Засланный казачок - Сергей Соболев 24 стр.


* * *

Мы много раз, то по очереди, то вдвоем, просили… просто умоляли, чтобы он остановился, отдохнул сам и дал нам отдохнуть от своего продирающего, порой, как мороз по коже, голоса.

Его приходилось тормошить за плечо, потому что на голос он уже не отзывается… Однажды он снял с себя талес, когда горела свеча, и тогда я увидела глаза этого мальчика, почти моего ровесника… он видел не меня или всех нас, укрывающихся в «малине» на задах литовского хутора, а что-то другое, и с этим, наверное, уже нельзя было ничего поделать.

Однажды, когда Й. особенно разошелся и его голос из-под талеса доносился особенно громко, даже здесь, под землей, мы услышали, как на хуторе взвыла собака, сидящая круглые сутки на цепи… Я очень испугалась, что сейчас явится разгневанный хозяин и всех нас здесь прибьет… или же завалит вход в «малину», и тогда все мы задохнемс я и это тайное убежище станет нашей братской могилой…

Я не за себя испугалась, а за Малыша. Хотя и за себя тоже… Мои кулаки задубасили в спину Й. Он пришел в себя, снял талес, и спустя короткое время собака на хуторе затихла.

* * *

Я сажусь за свою писанину раз в три или четыре дня. Экономлю свечи. Бывает, что нет настроения и даже сил браться за карандаш. Да и Малыш не дает мне скучать, требуя к себе внимания… хотя он очень спокойный и некрикливый мальчик… Я уже ему пообещала, что, когда он вырастет, я никогда не буду его называть «шлемазл» или «шая»… хотя сама знаю, что буду, потому что все еврейские дети, когда что-нибудь натворят, бывают и шлемазлами и шаями. Ты не знаешь, детка, что обозначают эти слова? Когда-нибудь — я в это очень и очень надеюсь! — ты их непременно услышишь, поэтому твоя тетя, которой ты передан на сохранение, кое-что хочет объяснить тебе… пока еще существует такая возможность.

Шая — это вообще-то обычное еврейское имя, сокращенное от Йешайя. Но употребляется это словцо — ты только не смейся, малыш… — употребляется это вот «шая» еще и в таких значениях, как «недотепа», или «гуляка», или «лодырь», или еще как угодно (кажется, это самое «шая» пришло к нам с юга Украины, скорее всего, из Одессы).

А «шлемазл»… о-о-о! Тут в двух словах не объяснишь… но я попробую. Вообще-то мы здесь, в Вильно, и окрестностях разговариваем на своем идиш. Еще наши местные евреи знают польский и литовский, конечно, в разной степени: кто-то может читать и писать и даже ведет какие-то дела с местными чиновниками и дельцами — это было, конечно, до прихода немцев, — а кто-то знает лишь «базарный» язык простолюдинов. Я знаю немного немецкий, а наши дедушка и бабушка, которых, к сожалению, уже нет в живых, хорошо… просто отлично… знают… ве рнее знали, немецкий (когда-то это был их второй родной язык).

А есть еще иврит, язык, на котором евреям была дана Тора и на котором многие иудеи разговаривают и сейчас… И вот на этом языке «шлема мазл» означает — «полное счастье».

Эх, малыш, малыш: ты еще, по младости лет, не знаешь , каково оно бывает, еврейское счастье, особенно «полное». ..

* * *

Й. послушался нас и на время прекратил свои молитвы и песнопения.

Но вышло, кажется, еще хуже: парень, перестав молиться, теперь свистящим шепотом — только шепотом, как будто у него пропал голос — рассказывает о том, что он видел в Понарах, когда его временно, за какую-то мелкую провинность, перевели работать из автомастерских в «команду могильщиков».

Этот еврейский мальчик учился в ешив[34] и мог стать кем угодно: торговцем, аптекарем, портным, учителем, адвокатом или раввином. А стал наряду с другими несчастными, которых немцы и местные «ипатингасы» гоняют на грязные работы, — могильщиком, который ссыпал хлорную известь в рвы с десятками, иногда сотнями расстрелянных и зачастую недобитых, еще живых людей, а затем засыпал вместе с другими несчастными, нередко полубезумными, эти ужасные рвы землей, и они потом еще некоторое время дышали.

Трава в Понарах, деревушке, которую литовцы называют Панеряй, на сотни метров не зеленая, а буровато-коричневая; даже на кустарнике и деревьях — кровь, внутренности и человеческие мозги.

Я не смогла долго выдержать ни этот его свистящий шепот, ни то, о чем он пытался рассказать — вот только кому?

Я заткнула уши пальцами…

И тогда Й. надел талес и вновь, раскачиваясь, стал молиться у глухой непробиваемой стены.

