Она выразительно замолчала, словно предлагая мне закончить фразу.
– Цветы?
– Еще раз подумай.
– Конфеты? Игрушки?
– А точнее?
– Неужели медведей?
– Вот-вот. Огромных, серых, плюшевых. Примите, говорят, символ столицы нашей великой Германии, славного древнего города Берлина! В зале хохот, а мы стоим, как три дуры… Тут срочно объявляют следующий номер, нас уводят в столовую, чаем отпаивают и отправляют домой. А медведей этих фашистских нам сначала велели взять с собой, подарок все-таки, а потом все же разрешили оставить в школе, и мы их больше не видели… А фотографии с того концерта у меня сохранились. И еще кое-что, тебе любопытно будет. Может, зайдешь, как отснимемся? Тут недалеко.
– Да неудобно как-то, Лариса Петровна…
– Ай, – отмахнулась она. – Какое может быть «неудобно» в нашем-то возрасте? И зови меня, пожалуйста, Лялечкой, ты ж теперь тоже вроде как киношник.
После полудюжины дублей за праздничным столом пропало всякое желание остаться «доедать и допивать» остатки пиршества, я смыл грим, сдал костюмерше уродливый галстук и, подхватив у Лялечки прилично набитый пакет со съестными трофеями, с удовольствием вышел на вольный воздух.
Дождь давно перестал, ветер прогнал с неба надоедливые тучи, летнее солнышко уже слегка присушило землю, и было одно удовольствие этак не спеша прогуляться по зеленой тенистой улице, тихой благодаря отсутствию транспортных потоков.
– Почти пришли. – Лялечка показала на маячившую впереди точечную девятиэтажку, третью по счету.
– Хорошо тут у вас.
– Знаете, как наши дома в народе называют? «Приют еврейской бедноты». Потому что первые в городе кооперативы…
На поскрипывающем лифте поднялись на седьмой этаж, Лялечка достала ключи, открыла сначала один замок, потом другой, сердито ворча:
– Опять заперлась на все засовы, мымра… Проходи, обувь можешь не снимать. Пакет ставь на пол, я потом заберу.
Она пропустила меня в крохотную прихожую, вошла следом, захлопнув за собой дверь, и громко крикнула:
– Эй, старая, я гостинцев принесла! – Не услышав ответа, она быстро заглянула за одну дверь, вторую, третью. – Эй, ты где вообще? Отзовись!
Лялечка обернулась ко мне, сокрушенно вздохнула.
– Вот ведь, прости господи, кикимора! Сказано же – неделю дома высидеть! По больничке, видать, соскучилась!
– Может, во дворик вышла или там в магазин, – предположил я, понимая, что речь идет о пожилой родственнице или соседке.
– Знаем мы эти дворики-магазины! – Лялечка вытащила из сумочки мобильный телефон, нажала несколько кнопочек. – Илюша, ты?.. Да-да, уже дома… С тобой, значит? Вот ведь зараза, а? Будто у тебя дел других нет, как чужих старух по всему городу катать!.. Дай-ка ей трубочку, скажу пару ласковых… Не берет, говоришь, боится! Ну пусть боится, я ей устрою утро стрелецкой казни… Ладно, когда будете? Ах, уже едете? Ждем, ждем, сгораем, можно сказать, от нетерпения.
Скоро будут, – обратилась она ко мне. – Проходи, Андрюша, в гостиную, а я сейчас чайку…
– Да стоит ли? Может, я лучше пойду?
– Нет-нет, дождись их, так надо. Да и фотографии обещанные я тебе еще не показывала.
Квартирка представляла собой типовую «распашонку», да и обставлена небольшая гостиная была в ярко выраженной стилистике 70-х, времени молодых надежд: польский гарнитур «Сом», румынская стенка, даже плазменный телевизор, который должен был бы выбиваться из этого временного ряда, смотрелся здесь вполне органично благодаря кружевной салфеточке, заботливо прикрывавшей верхнюю плоскость.
