шагах от крепостного вала. Лошадь Анри-Максимилиана радостно фыркала, ступая по земле, покрытой сухой травой; после темных, продуваемых ветром улочек Сиены хорошо было дышать свежим февральским воздухом на залитых солнцем склонах холма. Неожиданная атака императорских наемников обратила в бегство отряд, который повернул к стенам города. Анри-Максимилиан кинулся вслед за своими людьми, бранясь на чем свет стоит. Пуля попала ему в плечо — он грохнулся головой о камень. Он успел почувствовать удар, но не смерть. Лошадь без седока некоторое время скакала по полям, потом ее поймал какой-то испанец и не спеша повел в императорский лагерь. Несколько наемников поделили между собой оружие и одежду убитого. В кармане его плаща лежала рукопись «Геральдики женского тела». Сборник коротких стихотворений, игривых и нежных, с выходом которого Анри-Максимилиан надеялся стяжать некоторую известность или хотя бы успех у красавиц, окончил свое существование во рву, засыпанный вместе с автором несколькими лопатами земли. Девиз, который он с грехом пополам высек в честь синьоры Пикколомини, еще долгое время был виден на краю фонтана Фонтебранда.

ПОСЛЕДНИЕ СКИТАНИЯ ЗЕНОНА

Была одна из тех эпох, когда разум человеческий взят в кольцо пылающих костров. Спасшийся бегством из Инсбрука, Зенон некоторое время прожил в Вюрцбурге у своего ученика Бонифациуса Кастеля, занимавшегося алхимией, — в маленьком уединенном домике, из окон которого видны были только сине-зеленые переливы Майна. Но праздность и оседлость тяготили его, да к тому же Бонифациус, без сомнения, был не из тех, кто согласится долго подвергать себя опасности ради друга, попавшего в беду. Зенон переправился в Тюрингию, оттуда добрался до Польши, где в качестве хирурга нанялся в армию короля Сигизмунда, который с помощью шведов вознамерился изгнать московитов из Курляндии. Когда вторая зимняя кампания подходила к концу, желание изучить незнакомый климат и растения побудило его последовать на корабль, отбывавший в Швецию, за неким капитаном Юлленшерна, представившим его Густаву Басе. Король искал медика, который был бы способен уврачевать недуги, оставленные в наследство его одряхлевшему телу сыростью походных палаток, холодными ночами на льду в годы бурной молодости, старыми ранами и французской болезнью. Зенон попал в милость, приготовив укрепляющее питье для монарха, утомленного рождественскими праздниками, которые он провел в своем белокаменном замке Вадстена с молодой, третьей по счету, супругой. Всю зиму, облокотясь на подоконник в высокой башне между холодным небом и ледяными просторами озера, Зенон исчислял положение звезд, которые могли принести счастье или беду роду Васы; ему помогал в этих трудах принц Эрик, питавший болезненное пристрастие к опасным наукам. Тщетно напоминал ему Зенон, что звезды лишь воздействуют на наши судьбы, но не решают их и что столь же властно и таинственно управляет нашей жизнью, подчиняясь законам более мощным, нежели те, какие устанавливаем мы сами, та красная звезда, что трепещет в темной ночи тела, подвешенная к клетке из костей и плоти. Эрик был из породы людей, предпочитающих, чтобы судьбу их решали силы внешние; то ли его гордыню тешила мысль, что само небо вмешивается в его участь, то ли по лености он не хотел быть в ответе за добро и зло, которые носил в себе. Он верил в звезды так же, как, вопреки протестантской вере, которую унаследовал от отца, молился святым и ангелам. Соблазненный представившимся ему случаем повлиять на наследника короны, философ пытался нет-нет да чему-то научить принца, дать ему добрый совет, но чужая мысль словно в трясине увязала в юном мозгу, дремавшем за этими серыми глазами. Когда холод становился совсем уж невыносимым, философ и его ученик подходили поближе к огромному пламени в плену очага, и Зенон каждый раз удивлялся, что этот благодатный жар, этот домашний демон, который послушно обогревает кружку пива, стоящую в золе, — то же огненное божество, которое совершает движение по небу. В иные вечера принц, бражничавший в трактирах со своими братьями и веселыми девицами, не являлся в башню, и тогда философ, если предсказания звезд в эту ночь были неблагоприятными, исправлял их, пожав плечами.

Назад Дальше