Сержант тряхнул головой и понял, что перестарался, когда голова свинцовой болванкой потянула к земле. Он упал на четвереньки, уперся костяшками в каменистую почву. Желудок вывернуло наизнанку, изо рта хлынула зеленая кашица. Взор мазнул по госпиталю. Сквозь слезы он увидел в окне второго этажа фигуру.
Женщина стояла, сложив руки на белом переднике. Глухое темно-серое платье и шапочка с красным крестом. Огромные глаза на суровом бледном лице. Плотно сжатые губы. Не молода, но еще не старуха, с пылающими, как упругие языки церковных свечей, зрачками, и сама как восковой столб в оконной раме.
Сестра! Сестричка!
Сержант сморгнул слезы, а с ними сморгнул и видение. Женщина исчезла, опустел квадрат окна.
Была ли она там вообще? Или все это – последствия контузии?
Он сплюнул зеленоватую слюну. Глотка горела огнем, исцарапанная, ужасно хотелось пить. Косясь на окно, он встал. Мешок с картошкой гнул спину.
Медсестра в старомодном платье. Почему воспаленный мозг создал именно такой образ? Почему не сестер показал ему зыбким миражом, не красавицу-комбайнершу Асю? Ни кого-то из их полковых сестричек, юных и русоволосых?
Значит, видел он ее уже где-то, жестокую линию губ, горячечный взгляд, темные круги вокруг глубоко посаженных глаз. И выбившийся из-под шапочки черный, с солью, локон, и черные туфли – откуда он знает про туфли? Капли крови на носках, низкий каблук, вонзающийся в мертвую плоть, потому что она идет прямо по трупам, по изуродованным дымящимся телам его товарищей, по их хрящам и костям.
Как по воде идет, легко, не колеблется свечное пламя ее узкой фигуры.
И окровавленный, полузакопанный в чернозем сержант видит медсестру, прямой силуэт на фоне закатного неба, и она приближается к нему. Чтобы забрать. Чтобы волочить по сотканному из трупов одеялу.
И, свернув за угол и очутившись у передней стены здания, сержант не вскрикнул лишь потому, что даже крик покинул его.
С четырех сторон госпиталь обступало бескрайнее поле, жгучие заросли, океан зеленого кипятка.
Продираться к ближайшей деревне?
Он был слишком истощен и нуждался в питье и пище. Мысль о том, чтобы свалиться без сил среди сорняка, покрыла изжаленные руки мурашками.
Пятясь, он вошел в госпиталь и захлопнул дырявую дверь. Поле наблюдало за ним через прощелину. И небо, прикушенное оконной рамой и верхушками стеблей, наливалось вечерней кровью.
Он постоял в полумраке, глядя на кусочек палаты в конце коридора. Часть сознания, истерзанная головной болью, просила поспешить в пропахшее крапивным духом помещение, лечь на койку и закрыть глаза. Спрятаться в утробе, исторгшей его в новый мир, и дождаться очередного рождения – на поле боя, в далекой деревне детства, где угодно… только не здесь.
В висках стучало и подвывало. «Надо привыкнуть к теням и исследовать дом», – решил сержант. И неожиданно понял, что привыкать необязательно. Из углубления справа от входной двери лениво вытекал голубоватый свет. Сержант шагнул к нему и увидел лестницу: на пятой от пола ступеньке стояла керосиновая лампа.
«Она оставила ее… она… женщина в белом переднике».
По венам заструился жуткий холодок, предчувствие стянуло кожу на затылке.
Он медленно – ноги болели от голода и ранения – поднялся по хрустящим сухим крапивным листом доскам и взял вазу из голубого стекла. Плафон ввинчивался в медную чашу, внутри дрожал испуганный огонек. Сколько лет этой вещице? Сержант вспомнил лампу у кровати отца, ее тусклый свет, пробивающийся сквозь шалаш газетного разворота, и снова едва не заплакал.
«Отставить! Соберись!»
С лампой в руке он продолжил путь к верхнему этажу госпиталя.
Здесь было довольно светло. На подоконниках просторного коридора горели другие светильники, некоторые имели абажуры из молодых сочных листьев. Окна покрывала корка грязи, и было непонятно, как сержант мог рассмотреть через их сальную поверхность хоть что-то. Или женщина смотрела на него из окна в противоположной стороне госпиталя?
Сержант заглянул в первую налево от лестницы комнату, во вторую, третью. Пусто – лишь груды тряпья и охапки крапивы.
Четвертое помещение он принял за перевязочную. Лампа осветила шкаф и стол, на котором лежали шины для вытягивания конечностей, темные полотенца, полосы ткани, платки, мотки веревки, валики и мочалки. В тазике под столом плавали размоченные водой крапивные лопухи, рядом стояли запечатанные крышками металлические барабаны для стерилизации. Валялись в углу резиновые сапоги, из которых торчало что-то серо-бурое по краям и белое, острое в центре.
