Семь писем о лете - Дмитрий Вересов 14 стр.


– Он ведь к ней тогда приходил, поджидал, провожал, Стасей называл. Влюблен был, как мальчишка…

Она держала в дрожащих руках еще одну старую, пожелтевшую фотографию. Красивое, надменно барственное лицо, томный изгиб стройной фигуры, облаченной в темное вечернее платье с меховой оторочкой, плоская шляпка с вуалеткой, длинный папиросный мундштук в изящно откинутой руке – в этой шикарной женщине почти невозможно было опознать скромную школьную учительницу немецкого. И все же это была она, Станислава Юрьевна, подтверждением чего служила надпись, сделанная на обороте фотографии четким, угловато-готическим почерком, явно той же рукой, что и дата на школьной доске с другой фотографии:

«П. А. от С. К. Мира и любви в наступившем Новом году!»

Наступивший год был сорок первым годом двадцатого века, так что пожелание мира не сбылось. Что же касается любви…

– Это фото я нашла в его бумагах, когда его уже не стало, – рассказывала Валентина. – Может быть, просто хранил как память, а может быть, так и продолжал ее одну любить, ждать, надеяться… Был такой писатель Василий Розанов, так он совсем еще юным студентом женился на Аполлинарии Сусловой, бывшей возлюбленной Достоевского, а была она его чуть не вдвое старше. А любовь-то у него была не к ней – а через нее к Федору Михайловичу, кумиру своему. Временами кажется, что и Платон вот так же и Настеньке, соседке своей и однофамилице, и мне потом, когда с целины обратно в Ленинград перевелся, только потому предложения делал, что видел в нас отраженный свет единственной своей настоящей любви.

– Вот развела нам тут литературу с психологией! Да ты просто ревнуешь, старая! – Лялечка усмехнулась. – Порадовалась бы за него лучше – они ведь теперь вместе.

Валентина вздохнула и перекрестилась.

– «Немку» нашу сразу на фронт взяли, переводчицей, – пояснила Лялечка. – А в августе сорок первого она пропала без вести под Псковом. Понятно же, что это значит.

– Не скажи, – возразила Валентина. – А вдруг чудо с ней случилось, как с Верочкой, третьим нашим медвежонком?

– А если даже и так? Ей ведь в сорок первом лет тридцать было, не меньше. Так что ж теперь выходит – без малого сто? Столько не живут.

– На все воля Божья, – Валентина вновь перекрестилась.

– А с Верочкой-то что за чудо произошло? – спросил я.

И Лялечка с Валентиной начали рассказывать, перебивая друг друга.

* * *

Утро этого дня было спокойное. Над городом висел белесый туман, именно висел, не дойдя до земли, а остановившись на уровне третьих-четвертых этажей. Он не мешал ходить по улицам и заниматься делами, просто все звуки стали приглушенными, воздух – влажным и осязаемым, и из-за этой уходящей вверх молочной пелены утреннего налета не было. Когда был туман, они не прилетали. Это знал весь город, и туманные дни стали особенными. Они были похожи на мирные, на те, которые были тогда, раньше, до войны.

Правда, на рассвете был артобстрел, но он бывает всегда, каждое утро, и Верочка на него внимания не обратила. Снаряды ложились где-то далеко, а значит, не опасно. Артналетов обычно на дню случается несколько, и на них никто особо внимания не обращает, просто у идущих людей опускается голова, напрягается спина и приподнимаются плечи, как будто человеку холодно, и он куда-то спешит.

При первом разрыве, точнее, при предшествующем ему звуке, особенном в своем роде полусвисте-полувое ввинчивающегося в воздух снаряда, лица прохожих мгновенно изменяются, приобретают печать отрешенной озабоченности и целеустремленности. Шаги мужчин становятся шире, каблуки женщин начинают стучать быстрее, пальцы рук захватывают и сжимают лацканы макинтошей и пальто, словно в ожидании порыва ветра.