* * *

Про своего мужа Б., отца нашего несчастного Изи, я, как ни странно, почти не думаю. Б. и еще два десятка че ловек, из числа тех, кто имеет дефицитные специальности, куда-то увезли еще в апреле… Кто-то говорит, что в Эстонию, в рабочий лагерь, кто-то, когда о них заходит речь, печально и многозначительно кивает головой…

Мы познакомились уже в гетто и здесь же сыграли… — да, да, да! — свадьбу… почти настоящую еврейскую свадьбу.

Когда я понесла ребенка, все думали, что будет девочка, а вышел — мальчик. Муж сначала хотел назвать Израилем, но потом выбрали имя Ицхак. Поэтому я так его и называю, то Ицхаком, то Изей… мою кровинушку, похороненную второпях на опушке здешнего дремучего леса.

В добавление к тем садистским, изуитским и палаческим приказам, которые уже внесены в эту тетрадь рукой М., могу по памяти воспроизвести еще несколько:

Евреям запрещается говорить по-немецки.

Еврейским женщинам запрещается красить волосы и губы.

Евреям запрещается молиться.

Запрещается приносить цветы в гетто.

Еврейским женщинам запрещается рожать (если такое произойдет, родившая будет лишена жизни вместе со своим ребенком).

За нарушение любого пункта и параграфа любого приказа мера наказания — расстрел.

* * *

В отличие от хозяина, его сезонная работница, а проще говоря, батрачка, относится к нам со всем присущим ей, простому бедному человеку, пониманием и сострадание м.

Я, хотя и не очень здорово говорю по-литовски, поняла, что муж ее, такой же, в сущности, батрак, работает сейчас на одном из соседних хуторов. С ним, с мужем, находится ее сын, парнишка лет двенадцати, который тоже понемногу трудится, перемежая работу подпаска с обычными мальчишескими забавами. Этого парня я уже видела раза три или четыре: он приносил нам сюда, в «малину», немного хлеба и молока.

Как я понимаю, такое случалось потому, что Д. сама была очень загружена работой у «нашего» хуторянина. Возможно, что она боялась сама слишком часто сюда ходить, чтобы не гневить того же хозяина… Но хотя бы раз в сутки, обычно уже к полуночи, когда «куркуль» и его домашние дрыхнут без задних ног, Д. спускается к нам, или же я подаю ей Малыша, и она его кормит грудью.

Когда мальчик вырастет, я обязательно найду эту Д., приведу его к ней, к этой простой деревенской женщине, и скажу просто: «Сынок, именно ей ты обязан жизнью…»

…Плохо, очень плохо. Сегодня вечером приходил хозяин и ругался… как никогда прежде. Наверное, наши по какой-то причине не смогли там, в гетто, или через своих давних знакомых вне его, собрать нужную сумму денег или передать взамен какие-нибудь ценности. А может, собрали, но не могут передать, нет оказии. Или же расплатились с ним, и даже с лихвой, но этот жадный фермер… делает свои ставки на крови?

Да и откуда взять деньги или ценности тому же А., мужу моей сестры С., если раздали, кажется, все, что было?..

Я отдала Й. талес обратно (я его прячу, когда к нам спускаются посторонние, а тем более хозяин). Если бы не Малыш, который изо всех сил цепляется за жизнь, я бы плюнула на все и ушла бы в лес или вернулась бы обратно в гетто…

* * *

Нет, я не могу так поступить.

Малышу нужна эта кормилица, добрая женщина Д. — иначе он умрет.

И я не могу бросить здесь, у этого мироеда, который терпит нас на своей земле лишь в силу собственной алчности — ах, как бы я рада была заблуждаться… — почти беспомощную пожилую женщину и ее прихварывающую внучку, так же, как не могу оставить в здешней «малине», которая уже вскоре может стать для всех нас братской могилой, даже сумасшедшего Й., этого несчастного парня, которому довелось видеть и пережить больше, чем древнему старику…

* * *

Когда старик явился к ней в камеру спустя несколько часов, Юля, опять сидевшая в кромешной тьме, сжав кулачки, выкрикнула:

— Почему вы обзываетесь?! Почему вы не хотите со мной разговаривать?! Или потому, что я — еврейка? «Жидас», по-вашему — это «еврей», верно? А как будет «еврейка»? Жидовка? Или еще как-то по-другому?.. Ну что ты молчишь, дед? Скажи что-нибудь! Или ударь… если сказать тебе совсем нечего…

— Почему вы обзываетесь?! Почему вы не хотите со мной разговаривать?! Или потому, что я — еврейка? «Жидас», по-вашему — это «еврей», верно? А как будет «еврейка»? Жидовка? Или еще как-то по-другому?.. Ну что ты молчишь, дед? Скажи что-нибудь! Или ударь… если сказать тебе совсем нечего…

— Кас? — бросил старик, замерев в том углу, где стояла параша. — Неко не гирджю[35].. .

