Семь писем о лете - Дмитрий Вересов 17 стр.


Володьку собрали на дачу. Он, одетый по-дорожному – в широкие короткие штанишки на помочах, которые были ему немного уже не по возрасту, в немаркую синюю вискозную бобочку, с панамкой на голове – чтобы не забыть, не дай бог, сидел на чемодане, бил в него, как в барабан, топал маршевым топотом и подпевал оркестру, гремевшему на Кировском:

Ждали грузовика, накануне отловив в автопарке и соблазнив деньгами попутного шофера, который вез за Лугу, в Югостицы, пустые бидоны из-под молока, чтобы назад везти полные из колхозного хозяйства. Тамара в который раз пересчитывала узлы и корзины, проверяла, не забыто ли что важное, и пребывала в полной уверенности, что если важное и не забыто, то уж обязательно забыто что-нибудь, кажущееся сейчас, в городе, второстепенным, без которого потом на даче будет не обойтись. Например, тюлевые занавесочки на окна и вышитые накидки на подушки, придающие уют и домашность чужому жилищу. Или толстые, «как зверь, мохнатые» полотенца, занимающие много места в багаже, в один момент набирающие в свой мех пляжный песок и травяной мусор, тяжелые в стирке, но какое без них купанье? Или сахарница с щипчиками для колотых кусочков, подстаканники, пусть и самые дешевые – с чеканными колосьями и звездой, простая стеклянная пузатая вазочка, чтобы ставить собственноручно собранные в поле лютики-ромашки-васильки. Или – непременно – штопальный грибок.

Дача, дача!

Павел Никанорович еще весной, с трудом освободившись на два дня от беспокойной своей работы, ездил снимать дом на лето за Лугой, на Череменецком озере, в хорошем климате, с коровами, козами и курами. Тамара повезла Володьку, бледного и быстро утомляющегося, греть на солнце, купать в целебной, по слухам, озерной воде – «святой», «крестильной», потому что церкви по берегам, и даже был, пока не закрыли, большой монастырь на месте явленной иконы Иоанна Богослова. Собиралась Тамара также по договоренности за отдельную плату поить Володьку парным коровьим и козьим молоком, кормить хозяйскими пирогами из серой муки с зеленым луком, а также свежими сырыми яйцами – прямо из-под курочки, пробивая дырочку в еще теплой скорлупе. Были также надежды на лесную ягоду, грибы и свежую озерную рыбку.

У Володьки докторша из детской поликлиники обнаружила подозрительное в правом легком, шумы в сердце и малокровие. Малокровие, то есть низкое содержание гемоглобина в крови, определили по анализу. В наличии всего прочего Надежда Игнатьевна, Настина мама, выразила сомнение, прослушав Володькину спину, грудь и бока стетоскопом и еще для верности старинной деревянной «айболитской» трубкой и простучав особым образом ребра.

– Я, Тамарочка, – сказала она, – не терапевт, конечно, а хирург, но общие вещи все-таки знаю. Гемоглобин низковат, ничего не скажешь, но всяких ужасов, вроде процесса в легком, не наблюдаю. Как и шумов в сердце. Володя пошел в тебя, не в Павла, сердце у него вполне здоровое. Шумы в сердце случаются у более старших детей, как и вегетативная недостаточность, это связано с подростковой перестройкой организма и само по себе проходит, если образ жизни здоровый.

– Но, Надя… Володя долго болел зимой. А как же Августина Генриховна сказала? Это ведь страшные вещи! И климат наш…

– Климат, – вздохнула Надежда Игнатьевна, – все очень любят ссылаться на климат. И все забывают, что городу больше двухсот лет, и все забывают, что за это время осушили огромное количество болот, и проклятый наш чахоточный климат стал значительно лучше, чем во времена Петра Великого. Что же до Августины Генриховны, Тома, то ей уже за семьдесят. Ей давно пора на пенсию, а не на приеме сидеть и не по адресам ходить. Ведь еле ползает! Насколько я понимаю во внешних симптомах, у нее высокое кровяное давление. И она не столько слышит, сколько ей слышится. В ушах у нее шумит, вот что.

– Но дача…

– Прекрасно, что дача! Ребенку летом, разумеется, лучше побыть в деревне. И не наряжай ты его – он же не кукленок и не девочка, парень растет! И не кутай – пусть бегает, как деревенские, и босиком. Очень полезно босиком. Окрепнет, вырастет. Ну да ты сама знаешь!

Так и засобирались. И насобирали добра на целый грузовик – Тамара не умела обходиться малым.

