Циники - Кудесова Ирина Александровна 3 стр.


- Тем более ты не можешь сейчас никуда идти. Кофе?

- Только без сахара.

- Помню.

- Все еще? Я думал, уже забыла.

- Не издевайся.

- На той неделе у меня жена уезжает к родителям. На три дня.

- Когда?

- В среду. Show must go on.

* * *

Три дня - пошли.

Иван приводит меня к себе, в гости. Живут, оказывается, с его бабушкой. У бабули - идея фикс.

- Ванечка, не могу... Помру я скоро...

Мне:

- И так она - уже лет пятнадцать.

Ей:

- Ба, помочь, что ли?

- Не надо.

Полная свобода: взаимопонимание.

* * *

Очень выигрышный фильм - для парочек.

Я видела его в Таллинне - на большом экране. Иван же - на видео, в тряпочной копии.

Восемь вечера, будний день: народу в зале - кот наплакал.

В темноте пробираемся наверх, на балкончик: прямо над входной дверью. Смотрю вниз, в пропасть. На полу - ниточка света.

- Мы дверь не прикрыли.

Ниточка тает, пропасть чернеет.

...Балашов кивает на экран:

- Что, Дашка, слабо тебе - как она?

- Мне? Слабо?

Ставлю ногу на бордюрчик балкона, поднимаюсь. Снизу - пропасть.

Балашов придерживает меня.

Мои руки распахиваются, откидываю голову.

Те двое, на носу плавучего мира посреди Атлантики - судя по всему, были счастливы.

Эти двое, на краю балкончика в полупустом кинозале - ...

А жаль.

Зато целы останемся.

* * *

- Парень, стой! Документы!

- Держите... только быстрее!

- Что значит "быстрее"? От кого бежишь?

- Не "от кого", а "за кем". Девушку впереди видите?

- Это она - от тебя, по лужам-то?

- Ну да.

- Что - так?

- Откуда я знаю! Любит, наверно, потому и - по лужам.

- Ладно. Догоняй.

* * *

Три дня.

Целых три дня.

Всего три дня.

* * *

На работе хватаются за голову: Балашов заболел. Мало того: телефон у него неисправен. Все время берет трубку какая-то сумасшедшая бабка и говорит:

- Шомастгон.

* * *

Бабулю - это мы подучили.

Во второй вечер остаемся дома: что время-то терять. Нагло выходим на кухню, чистим картошку. Так, по-семейному.

Ей-богу, похоже на счастье.

* * *

Створки окна - настежь. Сидим на подоконнике, курим. Последняя затяжка: Балашов отбрасывает крошечный огонечек в ночь.

- Скорее бы ты уехала в свой Таллинн.

- Тебе не терпится, чтобы все это побыстрее закончилось?

- Ничего не закончится. "Все" только начнется.

* * *

Последняя ночь.

Мне не удержать тебя. Просачиваешься сквозь пальцы.

- Что ты сегодня загадала - между машинами?

- Чтобы ты плакал, прощаясь со мной.

- Исполнилось, как видишь.

* * *

- Иван, я не уеду в субботу. Во-первых, мы так и не купили билет...

- А во-вторых?

- Дела еще остались. На эти три дня я, вообще-то, рассчитывала. ...Ты думал, я скажу, что не могу с тобой расстаться?

- На эти три слова я, вообще-то, рассчитывал. ...Брось. Главное свобода...

- ...и взаимопонимание. В понедельник забегу на работу.

Он уезжает за женой, в Дмитров.

Упаковываю вещички, закрываю дверь.

- Простите за все, Катерина Васильевна. Я больше не вернусь.

В Подольск, к маме.

* * *

Пятница. Осень. Дождь.

Прошла неделя. Я уезжаю.