Юля не поняла, что сказал ей этот дед, у которого, кажется, слегка не все дома. Но она поняла другое, обратив внимание на необычную реакцию старика: чем-то она его на этот раз, кажется, зацепила.

— Ну так что, дед? — Юля попыталась дотянуться до него, но не рассчитала длины цепи, и старик успел переместиться к двери. — Значит, слово «жидас» тебе знакомо? Тебе сколько лет? Семьдесят? Или уже под восемьдесят?

Дед что-то проворчал неразборчиво, но… не ушел, как это случалось прежде, когда Юля пыталась с ним заговаривать, а остался торчать в темном дверном проеме, направив фонарь ей прямо в лицо.

Прикрываясь от света ладонью, Юля, еще чуть повысив голос, спросила:

— А вам ведь встречалось по жизни… слово «жидас»? Сколько вам было лет в сорок первом? А в сорок четвертом, когда окончательно закрыли гетто в Вильно… извините, в Вильнюсе?! Вы-то, наверное, молоды были в ту пору… а вот отцы и деды ваши… не все конечно, но были и такие… кто в «ловцы» подался, чтобы потом у соседей-евреев, которых сам же сдал в Лукишкес, все добро из дому вынести… а кто и в «ипатингасы»… там уже убивать приходилось, но и по части наживы все обстояло там круче…

Несколько секунд в камере царила мертвая тишина. Старик в какой-то момент наклонился вперед — то ли захотел пройти обратно в камеру, то ли просто переменил ногу, — но тут же, ухватившись жилистой, почти высохшей, но еще сохранившей силенки рукой за косяк, выровнялся.

Достал из бокового кармана кожушка новую свечу, сделав шажок или два, положил ее на табуретку рядом с миской вареной картошки.

А затем привычно загремел ключами, запирая за собой дверь…

Глава 30 БУДЬТЕ МУДРЫ, КАК ЗМИИ, И ПРОСТЫ, КАК ГОЛУБИ

Вечером тех же суток, когда его задержали возле собственного офиса, Нестерова еще раз водили на допрос. Дознаватели поменялись, и теперь задержанного допрашивал не старший инспектор Норвилас по прозвищу Ровер, а старший следователь по особо важным делам при генеральном прокуроре Литвы. Он проговорился — хотя, скорее всего, обмолвился намеренно, с умыслом, — что у его партнера Мажонаса тоже нет алиби. А это позволяет как минимум на месяц запереть их в «крытую», где их будут методично колоть, колоть по полной программе… И даже если они сами не расколются, не признают за собой организацию и осуществление взрыва в центре города, повлекшего за собой человеческие жертвы и моральный ущерб для властей (не говоря уже о материальных убытках), то за это время, пока они будут сидеть в Лукишкес, оперативные службы сами соберут все улики и доказательства, на основании которых суд вынесет им максимально суровый приговор.

«Думай, Нестеров, соображай, но только не затягивай с «чистосердечным», — напирал на него следак. — А то ведь мы можем переквалифицировать ваше деяние и начать шить вам с Мажонасом по другой статье «подготовку и участие в осуществлении террористического акта»!.. Одно дело, как ты понимаешь, участие в криминальной разборке, пусть даже с летальным исходом. Максимум по приговору — червонец, а сидеть не более двух третей срока. А за «террор» схлопочете пожизненное… дураком же надо быть, чтобы не видеть здесь разницу!..»

Вот так они и общались примерно два часа: важняк требовал «чистосердечного» и грозился — для начала, так сказать — упаковать Нестерова в общую камеру к туберкулезникам, а Стас, злой от того, что у него отобрали сигареты и не разрешают сделать положенный ему по закону звонок — они вроде как опасались, что он может предупредить кого-то из сообщников через своего адвоката, — во время этого допроса почти не открывал рта…

Ночь Нестеров просидел в одиночной камере: прежде чем запереть его, местные контролеры отобрали у него часы, ремень и обувь, оставив его в одних носках.

В восемь утра — он спросил время у «вертухая» — в камеру внесли завтрак: пластиковый поднос, на нем пластиковые приборы, какая-то еда, запаянная в пластик, и то ли кофе, то ли какао в пластиковом же стаканчике.

«Какаву» он все ж выпил, а к остальному решил не притрагиваться.

Вскоре контролеры отдали Нестерову туфли, часы и даже ремень, после чего повели его по тюремным коридорам уже в знакомую ему комнату для допросов.