Я остановился возле зеленого диванчика, на который указала мне хозяйка. Внимание мое привлекла висящая над ним фотография, увеличенная и вставленная в резную раму. По композиции это было «парадное» семейное фото, изготовленное в ателье до войны или сразу после. Худенькая, смущенно улыбающаяся чернявая женщина в кофточке с рюшами чинно придерживала под локоток мужчину в пиджаке и косоворотке, мужчина держал на руках толстощекого младенца в чепчике, а чуть впереди пары стояла девочка лет десяти при бантиках и косичках, наряженная в матросский костюмчик с плиссированной юбочкой.
Лялечка возилась на кухне, а я все вглядывался в фотографию, пытаясь понять, отчего лицо мужчины кажется мне таким знакомым. Где же я мог его видеть? Так-так, хозяйку Лялечку зовут Лариса Петровна Олейникова… «Ленфильм»… Ну конечно же!
– А вот и чай! – провозгласила Лялечка, вкатывая в комнату столик на колесиках, на стеклянной поверхности которого красовались изящные чашечки костяного фарфора, заварной чайничек, вазочки с вареньем, тарелочки с печеньем. – Надеюсь, против бергамотового ничего не имеешь?
– Не имею. Скажите, Лариса Петровна…
– Это я в жилконторе Лариса Петровна и в поликлинике, а дома – Лялечка! Усёк? – совсем в Аськином духе высказалась Лялечка.
– Усёк… Лялечка, скажите, это ваша семья? – Я показал на фотографию.
– Моя. Была, – мгновенно посерьезнев, ответила она. – Мама Карина, папа Петя, Нинусик, сестренка младшая. А эта, в косичках, – я…
– А папа Петя – он, простите, Петр Олейников? Тот самый?
– Тот, да не тот! Хотя его часто с артистом путали, на фабрике, где он бухгалтером служил, даже прозвище дали – Артист. А он и правда был артист, на гитаре играл, пел удивительно и романсы, и дворовые всякие… Веселый был… а потом объявили, что началась война. Он в полчаса собрался, поцеловал маму, нас с сестрой, отправился в военкомат и…
– И больше вы его не видели, – предположил я.
Лялечка подняла голову.
– Видела. Подарила судьба… Есть, Андрюша, на земле такое место – станция Кипяток…
* * *Станция была большая. Пути, маслянисто поблескивая на солнце рельсами, отполированными тысячами тяжелых чугунных колес, тянулись к центру, укладывались параллельными рядами, кое-где перемежаясь серыми асфальтовыми платформами, снабженными ступеньками.
Пол вагона поскрипывал и покачивался, подаваясь то влево, то вправо, колеса постукивали на стыках, взвизгивали и свистели, вписываясь в частые пологие повороты и искривления бесконечных пересечений и стрелок. Лариса, одной рукой держась за край отодвинутой двери теплушки, а другой сжимая ручку огромного медного чайника, смотрела на приближавшиеся вагоны воинских эшелонов, плотно забившие всю огромную территорию железнодорожного узла. Мимо проплывали бесконечные теплушки с солдатами, платформы с зачехленной зеленым брезентом техникой, под которой угадывались очертания артиллерийских орудий, грузовиков, реже танков, иногда чего-то непонятного, потом снова теплушки, потом вдруг пассажирский пульмановский вагон на сверкающих рессорах и с белыми занавесочками на окнах, и снова пыльный брезент маскировки, и люди, люди, десятки, наверное, сотни тысяч людей, мужчин, молодых и пожилых, в новой, парадной, с иголочки, и выцветшей, поблекшей под солнцем и дождями полевой форме.
Состав замедлил ход, прокатился, словно по инерции, еще полсотни метров, дернулся и остановился в самом центре этого скопища людей и техники. Лариса вытянула шею, пытаясь рассмотреть, в какой стороне находится здание вокзала. Видно ничего не было. Перед их теплушкой стояло как минимум полтора десятка составов, напрочь загораживая собой все, что могло находиться за ними. Ольга подошла к противоположной двери, поставила чайник на притулившуюся у стенки табуретку и, уцепившись руками за скобу замка, с усилием отодвинула его и откатила дверь. Увы, рядом тоже застыл эшелон, двери его были плотно закрыты.
