Попробуй доказать, и, все прокляв, запутаешься, как запутался когда-то давно ушедший от нее, утомившийся непрестанными доказательствами отец. Ушел он, потому что в какой-то момент ясно осознал, что все равно ничего не докажешь женщине, жаждущей высокой драмы или даже трагедии, постоянно ищущей театральности, аффекта, явленного идеала в тусклых буднях неуспешной и никчемной инженерши, живущей в постоянном страхе перед сокращением штатов и недовольством начальства. Еще достаточно молодой и привлекательной, но, несмотря на свои искания, которые отец определял как рудиментарно подростковые, не способной к обновлению и полету, не способной оценить мелкие жизненные радости.
…И попробуй справедливости ради заметить, что ничего особо неаккуратного в девчонке нет – одета она с модной подростковой небрежностью, так предпочитает одеваться и сам Майк, и все его друзья-приятели и подружки. Что прическа на глаза ей даже идет, особенно когда ветер ерошит волосы, и стрижка ее, собственно, на питерский вечный ветродуй и рассчитана. И сама она такая легонькая, что ей только по ветру лететь. Что неженственной ее тоже не назовешь, а, пожалуй, наоборот, есть в ней грациозность, пусть даже немножко ломкая, как у некоторых растений. И еще Майк, не удержавшись от фантазий, добавил бы, на свою беду, что видит в ней нечто не от мира сего, нечто отчаянно искательное, страстно ожидающее…
Так, разглядывая случайный, помнится, с досады, по причине мерзкого разочаровательного настроения сделанный снимок и мысленно споря с матерью, Майк в какой-то момент понял, что композиция-то вышла очень даже неплохая. И если поколдовать с негативом, может получиться нечто весьма симпатичное – такое, что дед Владимир, присмотревшись левым, лучше видящим глазом, громко хлопнув в ладоши и задрав седую короткостриженую бородку, определяет словом «свежжжо!». «Свежо, Мишка! Дай тебе боже! Не устаю повторять Павлу-обормоту, какой у него талантливый парень растет…»
Майк повертел фотографию так и сяк, отставил, посмотрел издали и подумал, что неплохо было бы увеличить работу раза в четыре, центр вокруг девчонки размыть, по периферии сгладить контуры, смягчить светотеневой контраст, а решетку набережной, вдоль которой летит девчонка, местами чуть выявить, подчеркнув размеренную статичную графику чугуна, чтобы противопоставить ее прелестному существу, подверженному порывам ветра.
И еще Майк подумал о том, что неплохо было бы найти эту девчонку, поснимать ее в разных ракурсах и, если она согласится, прямо под дождем, босиком в луже. Тогда она будет выглядеть как сама своенравная питерская погода. Вот если бы еще скомбинировать со старинными фотографиями, с городскими пейзажами довоенных времен, отправить ее прогуляться в прошлое…
О, идея! Ведь до сего времени Майк людей прошлого переносил в современность, на его работах частенько разгуливали привидения в старомодных одеждах, или появлялся шарманщик с обезьяной, или сквозь призрачную карету просвечивал на перекрестке новейшего облика автомобиль. Но не все же прошлому прорастать в современность, хотя это так естественно. Можно и современности остановить ненадолго свой бег, оглянуться назад, раздвинуть пыльные занавеси ушедших лет, пройтись по закулисью, примериться к реквизиту, пропыленному, но не столь уж и ветхому, и отнюдь не беспамятному, и далеко не глухому и немому.
А девчонка… Спасибо ей за идею. Вдруг она на редкость фотогенична? И… вдруг она умеет разговаривать, а не только летать по ветру и вертеть головой так, будто пытается уловить нечто недоступное для простых смертных, нечто, не воспринимаемое никем, кроме нее?
У Майка дух захватило от внезапного наплыва вдохновения. Он, видимо, нашел свою музу. Муза ведь не только и не столько капризное божество, сколь еще и предмет творчества – само творение, любовь сотворенная, которая влюбленному творцу открывает тайну о его божественной природе, окрыляет его мечту, и та, воспарив, пронзает миры.
Что ж! Предстоял Мише Январеву путь, предстояли ему поиски и озарения, предчувствия и тревоги.
Он вставил Асину фотографию во временную легонькую серую картонную рамочку, в одну из тех, запас которых лежал в ящике его стола и по мере необходимости пополнялся одним его другом-приятелем из коммуны, который эти рамочки подработки ради изготавливал на дому и поставлял в фотоателье и специализированные магазины.