Верочка, наблюдая в такие минуты за взрослыми, всегда удивлялась. Зачем они вдруг начинают спешить, ведь, куда ударит снаряд, все равно не угадаешь. А если и знать, что рядом с тобой, все равно не убежишь. Не успеешь. Об этом все дети знают, и Зоя, и Галя с третьего этажа, и Тамарка-лиса, и даже маленький Вадик. Когда начинался обстрел или бомбежка, Верочка старалась уйти из дому и со двора на кольцо трамвая и сидела там, в самом центре круглого, поросшего травой поля, подальше от стен, которые могут упасть и засыпать. Если заставало дома и во время ночных налетов, она сжималась в комочек и подбирала под себя ноги – чтоб не оторвало. Если убьет, то пускай сразу, всю. Теперь Верочка почти всегда была дома. Или во дворе. Потому что весной, когда снег стаял, на кольце установили зенитки, а для того, чтобы уходить дальше, на бульвар или к кладбищу, она была слишком слабой.

Удар был невероятной силы. Глухой и тяжелый, он прошил насквозь все здание. Стены вздрогнули, отозвались коротким резким треском. Комната мгновенно наполнилась плотным облаком пыли, настолько густым, что сквозь него едва угадывался светлый прямоугольник окна. Пол и потолок скрипели и щелкали, где-то рядом, то ли на кухне, то ли в другой комнате, падало и билось стекло. «На кухне, больше-то неоткуда», – подумала Верочка. Там, в верхней фрамуге, стояли, сохранившиеся каким-то чудом два стекла, единственные во всей квартире. Остальные повылетали еще прошлой осенью.

В голове гудело и звенело, уши были словно забиты мокрой ватой, слегка подташнивало. Она хотела встать и, вероятно, потеряла сознание, так как очнулась лежащей на краю старой оттоманки, куда всегда забиралась при бомбежке и артобстреле. «Хорошо, что мама на заводе, не видела», – подумала Верочка. Голодные обмороки были делом обычным, и Верочка, как и все ее подруги, относилась к ним спокойно, а взрослые почему-то очень пугались. На зубах противно скрипело, пыль набилась в нос и в глаза, было трудно дышать. Верочка закашлялась, потекли слезы и сопли.

Она слезла с оттоманки, и на ощупь двинулась из комнаты по узкому коридору. В прихожей должны были стоять два ведра с водой: вчера, под вечер, они с Зойкой ходили на Карповку. Верочка промыла глаза, которые стало уже нещадно щипать, прополоскала рот и, наскоро проведя мокрыми руками по лицу, попыталась открыть входную дверь. Как ни странно, это ей удалось сразу. Чаще всего после близких попаданий дверь перекашивало, засов заедало, заклинивало, и приходилось отжимать дверное полотно тяжелой отцовской сапожной лапой – расплющенной железной плюхой, насаженной на круглую полуметровую деревяшку, на которой отец чинил прохудившуюся обувь. Когда еще был жив. До блокады. Лапа теперь всегда лежала между дверями, входной и внутренней, на том месте, где до войны стоял ящичек с луком и картошкой. Его сколотил Верочкин дед еще в революцию, и они с бабушкой хранили в нем припасы. Верочкину маму вырастила крестная, потому что дед погиб в Гражданскую, а бабушка в том же девятнадцатом умерла от «испанки». Остались только три старые фотографии, которые стоят на комоде. А ящичек прошлой зимой сожгли в кухонной плите, в лютые морозы.