Мама на вокзал со мной не поехала. У нее - работа. Да за шесть дней мы были сыты друг другом по горло. Все судили-рядили: эстонское гражданство, финны - под боком, до неба над Берлином доплюнуть можно, дети будут говорить на пяти языках: немецком, русском, эстонском, английском и еще на каком-нибудь.

Иван никогда не вырвет меня из всего этого.

Прощай, Иван.

* * *

Запомнила его чуть грустным, уезжающим за женой и дитем в Дмитров. Он сказал: "До скорого".

Скорый поезд - глянцевый от дождя - ждет меня.

Но бояться мне нечего. Юлька говорит:

- Он решил, что ты сбежала еще тогда, в субботу.

Правильно. Мы же с ним все делаем для себя. Вряд ли кому-то из нас нужны душераздирающие сцены на подножке поезда.

Иван иногда вспоминал ту утонувшую девочку, что свела нас. Тринадцатилетний ребенок, погибший от любви.

- Мы и в ее возрасте были умнее, а сейчас и подавно.

- Нет, Иван, думаю, она мудрее нас всех.

- Разница в том, что она прекратила страдания, а мы их не подпускаем к себе. Так кто из нас сообразительнее?

* * *

Издалека, с этими мокрыми длинными волосами, он похож на Брэда Питта в "Легендах осени". Опять без зонта.

У меня есть еще полчаса.

- Юль, работаешь? Балашова к телефону не попросишь? Ушел? И куда же? Так вот я могу тебе сказать, куда. Хотя ты прекрасно знаешь. Я же просила не говорить ему. Да, торчит у хвоста поезда. Номер вагона вам неизвестен. Ладно не говорила. Как это - каждый день отпрашивается? То есть каждый вечер торчит на вокзале? Он же думает, что я уехала в субботу. Что значит "на всякий случай"?

* * *

В эстонских поездах верхние койки всегда застелены. Еще секунда - и вот уже вагон вздрагивает, с грохотом перебирает ножищами, замирает на мгновение. И плавно скользит вдоль перрона. Вот и все.

Лежа на прохладном казенном белье, со своей верхней полки я смотрю в окно. Аккуратные задернутые занавесочки мне не мешают. Соседи по купе высыпали в коридор: мама с двумя ребятишками. Я одна. За стеклом - никого. Смотрю - и боюсь увидеть. Перрон обрывается. Вот и всё.

Опускаю лицо в накрахмаленную подушку. Прохлада; легкий запах свежести. Поезд набирает скорость. Вот и все.

Я и в самом деле не хотела его видеть. За неделю в Подольске что-то незаметно покинуло меня. Я забыла, как он любит. Забыла холод простыни под лопатками, зелененькую нежность киви, забыла эту раздражающую манеру: из любви к искусству не пропускать ни одной юбки. Забыла "лягушечку". Он говорил, осторожно проводя пальцем по моим губам, шее:

- Ну что, царевна... влюбилась в дурака...

- Ну что, Иван... полюбил лягушку...

- Лягушечку. Полюбил лягушечку.

Забыла.

Издалека, с этими мокрыми длинными волосами, он казался похожим на Брэда Питта в "Легендах осени". Он опять явился без зонта.

* * *

- "Что ж без пользы неволишь уничтожить следы? Эти строки всего лишь подголосок беды. Обрастание сплетней подтверждает к тому ж: расставанье заметней, чем слияние душ.

И, чтоб гончим не выдал - ни моим, ни твоим - адрес мой храпоидол или твой - херувим, на прощанье - ни звука; только хор Аонид. Так посмертная мука и при жизни саднит"... Видишь, я даже выучил. Не верил, что ты уехала - так.

- Спасибо. Очень мило с твоей стороны, что ты разделяешь мои литературные вкусы. Но "так" я бы и уехала. ...Ты весь вымок.

- Плевать.

Стоим друг напротив друга. Мне нечего сказать. Я и в самом деле "уничтожила следы": следы прошлого. Балашов потерянно улыбается. Он слишком сентиментален; хотя, вправду - в нашей твердости больше нет толка.