Друг-приятель был Мишиным одногодком и тезкой, но если Миша Январев среди своих звался Майком, то друг-приятель был Микки. Считалось, что крупный блондин Микки весьма похож на известнейшего голливудского актера. Почему так считалось – бог весть. Мало ли крупных блондинов на свете, которые в летнее время носят безрукавки, чтобы демонстрировать фактурные бицепсы и золотистый загар. Девушкам Микки обычно нравился, но…
Но мы отвлеклись.
Обрамленную в Миккину картонку фотографию Майк, отогнув клапан-стойку, поместил сначала на столе. Поглядел, полюбовался, а потом, от греха, чтобы не задавали вопросов любопытные друзья и подружки, забегавшие в студию по делу и просто так, ради общения, спрятал в потайное отделение своего огромного, как многоквартирный дом, рюкзака. Потом подхватил рюкзак, повесил на плечо и сунул нос в соседний закуток студии, чтобы попрощаться. Но там, в красной полутьме, творили, для вдохновения тихо играла какая-то сложноритмическая музыка, и было не до него.
Майк осторожно, чтобы не мешать творческому процессу, притворил дверь, поднял крышку люка (студия располагалась под высокой крышей, на двухъярусном гулком чердаке, гордо называемом мансардой), с привычной ловкостью спустился по железным перекладинам на лестничную площадку, сбежал вниз с шестого этажа, не дожидаясь лифта, и вышел на улицу. Вернее, на набережную Крюкова канала, ибо студийный дом находился именно там и, по страшным слухам, подлежал так называемой «модернизации», то есть фактически сносу при оставлении в живых исторического фасада.
…Дождь и не думал прекращаться, шелестел, барабанил, ворожил, дробил безжалостно отражения в болотно-зеленой воде канала, нашептывал надежду, о чем-то вопрошал.
* * *Дождь и не думал прекращаться, шелестел, барабанил, ворожил, нашептывал надежду, о чем-то вопрошал и, наверное, врал по мелочам. Как, случалось, врала и сама Ася – чтобы не приставали.
Чтобы не приставали и не спрашивали, сколько можно сидеть над старыми письмами и фотографиями, как бы дороги они ни были, и что с ней, с Асей, вообще говоря, происходит? Что за напасть?
Поэтому Ася, дитя современности, недолго думая занесла письма в компьютер – собственноручно набрала, добросовестно и даже благоговейно расшифровывая неразборчивый иногда почерк или стершуюся на сгибе старой бумаги строку. И на досаждающие вопросы отвечала: какие письма? Все читано-перечитано, сложено в файлики – вот, синяя папочка, видал, дед? Я, мам, сижу себе за компом, никого не трогаю, виртуально общаюсь с Синицей и Гулькой Арутюновой, подбираю материал к реферату по биологии. А что я из дома ни ногой, папа, так дождь хлещет. На вопрос, когда это ее останавливал дождь, Ася выразительно шмыгала носом и сморкалась, изображая простуду.
Но – она читала. Читала, читала и перечитывала…
В письмах, обращенных к Анастасии Афанасьевой, было поначалу немного легкой грусти расставания и надежды на встречу, немного пригородных ландышей, которые встречающим и провожающим продавали у вокзалов, с вороватой оглядкой доставая незаконные букетики из рогожных мешков. Было немного воспоминаний, пахнувших школьными чернилами, новогодней хвоей, талой водой и карамелью первого поцелуя. Немного сентиментальной городской сирени, промокшей под летним дождем. А потом, когда кончился дождь, – явился жар, ураган смертоносных известий и нерастопляемый лед грядущего ада.
Письма, перепутанные неизвестным отправителем по фамилии Сорокин, а потом и дедом, у которого был свой порядок в голове и своя логика прочтения, Ася разложила в хронологическом порядке, хотя это было не так уж просто – письма не были датированы, и хронологические сведения приходилось выуживать из самого текста. И если, скажем, к примеру, в двух или трех письмах упоминался июль, то все равно так сразу не скажешь, какое из них первое, какое последнее. Но случалось, в каком-то письме отыскивалась ссылка на предыдущее, например, «а помнишь, я писал?..», тогда порядок прояснялся, и Ася совершала очередную перетасовку конвертов.
Миша писал как будто бы в уверенности, что Настя получает и прочитывает его рассказы и отвечает ему. Касаемо ответов мы знаем, что это было отчасти верно. Мы ведь вместе с Асей читали некий дневник. И ждали неких писем то с отчаянием, то обновляя надежду.
Ася перечитывала Мишины письма каждый день, несмотря на то что, как и прабабушки-Настин дневник, знала их наизусть. Она отдавала себе отчет в том, что все больше и больше стремится стать истинным адресатом этих семи писем, чтобы заслужить бесценный подарок, пока что попросту присвоенный, – множество фотографий, вложенных в конверты.