Верочка распахнула дверь. На лестнице пыли было меньше. Двери в квартиры слева и справа от Верочкиной, в Зойкину и Виктора, были открыты. Верочка, продолжая кашлять, заглянула в пустые коридоры и спустилась вниз. Около угла дома толпился народ. Спиной стояли Ирина Тарасовна, мать Виктора, в своей меховой кацавейке без рукавов, Риммина мать и дворник Сим Симыч. Рядом с ними крутилась маленькая Тайка-Штаны, которая, увидев Верочку, сделала круглые глаза, почему-то покрутила пальцем у виска и призывно замахала ей руками. Верочка подошла к ним. Тайка потянула ее за пуговицу кофты:

– Ты что, дома была? Ой, ой…

Глазенки у Тайки стали огромными. Верочка, отобразив во взоре все возможное презрение, окинула девчонку уничтожающим взглядом. Взгляд тренировался и репетировался перед зеркалом долгими часами, после многократных просмотров в кинематографе фильмов с участием ее тезки, Веры Холодной.

– Штаны подтяни, посикуха. – Верочка величественно отвернулась.

Свое прозвище маленькая Тая получила из-за постоянно торчащих из-под подола и спадающих ниже колена теплых байковых штанов, в которые ее почему-то одевали круглый год. Тайка, против обыкновения, не надулась, а, наоборот, подошла к Верочке вплотную, схватила за рукав и потащила к торцу дома. Они легко протолкались сквозь стоящих взрослых и неожиданно оказались впереди всех, буквально уперевшись носом в спины милиционеров, их участкового и молодого, незнакомого. Тут же, рядом с девочками, появившись словно из-под земли, очутился дворничихин сын Колька, белобрысый губастый мальчишка, сверстник Верочки. Перед войной Кольку оставили в шестом классе на второй год, и он, не будучи хулиганом, упал в дворовой «табели о рангах», но, так как по сути своей был парнем добрым и бесхитростным, легко пережил это и продолжал общаться с бывшими одноклассниками как ни в чем не бывало.

Кольке Верочка нравилась, как и почти всем окрестным мальчишкам. Верочка это знала, и, когда Колькины вихры оказались рядом, она отвернулась и вздернула носик. Но Кольку это не смутило, и он заявил громким шепотом:

Кольке Верочка нравилась, как и почти всем окрестным мальчишкам. Верочка это знала, и, когда Колькины вихры оказались рядом, она отвернулась и вздернула носик. Но Кольку это не смутило, и он заявил громким шепотом:

– Верка, Штаны сказала, что ты тоже дома была, да? Значит, ты четвертая.

Верочка удивилась:

– Какая четвертая? Дурак!

– Сама ты дура! – возмутился Колька. – Если бы он взорвался, так полдома снесло бы, как на Бармалеева! А дома были Толька Романенко, Зойка, у нее вообще квартира крайняя, Есик Рыжий и ты…

Участковый обернулся к детям:

– А ну-ка, не шуметь мне здесь! Мелочь пузатая! Щас уши-та вот… – Потом сразу как-то подобрел лицом, присел на корточки. – Верочка, – спросил, – а мама-то где, на работе?

Верочка кивнула. Участковый с усилием поднялся.

– Ну, раз пришли, смотрите, только не шуметь и ближе – ни шагу. Сейчас саперы приедут. – Он снял с головы фуражку и протер ее с внутренней стороны огромным носовым платком. Тут же начал сморкаться и, теребя мясистый нос, глухо и гнусаво проговорил: – Да, считай, сегодня в этом доме все заново на свет народились…

И тут Верочка увидела его. Под стенкой, рядом с выходящим на торец Зойкиным окном, поблескивая металлом, лежал снаряд. Он ударил в угол здания почти у самой земли, разворотив кусок стены и оставив в кладке выбоину, куда свободно могла поместиться стоящая неподалеку жактовская пожарная помпа. Снаряд косо, под углом, лежал на куче битого кирпича и штукатурки, чуть утонув задней частью в осколках, и приподняв заостренное хищное рыльце.

Верочка до этого не раз видела артиллерийские снаряды – и для зениток, и для пушек стоящих на Неве кораблей Балтийской флотилии. От них веяло чем-то сильным и успокаивающим. И еще казалось, что они теплые. А лежащий под стеной ее дома снаряд был совсем другой. Чужой, холодный, затаившийся, он, казалось, наблюдал за собравшимися людьми. Без привычной гильзы, которая осталась где-то на Пулковских высотах, он был так же жуток, как зажатая в голой руке опасная бритва.