Едва миновали Лугу, и полило. Полило, казалось бы, с ясного неба, как случается иногда в начале лета. И всё вымочили под дождем – грузовик-то был открытый. Потом неделю сушили – на сырости, на ненастье. Хозяйка-куркулька баба Капа не топила печь – берегла дрова. Потом объявилось наконец-то солнце, но не ласковое, а прямо разъяренное, как в пустыне, и мигом вскипятило озеро, высушило прибрежную топь, погубило лягушек и сожгло траву – до скучной желтизны, до соломы. Потом узнали, что началась война.

Война.

Что ж – война. Плохо и страшно. Но вспомнилось, как почти незаметно, без особых волнений пережили полтора года назад финскую, переживется и эта. Вдалеке от бед, у голубого озера, жарким-жарким летом…


Через несколько дней явились беженцы, заблудившиеся, запутавшиеся в паутине грунтовых дорог, испуганные на всю жизнь, немые, с глазами, выбеленными страхом, памятью о кровавых морях, присыпанных пеплом, что остаются после бомбежек, и той особой беспамятностью, которая помогает не сойти с ума, если кровавые моря пополнены родной кровью. Некоторые оказались полуодетыми, в ночном, и даже босые, как юродивые, – им отдавали прикрыться мешковину, одежду не по росту, старую, всякую, впору огородным чучелам. Что было, то и отдавали – сами не щеголи. На ноги – худые галоши, обрезанные валенки, боты, в каких на скотный двор ходят, и еще лапти стали плести, кто помнил как. Те, кто без документов, знали, что впереди у них одни беды и безнадежность.

Поселили по домам. К бабе Капе пришли двое: мать и дочь-подросток, лет тринадцати-четырнадцати. Мать звали Лидочкой, дочь – Люсенькой. Баба Капа заголосила поначалу, велела им селиться в дровяном сарае рядом с куриной клетью и уборной, потому как доходу от них никакого, а один убыток, но потом успокоилась и уж начала размышлять и рассчитывать, как сама заживет при немцах и вернет себе отрезанную колхозом часть картофельного поля.

Тамара с Володькой потеснились в своей горнице и пригласили беженок к себе. Те все больше молчали, а если плакали, значит, благодарили, например, когда Тамара делилась с ними чулками-носками из штопального узла, бельем-тряпьем и женскими санитарными приспособлениями.

Громадные купальные мохнатые полотенца были вытрясены, выполосканы, высушены и стали постельной принадлежностью Лидочки и Люсеньки, пляжный зонт в полосатых оборках – ширмой.

– А ты говорил, – обращалась Тамара к Володьке, но на самом деле через него – к Павлу Никаноровичу, без которого скучала и часто так с ним разговаривала – через Володьку. – А ты говорил: зачем столько барахла везти? Одна морока! А вот и не морока – раз пригодилось!

Жили Тамара с Володькой, Лидочкой и Люсенькой не то чтобы в глуши – село было немаленькое, но все-таки на отшибе, без свежих вестей. Потому о взятии немцами Пскова узнали только через день или два, когда со стороны Луги загремело, прибыл очередной обезумевший табор беженцев и следом за ними уполномоченный. Лугу бомбили. «Всего лишь» бомбили. Баба Капа и многие деревенские утверждали, что немцы уже там, и раздумывали – бежать, не бежать от хозяйства.

Уполномоченный всех беженцев и немногочисленных дачников возрастом от шестнадцати лет попросил на строительство укреплений – окопы рыть, рвы противотанковые, валить деревья поперек дорог, помогать военным строителям, чем велят. Что значит – попросил? Мобилизовал, вот и все. Так Тамара с Лидочкой попали «на окопы». Как потом узнали – на строительство ставшего знаменитым «Лужского оборонного рубежа», который тянулся от Нарвы и Кингисеппа, через Лугу до озера Ильмень. Оказалось, горожане уже дней десять посменно роют землю.

Тамару с Лидочкой и еще человек тридцать на грузовике повезли сначала в Лугу, где вновь прибывших разбивали на бригады и распределяли по участкам, потом дальше – севернее, в сторону города, к поселку Толмачево, где строилось что-то отдельное, особо сложное, крепкое и надежное, и нужна была свежая рабочая сила. Выдали лопаты и сказали: неделю роете сутками, в три смены, а потом – четыре дня отдыха. Так положено, так все работают.

Женщины и подростки осваивали работу кротов, ладони их покрывались трещиноватой корой и раздавались в ширину – в обхват толстого древка лопаты, сожженная на солнце кожа нарастала бурой пегой чешуей, как у динозавров, волосы пересыхали, путались, рыжели и редели. Сандалии, босоножки, спортивные тапочки расползались, как и одежда, останки берегли, как могли, чинили, подвязывали, потому что переодеть было нечего – не захватили, не догадались, это ведь не на дачу скарб собирать неделями.

Об отдыхе, о четырех полагающихся отпускных днях никто не заикался и даже не вспоминал.