- А что... что за "обрастание сплетней"?

- Так. В редакции свежая тема: мой кислый вид. Мол, Демьянова-то свалила...

- А помнишь, как они говорили - Демьянова скоро забеременеет от вечного сидения у Балашова на коленях? Причем у тебя на коленях разве что главный редактор не побывал. Но покусать кого-нибудь хочется, вот и выбирают самого...

- ...непохожего.

- Черт их знает. Ненавижу.

Тут-то я и забыла об осторожности. Старая обида заслонила настоящее, вызвала желание обрести союзника, сунуть нос под лацкан пиджака. Я не воспротивилась, когда Иван сделал шаг навстречу, прижал к плечу мою голову. Так и стояли.

Я вдруг подумала: сейчас, по сценарию, он должен поцеловать меня, сказать, что был счастлив со мной, сказать, сказать... Никак не могла решить допустить ли этот прощальный, само собой, "полный печальной страсти" поцелуй. Волей-неволей увезу его с собой, притащу в Таллинн, еще встанет между мной и Петером. Между мной и жизнью... хотя это я, пожалуй, загнула. Но заявить, мол, "нет" - малодушно, да и к чему отбирать у себя хоть что-то?

Молчание затягивалось. Я подняла на Ивана глаза:

- Может, дойдем до вагона? Осталось... десять минут.

- Нет. Ты же не хотела, чтобы я провожал тебя. Сейчас уйду.

Не очень-то он был любезен. Но при этом - как-то вовсе не лирично, почти неприятно грустен.

- Милая, иди. Ты совсем промокла. Где твой пестрый зонтик?

Нам, циникам, еще не то приходилось отвечать и слышать. Но почему-то я не смогла сказать такую простую вещь: оставила матери - Петер вчера сообщил, что купил мне новый - большой, с картинкой: репродукция то ли Ренуара, то ли Моне. Вместо этого выдавила:

- Забыла. Мне все равно.

- Конечно. Уж дождь тебе не помеха.

Я вопросительно взглянула на Ивана. Он невесело улыбался.

- Ты же лягушечка.

И тут у меня схватило дыхание.

Кончено! Я вдруг осознала это слово.

Еще мгновение назад все было накрепко забыто; Иван даже раздражал. И вот я стою подле отходящего поезда и задыхаюсь от тоски. Теперь все стало ясно: в своем уединении, под пересуды с мамой, я легко "замела следы"; Ивана же каждый день морили моим именем, он из вечера в вечер торчал на вокзале с томиком Бродского под мышкой: и все это время был со мной. Расставался же - именно сейчас, и по-настоящему. Без наркоза.

Его пальцы тронули мои губы, скользнули по шее:

- Лягушечка.

Я наконец обняла его: будь что будет. Единственная истина: все кончено. Против смерти не попрешь.

Мелькнула идиотская надежда. Что он имел в виду, когда говорил: ты уедешь, тогда-то все и начнется?

За пару минут до отхода поезда я вдруг отыскала нужные слова. Нужные, нежные. Они не понадобились.

Иван опередил меня: коснулся губами щеки, подался назад.

- Не надо. А то еще не сможем...

Если скажу хоть слово - разревусь. Следом - Балашов. Вот так и будем рыдать, неподвижные, глядя вслед уходящему поезду, ку-ку. А потом возненавидим друг друга. Пьеса давно срежиссирована, дилетантские поправки оставьте при себе.

И все же я хотела... потому что нельзя же разойтись молча...

Балашов покачал головой.

- Милая. Ты, наверно, забыла: на прощанье - ни звука.

Сжал в руке мои пальцы. Отпустил. Задержался взглядом. Мы оба плакали. Больше я его не видела.

* * *

...Четверг. Восемь вечера. Памятник Пушкину.

Немного нервничаю: как-никак, первое свидание.