— Ба, какие люди! — плюхнувшись на привинченную к полу табуретку, сказал Стас. — Угостите сигареткой, господин старший инспектор!

Монкайтис, сотрудник ДГБ и бывший однокашник Нестерова по Полицейской академии, механически похлопал себя по карманам, потом, обернувшись, вопросительно посмотрел на своего коллегу, который должен был присутствовать при допросе.

Тот достал из кармана пачку «Рэд энд вайт», угостил задержанного — но пока еще не подследственного, как понимал свой нынешний статус сам Нестеров — и дал ему прикурить от зажигалки.

Стас с наслаждением затянулся сигаретой, затем, выпустив несколько колец из дыма под потолок, посмотрел на гэбиста:

— Феликс, ты тоже хочешь спросить у меня, зачем я взорвал Ричи?

— Напрасно вы иронизируете, Нестеров, — перейдя на официальный тон, сказал Монкайтис. — Дела ваши обстоят не так уж и здорово…

Гэбист щелкнул клавишей магнитофона, намереваясь, очевидно, начать допрос, но Стас отрицательно покачал головой.

— Выключи свою мандулу, — сказал он. — Пока в Лукишкес не доставят моего адвоката, я не буду отвечать на ваши вопросы.

— Буду откровенен, Нестеров, — сказал сотрудник ДГБ, поставив магнитофон на «паузу». — Лично я не верю в вашу с Мажонасом причастность к вчерашнему взрыву возле казино «Лас-Вегас». Но я не смогу вам помочь, пока вы не расскажете, чем вы занимались все последние дни. Меня и мое ведомство интересует, какого рода задание вы выполняете?.. Какое именно поручение вам дал ваш российский клиент?..

«Каждый под сурдинку пытается решить какие-то собственные проблемы, — подумал про себя Нестеров. — Вот и гэбисты решили подсуетиться. Раз уж «соколов» закрыли в Лукишкес, то почему бы не воспользоваться данным обстоятельством и не попытаться выступить эдаким добреньким дядей или же «крышей», взамен потребовав поделиться с ними конфиденциальной информацией…»

— А может, Феликс, вам еще ключи от квартиры отдать, где деньги лежат?

Феликс хотел подать какую-то ответную реплику, но в этот момент в комнате для допросов появился мужчина лет тридцати, одетый в штатское (судя по тому, что Стас и раньше видел его в компании с Монкайтисом, этот тип тоже является сотрудником ДГБ).

Он наклонился к уху Феликса, но шептал так громко, что Стас расслышал почти все из того, что он говорил на ушко своему коллеге.

— Только что сюда звонил «сам», и…

— Директор звонил? — перейдя на шепоток, решил уточнить Монкайтис. — И что?

— Просил передать тебе, чтобы ты немедленно связался с ним отсюда, со служебного аппарата.

— А на какую тему? Ты спрашивал?

— Да вроде бы насчет этих вот дел…

Гэбисты, прекратив шушукаться, одновременно уставились на задержанного. Монкайтис задумчиво пожевал губами, затем, подымаясь со своего места, сказал:

— Я скоро вернусь, Нестеров, а вы подумайте пока, как вам дальше жить…

Прошло десять минут, потом двадцать… но Феликс почему-то не возвращался. Мало того, вскоре Стаса перевели в другую комнату, куда старший дежурный смены изолятора Лукишкес лично доставил кофе, бутылку минералки и бутерброды с колбасой сервелат…

Феликс появился лишь через час.

— Что ж ты сразу не сказал, Стас, что у тебя… такая «крыша»?

— Какая? — спросил Стас, отставляя в сторону чашку с недопитым кофе (бутербродами он побрезговал, пусть сами тюремщики жрут свой сервелат). — Кстати, Феликс, распорядись, чтобы мне вернули мои сигареты!

— Я всегда знал, что ты умный мужик, но вот этой… хитрости, что ли, в тебе не подозревал, — пропустив его реплику мимо ушей, сказал Монкайтис. — Такой всегда с виду был простой мужик… как телеграфный столб или угол дома. Ан нет… оказывается, я все эти годы в тебе ошибался.

Стас так и не врубился, что это: похвала или, наоборот, хула? И что это за разговор насчет какой-то «крыши», о наличии которой даже сам всезнающий Феликс прежде не догадывался? Стас хотел было задать пару-тройку вопросов, чтобы уточнить, о чем идет речь, но… передумал: в таких случаях чем меньше слов, тем выше шанс и вправду сойти за «мудреца».

Феликс, помолчав немного, вдруг рассмеялся, чего раньше за ним как-то не водилось.

Назад Дальше