Верочка стояла и смотрела. Если бы не произошло чудо, если бы снаряд разорвался, ни ее, Верочки, ни ее дома, ни почти всех стоящих рядом людей не было бы в живых. Их не было бы. Никогда. «И не было бы моей дочки. Она бы не родилась. А теперь она будет», – подумала Верочка первую в своей жизни женскую мысль, не осознав и даже не заметив этого.

Приехавшие на полуторке саперы первым делом дали нагоняй участковому и молодому незнакомому милиционеру «за скопление гражданского населения во взрывоопасной зоне» и отогнали всех за соседний корпус. Молодой остался наблюдать за порядком, а участковый вернулся к саперам. Дворничихин Колька извелся от зависти к участковому, ему тоже хотелось быть там, кроме того, он манерничал перед Верочкой и все время высовывался из-за угла, пытаясь рассмотреть, что делают саперы, пока не получил от милиционера хороший подзатыльник. Так продолжалось с полчаса, может, меньше, а может быть, больше, Верочка не знала. Взрослые стояли молча, с напряженными лицами, лишь изредка вполголоса перебрасываясь словом. Их состояние передалось детям, и они, собравшись группками, шепотом обсуждали происходящее.

Молодой милиционер, выйдя из-за укрывавшего их дома, наблюдал за тем, что делалось у саперов, время от времени для порядка поглядывал на жильцов и курил папиросу за папиросой, глубоко затягиваясь и выпуская через нос сизый дым. Верочка давно перестала вслушиваться в настороженное перешептывание стоящих рядом девчонок и просто наблюдала за милиционером. Тот, докурив до мундштука очередную «беломорину», поплевал на нее и, как и предыдущие, затолкал в спичечный коробок.

«Сейчас закурит другую», – подумала Верочка. Но милиционер не закурил, а, прищурив глаза, внимательно смотрел туда, где работали с неразорвавшимся снарядом. Он вытянул шею, сделал шаг вперед, кивнул кому-то невидимому, еще шагнул и повернулся к людям. Кашлянув, тихо сказал:

– Все. Разрядили. – Потом вытянулся и уже громко, будто отдавая команду, повторил: – Товарищи! Снаряд обезврежен. Можно подойти.

Верочка стояла рядом с державшим в руках разряженный, уже неопасный снаряд сапером. Обступившие его люди буквально притиснули девочку к нему. Прямо перед глазами Верочки, на чужом металле, были выбиты чужие буквы и цифры. Металл блестел и бликовал. Верочка подалась влево и привстала на цыпочки – стало видно. Две буквы, тире, еще одна и пять цифр. Сапер, заметив, что она разглядывает, повернул к ней снаряд боком. Она подняла глаза на военного:

– Дядя, а что это, для чего?

– Это называется клеймо. Оно особое, личное, как имя, как фамилия. Его поставил сюда человек, который готовил снаряд к взрыву. Там, на том заводе, где снаряд делали.

Верочка покосилась на клеймо и отодвинулась.

– Это написал фашист? Это его имя?

– Да, маленькая, это его имя. Но он – не фашист. Наоборот. Он друг. Я когда разряжал, там конус был недоведен по резьбе… – Сапер смутился. – В общем, он сделал так, что снаряд не взорвался. Он спас тебе жизнь. А сам очень рисковал. Если бы об этом узнали, он бы погиб.

Лицо сапера было серое от усталости, пот мелкими капельками покрывал его, но глаза мужчины сверкали и лучились. Верочка слушала, затаив дыхание, переводя взгляд с лица военного на цифры и буквы, ставшие вдруг своими, близкими и понятными. И такими важными. «Я должна их запомнить, я не должна их забыть!» – крутилась мысль в голове Верочки.

