Запершись в каюте, вскрыл себе вены Амида Куроки. В больнице, страшно крича и разбивая руки в кровь о толстые стеклянные перегородки, умер Карл. Бросившись с борта на лед, убился второй помощник Семенов.
– Андреас, мне страшно, – причитала в опустевшем ресторане перепуганная Ингрид. – Давай проведем эту ночь вместе? Пожалуйста! Я солгала, никого у меня нет. Ты не представляешь, как я боюсь…
– Мой народ иметь история, – встрял невозмутимый Дйныгхак. – Мир бывать совсем молодой, предок мой предок ставить первый иглу. С небо падать паук, откладывать в вода яйцо. Новый паук вырастать. Ловить акула, кит, морж. Человек тоже ловить. Иногда – приманка. Брать один человек, на него приманивать много. Тогда бывать шибко дерьмо.
– Девка, – ахнула Ингрид, – девка на льду! Это она! Немец от нее через стенку был. Японец к нему заходил, ее видел. Этот, который на лед бросился, – он с ней сегодня утром разговаривал почти час. Все сходится! Чудовище через нее нас всех угробит!
Андрей поднялся из-за стола.
– Кажется, в здравом уме тут я один, – бросил он с досадой.
По служебной лестнице он взбежал на третью палубу, на секунду остановился, оглянулся по сторонам. И рванул по корабельному коридору, проносясь мимо запертых каютных дверей, словно между акульих зубов, щерящихся со стен в два ряда.
На больничном пороге лежал навзничь Петр Маркович с перерезанным горлом и хирургическим ланцетом, зажатым в откинутой руке. Кровь уже перестала течь, стыла лужей под его головой.
Андрей, собравшись с духом, переступил через мертвеца, заозирался.
– Саша! – закричал он.
Она вышла из своей палаты, опустив голову, – тоненькая, слабая, еле брела. Золотистые волосы падали на больничный халат.
Андрей бросился к ней, подхватил ее, легкую, податливую. Прижал к себе крепко, как только мог.
– Саша, – с горечью выдохнул он, – хорошая, родная моя, что же они с тобой сделали?
Она забилась в его руках. Словно выброшенная на лед рыба. Словно… словно приманка.
– Убейте меня, – попросила она опять. – Он смотрит. Через меня смотрит. Никто не может вынести его взгляда. Я всех погублю…
– Перестань же! – взмолился Андрей. – Прекрати немедленно. Пойдем. Здесь тебе оставаться нельзя – паника начинается, и вправду убьют.
Он за руку потянул ее за собой. Струйка засохшей крови причудливой змейкой извивалась между перерезанным горлом Петра Марковича и распахнутой дверью приемной.
– Закрой глаза, милая. Не смотри.
Андрей повлек девушку за собой. На ходу нагнулся, выдернул из руки покойного доктора ланцет, упрятал за пазуху.
– Сюда, милая. Скорее. Нет, стой!
За коридорным поворотом у стены скорчился молоденький матрос, обеими руками пытаясь удержать внутренности, вывалившиеся из распоротого живота.
Саша всхлипнула:
– Он мне обед сегодня приносил…
Андрей потянул ее прочь.
До каюты добрались, миновав приколотую пожарным багром к переборке ресторанную официантку.
– Он поет вам песню смерти из-под воды, – хрипло сказала Саша. – От нее ум вибрирует. Есть ли у вас тут батюшка? Мне бы исповедоваться, причаститься…
Андрей втолкнул ее в свою каюту:
– Нет здесь священников, Саша. Жди. Я мигом.
Метнулся по коридору к каюте Ингрид, забил кулаками в дверь.
– Андреас, дорогой, – запричитала насмерть перепуганная журналистка. – Спасибо, что пришел. Господи, что творится!
Андрей схватил ее за плечи, встряхнул.
– Где твое барахло? Ну?! Шмотки где? Шуба, комбинезон, унты.
Ингрид в страхе попятилась, губы у нее задрожали.
Андрей вернулся в каюту бегом, с охапкой женской одежды в руках.
– Саша, одевайся. Скорее!
Он помог девушке стянуть больничный халат, белья на ней не было. Наготой ломануло по глазам, от нахлынувшего желания Андрей скрежетнул зубами, и в этот миг снаружи заколотили в дверь.
– Гаевский, открывай. Открывай, слышишь? Свои.
Ощерившись, Андрей метнулся к дверям, рванул на себя ручку. В проеме с «макаровым» в руке стоял Шерстобитов.