Сержант шагнул было к шкафу, но передумал – вышел из перевязочной.
Он прислушивался и принюхивался, но здание пахло сорняком и пылью, а слух метался между голыми ступнями сержанта – от одного шага к другому, от одного к другому, от одного… к закрытой двери.
Сержант задержал сбивчивое дыхание. Ему показалось… нет, не показалось – за дверью кто-то стонал. Душа сержанта заплясала на нитях рассудка, будто хотела сбежать. Кто там, за дверью? Кто стонет?
Только сейчас сержант увидел кровавый след, тянувшийся от порога перевязочной к порогу, перед которым стоял он сам. Размышлять было поздно.
Сержант отворил дверь и ступил в чахлый свет коптилок.
На металлическом передвижном столе судорожно хрипела, постанывая, груда темно-красных лохмотьев. Он приблизился, с горестным разбухшим сердцем глядя на человеческий обрубок, на «самовар», как говорили об инвалидах без рук и ног. Культи несчастного были облеплены крапивными листами и обмазаны чем-то похожим на болотную тину; они хаотично подрагивали, словно пытались удлиниться рывком – вытолкнуть из ран новые ступни и кисти, голени и предплечья, локти и колени. Лицо увечного скрывала черная путаная борода, грязь и страдания.
В операционной пахло кровью, перед ее густым тошнотворным дурманом пасовала даже жигучка. Он исходил от толстого одеяла, бесформенно валяющегося слева от стола, там, где обрывался алый след. Сержант представил, как раненого тащат на второй этаж, тянут по ступеням в огромном шерстяном куле, – почему операционная не на первом? где фельдшер, который останавливал кровотечение? – и ему сделалось дурно. Так дурно, что он присел на корточки и застонал в такт «самовару», не замечая лужицу крови на пыльном полу и следы женских туфель с каблуком. Следы вели в глубь помещения.
«Обрубок, – вибрировала мысль, – ты тоже обрубок. Без семьи, без ребят, без войны…»
В дальнем правом углу операционной кто-то встал. Сержант скорее почувствовал это, чем услышал. Лоб и ладони мгновенно вспотели. Он поднял чугунную голову и увидел ползущую по стене тень.
Фигура сделала танцующий шажок – тень дернулась и разбежалась лоскутами по обшарпанной комнатушке – и замерла.
Длинное платье сестры было не серым, как показалось сержанту со двора, а коричневым; поверх белел передник и тонкие кисти, сложенные на животе. Волосы покрывал белый чепчик с алым крестом, а непослушная прядь – уголь и молоко – падала на левый глаз.
– Сестра… – Голос проклюнулся, вырвался подранком из раскупорившегося горла и напугал самого сержанта. Облегчения от встречи он не испытал, скорей, наоборот.
«Невесты Христовы… сестрички милосердия… нежные руки и голоса… но кто ты?»
– Идем, – сказала медсестра.
Ее голос был сухим и негромким, но в нем чувствовалась властность.
Не дожидаясь ответа, женщина прошла мимо сержанта (подол глухого платья коснулся его руки) и исчезла в дверях.
На столе заерзал калека, ржаво заскрипели колесики.
Сержант встал с колен и вывалился из смрада операционной.
Она ждала в конце коридора. Тут же исчезла, шагнув в помещение. В руке медсестры была оставленная сержантом лампа из голубого стекла.
Когда он зашел, она промолвила:
– Ешь.
Он осмотрелся, будто в бреду. Кухонный стол, дымящая в низкий потолок миска. Сержант опустился на табурет.
Его окутал знакомый запах. Густое темно-зеленое варево смотрело на него желтым зрачком половинки яйца и бельмом сметанистой горки, посыпанной мелкорубленой зеленью. Он взял ложку, сжал ее в кулаке.
Кухню тускло освещали две коптилки. Женщина задула лампу.
– Где я? – спросил сержант. – Что это за место?
– Ешь, – сказала медсестра; она стояла у засаленной печи: руки на животе, снисходительное безразличие в глазах.
– Как я сюда попал?
– Ешь, – повторила женщина, склонив подбородок на грудь. Красота ее лица казалась угрожающей.
– Кто вы? Почему на вас платье монахини?
– Ешь.
Он кинул ложку на стол, и она поскакала с оловянным трусливым протестом. Виски сержанта сдавил необъяснимый страх перед этой женщиной. Почему подле нее он превратился в мальчишку? Почему единственный демарш против кошмарной реальности – отказ от еды?
– Кто тот человек на столе? Что с ним случилось?