Но какой, в самом деле, отдых, если оборона, если в сторону Пскова беспрерывным потоком идут поезда, длиннейшие серые эшелоны – откуда их столько взялось! – и везут мобилизованных, пушки под чехлами, даже лошадей, чтобы, как выяснилось, возить эти пушки, и спрессованные фуражные кипы, чтобы кормить лошадей? Если в обратную сторону везут раненых, наспех искромсанных торопливой фронтовой хирургией, перевязанных, загипсованных, с черными лицами и разучившихся по-человечески говорить и только рычащих, сипящих и воющих по-звериному, когда их выгружают из поезда и тесно укладывают на телеги? Какой отдых, если все ближе с каждым часом, все слышней и слышней громовые раскаты и надвигается огненный ливень – смерть надвигается? Никому не придет в голову отдыхать – целых четыре дня. И ни к чему это, потому как за эти четыре дня о чем только не передумаешь, и все больше – о чем не следует, например, об оставшихся на чужом неласковом попечении детях, о муже, от которого ни слуху ни духу, и о том неопределенном, неохватном пониманием мирного человека, выражаемом словами: что же будет?!

Что же будет? Небо вспыхнет и падет на землю. Земля вздыбится. Комья земли перемешаются с ошметками неба и человечины.


Землеройные работы были окончены, укрепления сооружены, приняты военно-инженерной комиссией, и всем велели отправляться по домам. Своим ходом, разумеется. Кто как мог, кому как повезло, так и добирался.

До Ленинграда добраться было несложно – на поезде, на автобусе. Три-четыре часа, и даже меньше, и дома. А у Тамары и Лидочки сутки ушли на то, чтобы сначала найти попутную телегу до прибрежного Наволока, а потом пешком вдоль берега, торопливо, насколько хватало сил, дошагать до бабы-Капиного гнезда. Детей не было, Капа заквашивала молоко, укутывала крынки старым тряпьем для тепла. В доме пахло старым деревом, холодной печкой и свежесорванным укропом. На юге громыхало – уже привычно, но все ближе и ближе.

– А… – сказала Капа. – А… дивчаты… Я уж не чаяла – думала, навек мне ваши подкидыши. Наслал Господь наказанье, коли своих не завела. Явились мамки, слава те господи… А в Югостицах, говорят, немцы на танках разъезжают. Соседская кума прибежала – на хвосте принесла. Может, и врет!

– Где дети? – спросила Тамара, а у Лидочки уж и ноги подкосились в предчувствии дурного.

– Что им сдеицца? Я их к хозяйству приставила, чтоб не дурили. Курей там покормить, воды наносить, двор подмести, капусту прополоть. Уж таки неумехи! Уж таки слабеньки! И козы бояцца! А нынче услала за земляникой – последняя, крупная, сладкая по опушкам дозрела. Наберут по лукошку, и то ладно. Да только не наберут – все в рот себе…

Тамара, не присев, побежала к опушке, Лидочка за ней следом. Женщины метались вдоль леса, звали детей до хрипоты, потом разошлись по дорожкам, ведущим через лес, и, срывая голос, звали и звали. И вдруг, на перекрестье тропинок, одновременно сошлись все четверо: перемазанные ягодой и сосновой смолой Володька и Люсенька и обе матери, в поисках детей чуть не сошедшие с ума.

– Мама! – заорал Володька. – Мама! Какая ты страшная! У меня голова в лесу всегда болит! И пить хочется. А мы белок видели и дятла!

– А еще немцев, – тихо добавила Люсенька и приникла к Лидочке. Обе уже рыдали.

– Володенька… – целовала сына Тамара. И встрепенулась: – Каких немцев, девочка?

– Военных немцев. Ничего, теть Тамара, они нас не заметили. Мы в папоротники легли, они и прошли мимо. Тихо-тихо.

Вероятно, это было подразделение разведчиков, пробиравшееся от Югостиц, где была центральная колхозная усадьба, на север. На следующий день показались немецкие танки.

– Куды ж?.. – растерянно сказала баба Капа и села на табуретку у окошка – ждать судьбы.

Лидочка, видимо, тоже готова была ждать судьбы, тем более что немцы шли уже по главной улице села и разбредались по боковым. И страшны были почему-то не танки, не автоматы в руках солдат, более всего пугала чужая каркающая речь, звучащая спокойно и деловито.

– Нет уж! – сказала Тамара и посмотрела на Лидочку. – Ты, Лидочка, как хочешь, а мы…

Тамара повесила на плечо свою городскую сумочку с деньгами и документами, завязала в салфетку полхлеба и два огурца, велела Володьке надеть ботинки, чистую бобочку и панамку, взяла его за руку и объявила:

– Мы идем домой, к папе и Мише. Ты соскучился, Володенька?