– Тварь у тебя?
Андрей подобрался.
– Один я.
Шесть Убитых криво, нехорошо ухмыльнулся:
– Знаешь откуда у меня кличка, Гаевский? Не от фамилии, нет. У меня за горбом Кабул и Кандагар. Седьмым быть хочешь? Отойди в сторону. Чурка видел, что эта тварь здесь.
Андрей шагнул назад. Пропустил гостя. И наотмашь рубанул его ланцетом по горлу. Подхватил падающее тело, втащил внутрь, вырвал «макаров» из ослабевшей ладони.
Девушка сидела на кровати, обняв колени, будто не видя ничего вокруг.
– Саша, уходим!
Взявшись за руки, они бежали к сброшенному на лед забортному трапу, кто-то страшный надсадным голосом орал: «С дороги, с дороги, гады, убью!» – и, лишь когда скатились по сходням, Андрей понял, что кричал он сам.
Они спешили – не разнимая рук, бежали от атомохода прочь, и в полусотне шагов Андрей обернулся на бегу. Грудью пав на планшир, Дйныгхак наводил ствол. Андрей выдернул из кармана ветровки «макаров» и не успел, и Саша, споткнувшись, повалилась лицом вниз.
Он расстрелял обойму навскидку, не целясь, отбросил пистолет, подхватил Сашу на руки, холодная кровь из ее простреленного плеча марала ему ладони. Спотыкаясь, оскальзываясь, Андрей уносил от смерти свою женщину, свою приманку.
– Таня, – шептал он ей куда-то поверх волос. – Танечка, умоляю, не умирай! Не оставляй меня одного!
Лед перед ними треснул, разверзся рваной полыньей. Оттуда, из черной глубины в глаза Андрею глянула чужая неодолимая воля.
Он шарахнулся. Поскользнувшись, упал, но так и не выпустил Сашу из рук. Из последних сил рывком поднялся.
– Не отдам, – истово шептал он подбирающейся к ним, трещинами окружающей их полынье. – Не возьмешь, гадина… Не отдам…
Максим Кабир, Дмитрий Костюкевич Морой
Июнь выдался прохладным, с грозами. Холодное лето две тысячи третьего – шутили телеведущие, передавая прогноз погоды.
Эмиль Косма ворочался в кровати, слушая громовые залпы, дребезжание стекол в рамах и причитание бабушки за стеной. Он еще помнил времена, когда соседи бегали к bunică[3] Луминице за советом, просили раскинуть замасленные карты или полечить от мелкой хвори сырым яйцом. Старушка давно не гадала и не врачевала, замкнулась в себе: ночами повторяла имена покойных сыновей и внука окликала то Михаем, то Драгошем. Вот и грозовой ночью она просила старшего сыночка усмирить брата, поговорить с ним, наставить. То по-русски, то на валашском диалекте умоляла и угрожала кому-то артритным кулачком.
За окнами драконом ревел ураган, стегал хвостом панельные девятиэтажки поселка Степной. Бабушка называла драконов балаурами.
С первыми солнечными лучами Эмиль встал, чтобы приготовить завтрак и дождаться мать. Мама работала на комбинате, куда и сам Эмиль собирался пойти после техникума. Он, пожалуй, был единственным подростком Степного, который не рвался в город.
Матери приходилось туго с бабулей: чужая кровь, многолетнее бремя. Восьмой год как овдовела, а свекровь, будто вдовий жернов, тянет к минувшему горю. Крест на личной жизни. Тайно мама встречалась с коллегой: Эмиль не винил ее. Он любил обеих своих женщин и свое захолустье любил. Он и бывал-то за семнадцать лет лишь в соседнем городке да областном центре, где учился. Ну и в Крайове, но оттуда семья переехала, когда он был дошкольником.
Эмиль оперся о подоконник. Дождь затих. В окно он видел придорожный рынок, ресторан, заправку и автомойку. «Уазик», выгружающий рабочих. Маму в толпе. Этот же «уазик» отвозил на учебу поселковых детей – своей школы в Степном не было. Но сейчас немногочисленная детвора наслаждалась каникулами. Наверное, и Дина уже вернулась.
– Все буянит? – с порога спросила мама, раздраженно кивая на дверь спальни. За дверью бабушка отчитывала мертвого сына.
– Только начала, – соврал Эмиль.
Мама устало вздохнула и поплелась в душ.