Иногда Ася даже писала коротенькие ответы на эти письма, случалось, и невпопад, и ни о чем, потому что, кроме текста писем, кроме быстрых, взволнованных строчек, кроме памяти и надежды, жил в ней и внутренний то ли монолог, то ли даже диалог, не всегда ясный в ответах, который давно уже складывался мало-помалу и вот, наконец, проявил себя, воплотился.
Ася писала, как бы начиная новую переписку, чтобы когда-нибудь, а лучше поскорее, получить ответ. Ведь в конце концов случилось же чудо – дошли же Мишины письма через годы и годы? И какие годы! Вот они – пропылившиеся, толстые, немного пачкающие пальцы, пахнущие гарью конверты, каждый с краешка чуть-чуть отмечен огнем.
Почему конверты слегка обгорели и пахнут свежим дымом? Это же элементарно, сказал дед. «Дом с башнями»-то того, горел только что, и месяца не прошло. Вот и нашел кто-то на пожарище и отослал, добрая душа. А не сгорели они, понятно, чудом. Просто чудом! Но Ася не сомневалась в том, что главной причиной обнаружения этих писем было ее огромное желание встречи. Ася, заявляя Вселенной о своем желании, ворожила точно так же, как холодный июньский дождь, явившийся на смену легкомысленному майскому теплу.
Что ж! Ася сочинительствовала – мудрствуя, и сама не замечала, как взрослеет в поисках нужных слов. Писала Ася, например:
«Мишка!
Июнь, каникулы, дождь идет уже неделю.
Вот пишу я тебе и жду ответа, хотя и понимаю, что ты из своей дальней дали не можешь мне ответить так, чтобы я поняла все до конца. А мне жаль, так жаль! И ты дорог мне еще больше, чем до того, как я прочла твои письма. Это было чудо – получить твои письма, семь писем воли, силы, любви и света.
Я понимаю, конечно, что скрыто в них и бессилие, и страх, и отчаяние. Но они не победили – это же ясно. Главное, что эти семь писем – о времени, канувшем в бесконечность. Мне твои письма – весть из бесконечности, Мишка, из бесконечности, где хранится все, что было, есть и будет. И я теперь точно знаю, что это я, твоя Настя, имею право ждать встречи с тобой.
Семьдесят лет – срок, назначенный павловской старухой, колдуньей или ведьмой, ясновидящей, предсказательницей или кто она там еще, почти прошли. То, что я получила твои письма, является предвестием нашей встречи, и я больше не сомневаюсь в том, что она состоится.
Я теперь понимаю, что такое нить судьбы, путеводная нить. Оказывается, раньше для меня эти слова были пустым звуком. А теперь мне представляется огромный, невероятно огромный, космических размеров спутанный клубок, где каждая нить – чья-то судьба. Судьбы петляют, переплетены, безобразно запутаны, связаны узлами чаще всего совсем не так и не с теми нитями, с которыми нужно бы. К тому же не все нити крепкие и ровные. И только если очень повезет, потянув, не оборвешь свою нить и выведет она к той, сплетение с которой даст прекрасный, яркий, счастливый узор, единственный на свете.
Я пытаюсь найти ту ниточку, которая выведет меня к тебе – когда пройдут дожди.
Помнишь? Ты писал: когда пройдут дожди…»
4 Три медвежонка
А дождь и не думал прекращаться. Юрочка Зайцев, директор, галантно распахнул обширный зонтик цветов британского флага над головой своей обаятельной помощницы Анжелы, и они помчались договариваться с ресторанным начальством о переносе мероприятия с открытой террасы в банкетный зал.
Сегодня играли свадьбу – в кинематографическом, уточняю, смысле. По сюжету, районный опер в чине капитана сочетался законным браком с юной красавицей журналисткой. Мне была отведена роль генерала, причем не просто свадебного, но и вполне настоящего, хоть и милицейского, в подчинении которого, надо полагать, находился брачующийся опер. В каком-то смысле это было повышение, правда, блеснуть в кадре погоном и лампасом мне было не суждено – предупредили, чтобы пришел в штатском, но парадном. Да и денег, однако, ввиду отсутствия форс-мажора, предложили вдвое меньше прежнего, зато и требовалось от меня совсем немного: вручить жениху коробку с исполинской бутылкой виски, облобызать невесту, скомандовать «К выполнению демографической программы – приступай!», засмеяться собственной шутке и неспешно выйти из кадра. Потом еще два-три раза мелькнуть непосредственно за праздничным столом с фужером и вилкой – и все. А в виде дополнительного, как выразилась в телефонном разговоре Галина Бланк, «бонуса» после съемок все «свои» останутся в ресторане еще на час и спокойно доедят и допьют все, что останется на столах.
Что ж, как говорится, в целом неплохо.