– Подожди, – сапер положил снаряд на приготовленный кусок брезента. – Дай-ка… – взял у своего товарища планшет и, вытащив из него листик бумаги с карандашом, склонился над снарядом и четким, почти каллиграфическим, почерком, переписал клеймо.

– Держи, не потеряй, – протянул он Верочке листок. – Это теперь вроде как твой код будет.

Верочка знала, что такое «код». Это как пароль, что известен только тебе и твоим лучшим друзьям. Это как в разведке.

– Спасибо, – тихо сказала она…

Верочка, держа руку с зажатым в кулачке драгоценным листком в кармане кофточки, шла бульваром, мимо трамвайного парка, к заводу, где работала мать. «Встречу и расскажу ей. Про код… Маме… – а потом добавила: – И дочке. Потом».

* * *

– Дочка у нее славная выросла, Катюша, общая наша любимица, – сказала Лялечка. – А Илюша, внук, – так тот вообще отличный парень получился. Красавец, добрый, умница и художник, говорят, неплохой. У него скоро первая большая выставка открывается. Может, сходим?

– Я – с удовольствием!

– А ты, Валентина, больше его пока не вызванивай, а коли уж совсем приспичит снова на Смоленское сгонять – такси вон вызывай, благо заработки позволяют.

– На Смоленское? – переспросил я. – На кладбище?

– Да так уж получилось, что и Платон там лежит, и Верочка, и Нинка моя. Мы когда в третий раз там, у могилок, сошлись – так и порешили съехаться, две бабульки одинокие. Теперь обе на моей площади обитаем, а ее хоромы на Ломоносовской сдаем – вместе веселей, да и приварок не мешает. Верно, старая?

Валентина кивнула.

– В следующий раз на кладбище с вами еду я! – заявил я Валентине. – Отца я, конечно, почти не помню, но посетить его могилу…

– С ней – это на полдня, не меньше, – предупредила Лялечка. – Ей же надо и в церкви всю службу выстоять, и у Ксении Блаженной помолиться. Хотя у нас тут свой храм теперь имеется, в двух шагах от дома.

– Мне там было чудо явлено, – тихо сказала Валентина. – И прозрение. А до того я как во тьме жила…

* * *

Она поправила фитилек, прогладила, слегка сплотила его пальцами и поднесла свою свечу к огню другой, поставленной кем-то до нее и догоревшей уже почти до медной чашечки подсвечника. Погруженный в желтое пламя кончик пропитанной воском нити вспыхнул и выбросил в воздух маленькое, пахнущее медом облачко. Она осторожно вдохнула его аромат, задержала дыхание и, прикрыв глаза, постояла так в который раз, и каждый раз, как внове, удивляясь совершенно особому вкусу воздуха, наполняющему церковь. Его можно ощутить только в старых русских храмах, где за сотни лет дым и тепло топящихся березовыми полешками печей, смешавшись с запахом горящих свечек, ароматом кадильных трав и лампадного масла, стали осязаемой частью благодати, снисходящей на каждого входящего под их своды. Валентина поставила свечу перед иконой и подняла глаза на образ. «Святой Николай-угодник, Господи Иисусе Христе…» – мысленно обратилась она и к святому, и ко Всевышнему. Она не умела молиться и никогда не крестилась на людях. Если бы ее спросили, отчего так, она не ответила бы, потому что сама не знала почему. Осенить себя крестным знамением Валентина могла только наедине с собой. Для нее, как для многих людей ее поколения, почти всю жизнь проживших в государственном безбожии, возвращенная вера была чем-то особо тонким и хрупким, почти интимным, не терпящим не только постороннего вмешательства, но даже присутствия и проявления. И, обращаясь к Богу, она просто думала о родных и близких ей людях, думала легко и светло, и ей казалось, что тем самым она, может быть, в чем-то помогает им, а может быть, от чего-то оберегает. Это чувство возникало у нее всегда, стоило ей только переступить порог храма.

Назад Дальше