– Нинуся, иди сюда.
Из угла теплушки, из-за занавески, держа во рту пальчик, вышла сестра Ларисы Нина. Существо четырех лет от роду, маленькое и худое, в светлом платье в мелкий голубой горошек, коричневых сандалиях на босу ногу, с белокурой, крупными локонами, огромной шапкой волос. Существо подошло и стало смотреть на Ларису большими серыми глазами.
– Держи чайник.
Нинуся двумя руками взяла чайник. Лариса встала на табуретку, ухватилась руками за край окна и, приподнявшись на цыпочки, выглянула наружу. Кроме стены стоящего рядом вагона, и с этой стороны ничего разглядеть не удалось. Ольга спустилась на пол.
– Это станция кипяток? – Нина снизу смотрела на сестру.
– Да, Нинусик, кипяток, станция кипяток.
Лариса села на корточки, поправила малышке воротник платья.
Они выехали из Ленинграда почти год назад, по приказу Ставки Верховного Главнокомандующего об эвакуации семей тех, кто находился на фронтах. Отец был мобилизован сразу, как началась война, а мама, за полтора месяца окончив какие-то военные курсы, ушла на фронт в августе сорок первого. Ларисе было десять лет, а маленькой сестре Нинке только-только исполнилось четыре, и их отправили в эвакуацию с детдомом, куда привела обеих прямо с вокзала, с которого уехала воевать мама, строгая женщина из военкомата. И в тот же день их увезли на тот же вокзал.
Ехали, можно сказать, по-царски: одна плацкартная полка на двоих, на каждой крупной станции – горячее питание. Через полторы недели детдом оказался в южном приморском городке со смешным названием Темрюк. Детей распределили по частным домам, учиться направили в здешнюю школу. Местные жители, поначалу сдержанные и неприветливые, по мере того как с севера приходили страшные вести о бомбежках и артобстрелах Ленинграда, о том, как сжималось вокруг города ледяное кольцо блокады, делались добрее и участливей к «сиротинкам». Пожилая хозяйка дома, где поселили Ларису с Нинкой, из строгой Прасковьи Никифоровны стала бабушкой Полюшкой, от души кормившей малолетних своих постоялиц всем, что было в доме, – рыбкой, мамалыгой, компотом из сушеных вишен и абрикосов, которые в этих краях именовались «жердёлой». Девочки, в свою очередь, помогали, чем могли, по хозяйству.
Но за первую осень, зиму, весну фронт неумолимо смещался на восток. Фашист, рвущийся на Кавказ, надвигался на Кубань, и в июне пришло постановление о вторичной эвакуации детдома – уже за Урал. Сестер, по причине Нинкиной «медвежьей болезни» и категорического отказа Ларисы расстаться с малышкой, везли отдельно от других детей, вместе с несколькими воспитателями, в набитом детдомовской утварью товарном вагоне. За десять дней они проехали километров триста, простаивая в тупиках и на запасных путях, давая дорогу поездам с техникой, литерным и медицинским составам. На остановках, станциях и полустанках вдоль вагонов ходили женщины, разносившие горячую воду. «Кипяток! – кричали они, – кому кипяток?!» Маленькая Нинуся, завидев женщин с ведрами в руках, махала им рукой и кричала: «Кипяток! Станция кипяток!..»
Лариса встала с корточек и взяла у сестры чайник. Занавеска в углу была сдвинута. Две женщины спали, а две другие разбирали и переписывали в маленькую черную тетрадочку документы, пачками лежавшие на привинченном к полу столе.
– Нинусенька, я пойду искать кипяток на станцию, а ты сиди здесь, с тетей Зиной и тетей Любой, и никуда не выходи.
– Я с тобой.
– Нет, не со мной. Посмотри, сколько поездов, надо быстро, идти далеко, а ты маленькая.
– Я с тобой. – Губы у малышки затряслись, потекли слезы, она ухватилась обеими руками за Ларисин подол и прижалась щекой к руке. Лариса посмотрела на воспитательниц. Те отрешенно и устало бормотали что-то, склоняясь над бумагами, перелистывая их и тетрадочку туда и обратно.