– Я подарю папе моего жука, – обрадовался Володька, боявшийся и невзлюбивший бабу Капу, и сунул в карман коробочку из-под зубного порошка, в которой хранился пришпиленный булавкой к куску сосновой коры жук-олень, редкий зверь для здешних мест.

– Пошли, – велела Тамара и взяла Володьку за руку.


«…С папой они встретились на вокзале в Луге. Вернее, не на вокзале, а на автобусной остановке рядом с вокзалом. Чудом не разминулись! Папа будто чувствовал – с утра подхватил портфель и шляпу, побежал на вокзал и успел к пригородному поезду. Мест не было, потому что на поезде ехали ополченцы, как говорили, на учебу. Но папу взяли в вагон, потому что там был один его знакомый по издательским делам, который пошел в ополчение. Он-то его и узнал и позвал в вагон. Потом в Луге папу чуть было не приняли за дезертира. Ведь ополченцы – люди мирные, штатские и не очень понимают военную дисциплину. Они, бывает, возвращаются навестить родных самовольным образом, а это рассматривается как дезертирство. Ну вот, в Луге папу чуть не арестовал патруль истребительного отряда. Это такое подразделение из местных жителей, которое должно ловить шпионов, дезертиров, диверсантов и пораженцев. Чем-то папа не понравился, и его задержали, несмотря на то что документы у него были в полном порядке.

Потом еще кого-то привели, какую-то тетку, которая на рынке кричала, недовольная ценами: „Немца на вас нет, мироеды!“ И папу попросили посидеть в коридоре. Он посидел пять минут и просто ушел, и никто его не задерживал, даже постового при входе не было. Видно, отлучился.

На автобусной остановке была толпа, сидели на узлах и чемоданах. Никто не знал, когда придет автобус и куда он потом поедет. Там папа и узнал (в сводках еще не было), что фашисты прорвались к Югостицам, а это совсем рядом с деревней, где находились мама и Володька.

Но тут пришел автобус, откуда-то из совсем других краев, откуда и не ждали. Из него вывалилась толпа, а в толпе – мама и Володька. Папе, когда он их увидел, стало плохо с сердцем, но быстро отпустило. Мама черная и очень похудевшая, она, оказывается, была на окопах, а Володька тоже черный, загоревший, но ничего – упитанный, только сомлевший в автобусной духоте.

Очень жарко было, и сейчас жара, Настя. Страшная жара, и каждый день ледяной ливень новостей…»

* * *

Дед Владимир жил неподалеку от студийного чердака – на улице Глинки, что выходит к Мариинскому театру. Майк, насквозь промокший под ливнем, заглянул просушиться, погреться, угоститься дедовым чаем с его фирменным «бальзамом». «Бальзам» приготавливался дедом собственноручно из зверобоя, душицы и еще какого-то лекарственного сена, которое высушивалось, измельчалось, помещалось в темную бутыль, заливалось спиртом, настаивалось в темноте ровно три недели, потом процеживалось в несколько приемов.

Готовое снадобье разливалось по пузырькам, укупоривалось воском поверх пробки, украшалось цветной ленточкой. Потом по чайной ложке снадобье добавлялось в чай и считалось лекарством от всех болезней. С чего дед это взял, осталось неизвестным, потому что болячек, хоть он и бодрился, у него хватало и только прибавлялось с годами. Но чай с «бальзамом» был вкусным и ароматным.

– О! Приветствую, – сказал дед. – Тебя хоть выжимай, родной. Да и следует. Ступай в ванную, там чистый халат. Переоденешься, будем чай пить с моим «бальзамом». Нынче не то чтоб удачен, положа руку на сердце. Душицы, похоже, переложил, вышел одеколон-с. То ли трава по прошлому году сильно пахучей уродилась? А, что теперь гадать! Предвижу просьбу остаться переночевать. Ответ будет положительным, но матери звони сам.

Майк застал деда, когда тот, вдохновленный непогодой, решил разгрести свои завалы. Дело было интереснейшим, во всяком случае, для Майка, и он счел, что сегодня ему везет как никогда – сначала с фотографией девчонки, теперь вот с дедовым мероприятием.

– Богатейшая помойка! – сказал дед. – Но все больше трухи. Ничто не вечно, – повторил дед, выуживая из старого, обшарпанного фанерного чемоданчика с полустершейся надписью «Юный мастер» сложенный вчетверо лист «Инструкции». Из «Инструкции» он вытряс затрепанную книжицу. – Вот здесь примерно так и сказано, – помахал готовой рассыпаться книжицей дед. – «Книга Екклезиаста», ничто иное. Храню в столь странном месте, потому как не я туда положил. Пожалуй что и антикварная штучка теперь. Видал?

Назад Дальше