Старомодный мой костюмчик был одобрен, только галстук придирчивая костюмерша поменяла на нечто широкое, алое, в малопристойных золотых блестках.
– Персонаж у нас сегодня комический, – пояснила оказавшаяся рядом Галина Бланк. – Такой, знаете, дубинистый фанфарон… Только вы, уж пожалуйста, не наигрывайте. Юрий Алексеевич приедет, так он уж сам как-нибудь…
Группа дожидалась итогов переговоров с администрацией в просторном фойе ресторана. Многие перекочевали в бар, и вскоре это узкое, изогнутое кишкой помещение заполнилось оживленным гомоном на киношные и околокиношные темы. Никого из присутствующих здесь я не знал, поэтому одиноко сидел за стойкой, потягивая невеликого качества эспрессо, и думал о том, что пора бы, пожалуй, поведать, наконец, домашним о своем нежданном романе с кинематографом, а то небось думают, что я опять загулял по бабам… пардон, по дамам, кавалергард престарелый, и предвкушают, как будут лечить очередные обострения возрастных болячек, коими, как известно, подобные загулы чреваты. Хотя, наверное, сегодня еще воздержусь, а вот когда пригласят в третий раз, тогда уж… Бог троицу любит.
– Андрей Афанасьев, – протрещало над ухом с интонацией утвердительной, переходящей в восклицательную.
– Он самый.
Я повернул голову и увидел перед собой пожилую даму в строгом костюме немыслимой серобуромалиновой расцветки и того же цвета – существующего, кстати, не только в фольклоре и расположенного по шкале между гиацинтовым и фиолетовым – шляпке, по форме напоминающей перевернутый цветочный горшок. В этом наряде дама была удивительно похожа на английскую королеву Елизавету, разве что ростом значительно превосходила оную последнюю.
– Сын Насти Афанасьевой, – опять эта утвердительно-восклицательная интонация.
– Точно так… А с кем, собственно, я имею?..
– Алейникова Ля… Лариса Петровна, – дама протянула мне тонкую руку в серобуромалиновой нитяной перчатке. – Я тебя… вас еще на «Пространстве памяти» приметила…
– На каком, простите, пространстве?
– Ну на картине же! Где ты… вы Юрия подменяли.
– Да-да, я тоже обратил внимание… Но откуда?..
– А я тебя во-от таким помню! – Лариса Петровна провела рукой примерно в районе коленки. – Мы тогда Настю разыскали, зашли, хотели на вечер встречи позвать…
– А она отказалась, – закончил я. – Мама вообще не любила таких вечеров, вообще не любила воспоминаний, старалась жить настоящим. Надеюсь, вы не очень тогда обиделись?
– Да не на что было. Мы ведь с Настей-то не сказать чтобы дружны были. Она ж на целых пять классов старше была. И конечно, историю про трех медведе́й давно забыла.
– Про каких-таких медведе́й? – заинтересовался я.
Лариса Петровна присела на соседний табурет и заказала у бармена сухой мартини.
– Читал, наверное, что перед войной у нас с фашистами ни с того ни с сего дружба началась? Почти два года дружили, ха! И вот однажды нам на линейке объявляют, что скоро посетит, мол, нашу школу, образцово-показательную и на весь район лучшую, группа товарищей из Германии, и что надо, стало быть, не ударить перед ними в грязь лицом, не посрамить советскую родину, и все такое прочее. Стали готовиться – стенгазета там, показательные уроки, кружки, уголок юнната, концерт. Насте как главной школьной балерине поручили разучить с младшими какой-нибудь простенький немецкий танец. Они с Розой Феликсовной, нашей музручкой, выбрали польку-тройку, а в тройку эту отрядили нашу неразлучную троицу из четвертого «Б» – звеньевую Валю Протасенко, Верочку Рожкову, дочь нашего участкового, и меня. Жилетики нам соорудили, юбочки зеленые, гольфики с помпонами – и давай муштровать. Пяточка-носочек топ-топ-топ, пяточка-носочек топ-топ-топ… Ужас! Роза-то Феликсовна ничего, терпела, она и покруче нас гениев видывала, а Настя срывалась иногда – и топала на нас, и кричала, и обзывалась. Говорила: у Чайковского танец маленьких лебедей, а у нас – танец маленьких медведе́й, и проще колоду плясать выучить. Конечно, вся школа прознала, и нас иначе, как медведя́ми и не звали. В ночь перед концертом мы все трое заснуть не могли, оттанцевали кое-как, через пень-колоду, потом убежали, разревелись дружно. Роза с Настей нас силком на поклоны вытащили. Мы выходим, все в слезах, в соплях, зал нам хлопает, а немцы встают, на сцену лезут и каждой из нас вручают…