– Я с тобой, с тобой…
– Подожди.
Лариса высунулась из вагона. За их теплушкой была прицеплена другая, с какими-то ящиками, испещренными белыми цифрами по бокам, ящики сопровождал инвалид, худой пышноусый мужчина, уже пожилой и с девочками очень добрый. Он всегда разговаривал с сестрами и угощал маленькими кусочками хлеба с тонким слоем маргарина.
– Дядя Вася, а сколько будем стоять, не знаете?
– Ларочка, внучка, – Василий Никитич стоял у раскрытой двери своей теплушки, опершись на ограничительный брус и выставив ногу в здоровенном пыльном кирзаче. Правый, пустой рукав у него был подоткнут за ремень гимнастерки. – Ларочка, так до ночи-то точно простоим, видишь, сколько воинских вокруг, а может, и больше застрянем. А что?
– Я кипяток пойду поищу. Хочу Нинку с собой взять, а то она сидит и сидит впотьмах.
– Идите, девоньки, нам вон упоры под колеса ставят, вишь, вон, у четвертого вагона смазчик, может, и ночевать здесь будем.
Лариса улыбнулась дяде Васе, примерилась спрыгнуть на маслянистый гравий внизу, ойкнула, кинулась к чемодану, взяла документы, свои и сестры, билеты и путевой. Спрыгнула вниз, приняла Нинку, и, позвякивая крышкой чайника, они пошли мимо вагонов в направлении гудящего где-то невдалеке станционного репродуктора. Звук строгого женского голоса, произносившего совершенно непонятные в общем шуме и грохоте станции какие-то команды, доносился спереди и справа многократным, налезающим друг на друга эхом, разносился во все стороны. Составы стояли бесконечными вереницами, и девочкам приходилось, низко присев или на четвереньках, пролезать под брюхом вагонов мимо огромных колес и висящих сцепок. Выбравшись из-под очередного ряда теплушек, нагнувшись, таща за собой сестру и выставив далеко вперед левую руку с пока пустым, а потому не очень тяжелым чайником, Лариса чуть не уперлась головой в путевого обходчика.
– Этто что такое?! – раздалось откуда-то сверху.
Обходчиков было двое, в гражданском, только ботинки с отделанными светлыми металлическими кружочками отверстиями для шнурков и из такого же металла помпэ и форменные железнодорожные фуражки со скрещенными серебряными молоточками были казенными.
– Это кто тут по путям гуляет, куда направляемся? – добродушно зарокотал сверху густой голос.
Нинка, глядя на обходчиков, сразу же засунула в рот большой пальчик, она всегда так делала, когда пугалась.
– Заинька, ну куда ж ты палец-то суешь? Нельзя пальчик в рот, он у тебя грязный ведь прегрязный! Вынь сейчас же, а то животик заболит, какать будешь часто… – И уже нормальным голосом, серьезно, обращаясь к Ларисе: – Поезд где ваш, запомнила? Не заблудитесь? А кипяток, – кивнул он на чайник, – на вокзале, увидите, – он махнул рукой в сторону станции, – через шесть путей. Да осторожно…
Нинуся убрала ото рта ладошку.
– А я и так уже все время какаю! – звонко и радостно закричала она, восторженно переводя взгляд с одного мужчины на другого.
– Нинусик, что ты такое говоришь, так нехорошо, что дяди о тебе подумают… Понос у нее неделю почти был. Пойдем.
Лариса потащила сестру под вагон. Обходчики открыли буксу и продолжили свою работу. Они не удивились, встретив детей среди транспорта, доверху наполненного техникой, созданной для убийства, и людьми, готовыми убивать и умирать сами. Всего за год многое из того, что раньше было бы невозможно, невообразимо, сделалось явью и обыденностью. Как эти дети на обочинах военных дорог.