– С ним случился ты. Более молодой и здоровый. Полю нужен тот, кто может держать лопату.
– О чем вы говорите… полю… как это – полю?
– Ему нужно, чтобы ты копал. – Медсестра медленно подняла голову и повела взглядом по переплетению балок. – Да и мне не помешает помощь с крышей, местами она очень плоха.
Хотя дожди сторонятся этого места, – добавила она чуть позже.
Сержант хватал слова, как воздух. Их было много – больше, чем он рассчитывал после рубленых «идем» и «ешь», – но слишком мало для понимания. Он задыхался.
– Копал? Что копал? – Сержант вспомнил калеку в операционной, завернутый в крапиву обрубок. – Как мог копать тот несчастный?!
– С двумя руками это нетрудно, – холодно проговорила медсестра, – даже если на левой недостает пальца.
– Но у него нет… – Сержант запнулся.
Посмотрел на тарелку.
– О-о, – рот женщины округлился, к рдяным губам прижалась бледная кисть. Сержанту даже почудилась тень улыбки, мелькнувшая до насмешливо-удивительного «о-о». – Ты подумал?.. Нет, с тебя довольно и стрекавы.
Она убрала от лица руку и замолчала, глядя то на сержанта, то на тарелку. Словно мать, решающая докормить малыша или оставить голодным.
– Мина, – сказала она через минуту или две.
– Что?
Произнесенное медсестрой слово показалось чужим, сержант не мог найти ему место в странном разговоре.
– Прошлый копальщик. Я думаю, он ткнул в нее лопатой.
– Он подорвался на мине? – спросил сержант, желая получить кивок, подтверждение этой разумной версии, которую хотел стиснуть в объятиях. Мина, человек без рук и ног – такую правду война сделала понятной и близкой.
Медсестра кивнула.
– Ешь, – сказала она.
Сержант послушно взял ложку, точно успокоившийся малец, осознавший, что голос из подвала – лишь ветер, и погрузил ее в зеленый борщ. Желудок, наплевав на тревоги, сжался от предвкушения.
Горячее, живое растеклось по телу, обволокло. Он черпал с жадностью, глотал душистое варево, ложка звякала о дно тарелки. Ел громко, наслаждаясь, и дед, воскресни он и окажись здесь, отвесил бы оплеуху: «Не чавкать!»
Медсестра одобрительно наблюдала за процессом, и тень ее черным пламенем танцевала на стене.
Сержант забыл про калеку, про поле, про войну. В этом крапивном храме так легко забывать. И когда женщина жестом приказала следовать за ней, он пошел, не раздумывая. Веки слипались, желудок умиротворенно переваривал борщ. Крапива дышала за окнами единым гигантским легким, и занозистое дыхание усыпляло.
В коридоре он споткнулся, упал. Хихикнул виновато.
«Ты же понесешь меня, мама?»
Сестра поймала его за щиколотку и поволокла, словно он ничего не весил. Сержант расслабился, отдавшись длинным морозным пальцам, ощущению бегущих под спиной досок. Женщина повернула к нему лицо – не плечи, они были направлены вперед, а только голову. Кожа на шее собралась складками, хрустнул позвоночник. Белое лицо возникло над статной спиной. Глаза свирепо сияли.
«Она не человек», – прошмыгнула отстраненная мысль.
И сержант рухнул в сон.
Он видел палату, ту самую, в которой очнулся днем. Но теперь он был в ней не один. Десятки раненых возлегали на койках. Черты, искаженные невыразимым страданием. Мольба. Плач. Агонизирующие крики. Медный запах крови и кисломолочный – гноя.
Война, ее плоды, ее уроки. Апостолы ее и великомученики. Совсем еще дети – пацан с оголившимся мозгом под вставшей дыбом лобной костью, выдохнул, умер и опал на багровых тряпках.
Сержант искал взглядом сослуживцев, но не находил, не служил он в той армии, не воевал на тех фронтах. Форма у солдат была дореволюционная, времен империалистической войны. И доктор, ворвавшийся в палату, будто явился из прошлого. Бородка клином, пенсне, сюртук забрызган красным, и на щетинистых щеках подсыхающие разводы.
Санитары отдирали воющее мясо от коек, и внимание сержанта переключилось на женщину, медсестру, его немногословную кормилицу. Халат из бумажной ткани, глухой спереди, скрывал платье, и тот же непослушный посеребренный локон выбивался из-под шапочки.
Она помогала санитарам поднять человека с выжженным лицом, с предсмертным бульканьем из распахнутого рта. Доктор взял ее за плечо, сверкнул золотой перстень на его оттопыренном мизинце, крепкая рука доктора задержалась чуть дольше необходимого. Зрачки под пенсне сверлили медсестру. Что-то пробежало между ними, окровавленными и изнуренными, – электричество, тайна.