Двадцать минут девятого. Может, он что-то перепутал?

Половина. Торчу тут, как дура.

Без двадцати девять. Он не придет.

Без четверти. Он не придет. Что-то случилось. Жаль. Привет.

Балашов сует в руки цветок, переводит дыхание. Долгий поцелуй; извинения: главред совсем обезумел, в последний момент слетел материал, а собак повесили на Ивана. Пришлось отдуваться, срочно кропать замену. Между прочим, матерьяльчик-то Юлькин был.

Идем по мокренькому Тверскому бульвару: рука в руке. Горят фонарики, зябко. Все спрашиваю себя: что ты чувствуешь? Радость? Приближение любви? Предощущение счастья?

Ничего, кроме легкой неловкости. К тому же он сжимает мою руку слишком сильно, кольца врезаются в пальцы: довольно неприятно. Но сказать об этом я не решаюсь.

Говорим о чем попадется. Перемываем косточки сотрудничкам. Балашов гонит какую-то пургу про инопланетян. Я никак не могу расслабиться.

Сквозь табор неотвязных приарбатских художников, сквозь тьму петляющих узеньких улочек - в тепло и свет, в ласковый мирок из белого камня и темного дерева. Толстощекий симпатяга-негр подрагивает бессчетными спутанными косицами, - голос крадется, вплетается в саксофонную вязь.

Балашов периодически отделяется от стойки с рюмками глинтвейна. С каждым "отделением" я чувствую себя все более благостно.

Нам повезло: какая-то парочка ушла прямо у нас на глазах, мы тотчас захватили освободившееся жизненное пространство. По соседству же на лавочке-жердочке нахохлились два немца: им столика не хватило, а еды заказали - море. Сидят, клюют с коленей.

Мы знакомимся с хорошенькой грузиночкой и ее кавалером - оба - студенты консерватории. Он - композитор, она - скрипачка. Балашов заводит "светскую беседу": сквозь горячую волну глинтвейна, сквозь поток джаза ко мне пробивается его голос, - голос говорит о музыке. Он так страстно говорит о музыке, будто о любви, будто о живом. Тепло. Так тепло. Может, я смогу тебя полюбить. Уже почти люблю. Говоришь о музыке, как о живом. Я люблю тебя.

В одиннадцать смотрю на часы. Как не хочется.

Двадцать пять минут двенадцатого. Уже не проводит.

Еще десять минут. Что жена скажет?

- Ничего не скажет. У меня железное алиби. Домой сегодня не ждут.

Попалась, птичка.

...У храма Христа Спасителя колесом ходит ветер - ощипывает безответные деревца. Дорожные рабочие в рыжих тужурках похожи на огромные пятиконечные листья: кленовые.

Балашов опирается на блестящую чугунную оградку:

- Жизнь - это рутина. Я бы сдох, наверно, если бы вот таких моментов не было.

Однако обидно. Ушло то время, когда ты была целью. Теперь ты - составная "момента", десертное блюдо.

Вот и гадай после этого: любить - не любить? Плюнуть - поцеловать? К сердцу прижать - к черту послать? Все просто: не "или" - "и".

"И": сейчас любить - завтра забыть. К сердцу прижать - и после отправить к чертям собачьим.

Циник несчастный. Ты у меня еще поплачешь.

Но пока надо жить, выживать. Вырастить в себе карликовую любовь печального, ласкового уродца. Слабенькое создание, не способное к мятежу. Вот оно, счастье.

Идем по ночному Тушино. Даже ревновать буду не вправе.

Да бог с ней, с ревностью. Никто никому не нужен. Чего ревновать-то? К примеру, у Балашова это чувство вообще атрофировано. По его собственному утверждению.

Дома: Иван осматривается, я выскальзываю на кухню, ставлю чайник.

- Ты что будешь: чай/кофе?

- Кофе. Только без сахара.

- Как - без сахара? Горько же.