Девочки наконец-то вышли к зданию вокзала. Они обогнули паровоз, попыхивающий паром и заполняющий пространство вокруг себя вкусным запахом разогретого машинного масла, подивились на его огромные, в полтора человеческих роста, выкрашенные красным колеса и побежали к широкой привокзальной платформе, взобрались по высоким ступенькам и оказались в плотной толпе, на девяносто пять процентов состоящей из военных. Люди курили, разговаривали, читали газеты, ели, пили из армейских алюминиевых кружек, смеялись, спорили, рассказывали. В двух местах играли гармони. Лариса, крепко держа за руку сестру, лавировала в этой находящейся в постоянном движении толпе, продвигаясь ко входу в вокзал.
– Станция кипяток, – сообщила сзади Нинуся и подергала ручонку.
– Да, Нинусик, сейчас водички наберем, чай будем пить.
Чая у них, конечно, не было, но маленькая Нина об этом не знала. Чаем для нее была горячая вода: если горячая, кипяток, значит – чай. На углу здания, на уровне третьего этажа, под самым фронтоном крыши висела белая фанерная вывеска, на которой огромными черными буквами было написано слово «Кипяток» и рядом – стрелочка-указатель. Такие доски вывешивались на всех станциях. Из двери, навстречу детям, вышли трое солдат, каждый с двумя дымящимися ведрами в руках.
– Станция кипяток, я какать хочу, очень, – сказала Нинка и стала присаживаться, одновременно поднимая локтями платьишко.
– Нинусь, потерпи, подожди, сейчас горшочек найдем, – подхватилась Лариса и, гремя чайником, неловко, боком, побежала, таща Нинку в конец платформы, где в палисаднике среди запыленных деревьев стояли два дощатых барака с тремя десятками дверей каждый. Строения ничем не были помечены, но все имевшие отношение к железной дороге знали, что это туалет. Лариса пробежала вдоль ряда отхожих чуланов, дергая за ручки, нашла свободные, выбрала тот, дверь которого была с крючком и петелечкой с внутренней стороны в отличие от остальных, где запоры были давно вырваны с мясом и потеряны, завела туда сестру, усадила и сдернула с нее трусики. «Значит, опять…» – подумала Лариса про понос, который мучил малышку на протяжении нескольких дней и с которым кое-как вроде бы удалось справиться. Оказалось, что не совсем. «Только бы не дизентерия, а то снимут с поезда, тогда все…» Лариса надергала с ближайшего дерева листьев.
– Нин, возьми… Ты сиди, крючок накинь и не открывай, я наберу кипятка и приду за тобой. Поняла?
– Поняла.
– Я быстро, Нинуся.
Лариса побежала назад, ко входу в вокзал. Эшелон с кавалеристами и лошадьми, с паровозом с огромными красными колесами, все это время стоявший на первом пути, уходил, набирая ход, кавалеристы кричали что-то оставшимся на перроне.
Едва последний вагон отбывающего состава прошел мимо девочки, как почти что стык в стык с ним на его место подошел, скрипя тормозами, новый. Вагоны состава были разнокалиберные: пассажирские чередовались с теплушками, теплушки с платформами, на которых стояли пушки, грузовики, какие-то четырехколесные прицепы, потом снова теплушки с солдатами и лошадьми, и опять пассажирские. Все это: и вагоны, и платформы – было одинаково плотно загружено людьми. За полторы недели пути Лариса уже научилась отличать новобранцев и ополченцев, ехавших на фронт, от уже побывавших на передовой. У первых лица были строго торжественные, люди, стоя в дверях и у окон своих вагонов, смотрели вперед, по ходу движения, словно пытались рассмотреть там, на горизонте, ту линию, тот рубеж, придя на который, они лицом к лицу встретятся с врагом. У тех, кто побывал в бою, глаза были наполнены каким-то особенным спокойствием, движения были неторопливы, лишены поспешности, суеты, позы покойны и основательны. Эти люди были как бы приподняты над повседневностью, ее мелкими, порой пустопорожними заботами, они ценили тот миг и момент жизни, в котором пребывали сейчас, дышали им, наслаждались тихо, и, казалось, за радужной оболочкой их глаз, за челом звучало Слово: «…хватит вам забот и дня нынешнего…».