– Этому уже не помочь, – произнес доктор, а сестра посмотрела на его кисть, и пальцы доктора нехотя разжались. – Берите мальчика, – сказал врач.
До сержанта дошло, что мальчик – это он сам, невесть как очутившийся в чужом времени, может быть упавший с водонапорной башни. Его понесли к окну санитары со смазанными лицами, и в свете заходящего солнца он увидел поле крапивы. Но не то жгучее море, что обступило госпиталь в реальности (слово «реальность» становилось по-жабьи ловким и ускользающим). Сорняк едва достигал колен идущей по тропинке медсестры. Мимо двуколок с красными крестами, лошадок и медицинских фур петляла тропинка к серому одноэтажному зданию – еще одной больнице? И сестра ускорила шаг, оглядываясь на доктора.
«Она боится его, – подумал сержант, – этого интеллигентного врача, сошедшего с иллюстраций детской книжки».
Медсестра нырнула в серый дом, доктор поднялся за ней по ступенькам, похрустывая кулаками, – через поле, через грязное стекло, через десятилетия услышал сержант хруст пальцев, поскрипывание перстня о кожу. А потом все звуки пожрал драконий гул, и здание на той стороне поля превратилось в огненный пузырь.
А сержант проснулся.
Ему понадобилась минута, чтобы понять: боли больше нет. Головокружение, и шум в ушах, и накатывающая дурнота – все прошло, остался шрам ниже колена, тугой годовалый рубец. Не веря своим глазам, своему телу, он опустил штанину, потряс головой.
Пустая палата. Крапивные подношения по углам. Причудливые венки у изголовий коек и господствующий запах зелени. И безграничное поле за окном, это тоже осталось.
Медсестра ждала его у кромки жгучей нивы. Теплый ветерок теребил подол ее платья. Рядом, вбитая в землю, торчала лопата с насаженными на древко перчатками из грубой знакомой нити.
«Ему нужно, чтобы ты копал», – вспомнился вчерашний разговор.
Сержант вперил взор в безоблачное небо, голубой ситец со стежками птичьей стаи вдали. Его посетила уверенная мысль, что там поле заканчивается. Что птицы не стали бы летать над жигучкой.
– Как самочувствие? – спросила женщина, не удостоив своего пациента взглядом.
– Никогда не чувствовал себя лучше, – признался сержант. «И сильнее», – хотел добавить он, но не стал. Вместо этого сделал вид, что ступать ему еще больно, потянул ногу по пыли.
Покосился на окна второго этажа.
Всплыл в памяти обезображенный бедолага с листьями на культях. Предшественник.
– Он умер ночью, – прочитала медсестра мысли. И велела, отсекая расспросы: – Идем.
«Хорошо, – процедил сержант беззвучно, – я буду покладистым. Пока».
И, стиснув пальцы на древке лопаты, он шагнул за женщиной в поле.
Она шла впереди, сержант готов был поклясться, что четырехгранные стебли крапивы расступались перед ней, расступались, чтобы тут же сомкнуться, обжечь его, обвинить в неосторожности и наглости. «Ты здесь чужой!» – хлестко кричали растения.
Он морщился, но продирался вперед, не сводя глаз с коричневого платья.
«Кто же ты такая, если даже оно избегает тебя?»
В зарослях показалось что-то темное, большое.
«Серый дом!» – догадался сержант. Тот факт, что о месторасположении второго здания он знает из сна, уже не смущал привыкающий к безумию мозг. За стеблями вырисовывались руины, огрызки перекрытий, развороченные взрывом авиабомбы балки.
– Здесь были казармы для команды лазарета, – сказала женщина, не оборачиваясь, – для врачей и сестер милосердия.
Зашелестела молодая поросль над сгнившими досками, ветер зашептал в недрах развалин.
Сержант сплюнул коротким ругательством. Адресовано оно было равнодушному небу, и жалящим джунглям, и воронке в земле, свежей, но уже наполняющейся зеленым ядом, как чаша.
Мина, лишившая прежнего копальщика работы и создавшая вакансию для сержанта. Сколько тут еще мин? Сколько людей было до него и будет после? Он замешкался. Напоролся на крест, нимало не удивившись. Кладбищенская атмосфера госпиталя предполагала наличие погоста. Прямо в поле – в поле, растущем из могил.
Кресты были каменными, приземистыми, надписи на них давно стерлись. Под каждым крестом зияла яма. Количество ям превышало количество крестов: вся прогалина на пути сержанта была изъедена копальщиками, пленниками медсестры. Копья крапивы выстреливали из дыр, сержант представил мертвецов до того, как покой их был потревожен: сорняк, пронзающий скелеты, прорастающий из грудных клеток и глазниц.