- Я всегда так пью.

Даже размешивать не надо. Захожу с чашками в комнату. Иван жонглирует тремя мячиками киви.

- В кармане нашел: тебе нес. Ты же их любишь, кажется.

- Я их обожаю.

"Кажется". Для тех, с кем сближаемся, мы - незнакомцы с миллионом привычек и пристрастий. Шажок за шажком познаешь: страстно говорит о музыке, сносно жонглирует, слишком крепко держит за руку, не боится промочить ноги; холодноватый запах одеколона, упрямые волосы, неотступные губы, привкус несладкого кофе.

Шажок за шажком.

...Иван берет у меня из рук чашку, ставит на пол.

Восторженная покорность; шажок за шажком, в тепленькую нестрашную волну. Все дальше - по сырому песочку, босиком. Волна набегает, откатывается, ласкает босые ступни. Дальше! - в нежный своевольный поток, в хмельное безвременье, в ошеломляющую новизну прикосновений. Мгновения, года - обморочное погружение: меж пестрых диковинных рыб, сквозь ласковые водоросли - на дно. Забыть ли?

...Ты тоже познаешь - шажок за шажком. Любит киви: значит, купим еще. Чудно фотографирует: значит, пробьется. Тихонько вскрикивает: значит, счастлива.

А я просто боюсь утонуть, погибнуть. Боюсь никогда не забыть. Что может быть страшнее?

Два часа сна. Вот и утро. Простыня - комом, голова раскалывается. Огляделась: разбили теткину рюмку. Одну из шести. Может, не заметит.

За окошком - серый день, морось.

Куда ты...

- Иван. Иван!

Рябь на поверхности губ. Улыбка:

- Я тоже тебя люблю.

- Иван...

- Милая. Поверь, я бы не ушел.

Наклоняется: упрямые волосы - пологом над моим лицом.

- Поспи.

- Нет.

- Ладно, сперва ты немного погрустишь. А потом заснешь, хорошо?

* * *

Сперва я погрущу, потом засну в слабом свете сонного вагона. В шесть утра придут таможенники, пограничники - разбудят, станут долго, нудно проверять документы, переговариваться по рации, щелкать печатями. Потом будет настоящее утро, за окнами поезда - чистенькие автозаправочные площадки, пестрые домики, аккуратные газончики. Затем - жизнь. И в ней - слабое, хрупкое воспоминание. Чуть грустное, небольное: Иван. Потом - возможно - я позабуду имя. Останется только привкус. Чего? Того, что я буду называть свободой; взаимопониманием. Может быть, счастьем. Да, наверное, счастьем.

А потом, гораздо позже - когда я уже стану жирной коровой и буду носить широкие платья - мы зайдем с Петером (дядей (дедой?) Петером) в какой-нибудь оранжевый барчик. И там случайно нам подадут несладкий кофе. Петер начнет возмущаться. А я вдруг, в единый миг, вспомню что-то - что-то мучительное. Тогда все и начнется: привкус несладкого кофе будет гнать меня по вылизанным улочкам, по булыжнику мостовых - вперед. Горьковатый привкус; горячие губы. Падение в бездну. Закрыв глаза, в утраченное безвременье. И уже у Финского залива - по сырому песочку, босиком. Все дальше - в нежный своевольный поток. Свободная юбка будет держать меня некоторое время, и я поплыву, как Офелия. Она плыла и пела, пока намокшее платье не утащило ее на дно. Вот и тогда, через годы, столетия - легкая волна побежит по вздрагивающему телу, на спину брызнут мурашки, безвольные плечи откинутся, распахнутся руки... и вскоре плоть затопит прозрачное тепло, от которого хмелеешь и хочется петь. Я буду петь, пока подол платья не нальется холодным свинцом. И наконец запах несладкого кофе обступит меня, накроет жаркой волной.

Я не вскрикну: на прощанье - ни звука.

Назад