В конце восьмидесятых Михай Косма и другие специалисты приехали сюда строить комбинат. Заодно и поселок возвели: девятнадцать панельных зданий посреди степи. Нераспустившаяся почка дорожной ветки. Многие семьи вернулись на родину после развала Союза, но румынская община в Степном сохранилась: Михалеску, Баланы, Сербаны.
А папа Эмиля исчез. Подался в голодные девяностые перегонять «икарусы» из Венгрии и пропал без вести на заледеневшем шоссе. Так его напарник и сказал: «Как сквозь землю провалился, вышел колесо проверить, и с концами».
Порой Эмилю снилась зимняя трасса, зауженная снегом, как пересохшее русло реки, крутые берега сугробов, вереница белых с зелеными полосами автобусов. Вьюга, шарфом намотавшаяся на черные пики сосен. И человек, вглядывающийся в метель, кричащий хрипло: «Мишка! Мишка, ты где?..»
Ночной ураган хорошенечко потрепал Степной, протопал от рынка к кладбищу.
Утром жители обнаружили, что метла смерча смела в их дворы груды степного мусора и поломала деревья. Сильнее всего пострадал детский садик. Стихия выкорчевала скульптуры сказочных персонажей, а Чебурашка лишился знаменитых ушей.
Запах грозы витал в воздухе, но черные тучи ушли на запад. Лужи отражали небесную синь и кремовые фасады домов.
Эмиль помогал соседям убрать поваленный тополь. Оседлал ствол и орудовал топориком, подрубая крупные ветки.
На Рудничной, условно главной улице поселка, жужжали бензопилы, бесплатно предоставленные строительным магазином.
– Привет, Косматый!
Лёшка Балан, долговязый, не по возрасту золотозубый, припарковал возле Эмиля велосипед. Неизменные кеды с черной от грязи резиной и потасканная клетчатая рубаха. Выпив вина, Лёшка заводил одну и ту же песню – про столицу, куда умчится со дня на день.
– Здоров, – сказал Эмиль. – Клево нас трухнуло, да?
– Ага. На Бухе стекла повыбивало.
Буха – улица из шести пустых домов с сеткой колючей проволоки вдоль первых этажей. Ее так прозвали в честь Бухареста, ну и потому, что молодежь ходила туда выпивать, пока подъезды не замуровали и не натянули колючку. Формально здания Бухи принадлежали Румынии: страна-правопреемник СССР так и не расплатилась за их стройку. Сердитые румыны решили по-островски: «Не доставайся же ты никому».
Народная молва населила Буху привидениями, но Эмиль смеялся над глупыми байками даже в детстве: откуда взяться привидениям в домах, где никто никогда не жил и не умирал? Впрочем, bunică утверждала, что стригои, кровожадные упыри, предпочитают места потемнее и побезлюднее.
– Погнали, на Зверюгу посмотрим, – предложил Лёшка.
– Чего на нее смотреть? – удивился Эмиль. – Железяка как железяка.
Батя сказал, в нее ночью молния шибанула.
Эмиль скептически фыркнул и взялся за топор.
– Динка Брэнеску с нами идет, – многозначительно добавил Лёшка.
Топор воткнулся в ствол. Эмиль отряхнул руки.
– Молния, говоришь?
Дина присоединилась к ним на Индустриальной. В джинсовой курточке и шортах, ноги стройные и восхитительно длинные – и когда только успела отрастить такие, вроде вчера карабкались по чердакам, улепетывали от тетки Нади с полными карманами кислых яблок. Теперь она выше Эмиля на полголовы, дружит с городскими умниками. Да и ее папаша, предприниматель, хозяин ресторанчика «Степь» и заодно того магазина, что расщедрился пилами, не позволил бы дочурке якшаться с нищетой.
– Сегодня приехала? – спросил Эмиль, поздоровавшись.
– Позавчера, – она наморщила носик. – А будто год здесь торчу. Папа достал советами. Ой, Косма, ты что, бреешься?
– Год как, – смутился парень и почесал подбородок.
Буха, неприветливая и сумрачная, бросила к ногам ребят угольные тени. Зарешеченные двери подъездов, железная паутина на балконах. Жильцы – может быть, и не стригои, но наверняка огромные крысы, шуршащие лапками в темноте.
Ускорили шаг, не сговариваясь.
– Мне здесь месяц торчать, – пожаловалась Дина. – Свихнусь.
«Целый месяц…» – обрадовался Эмиль.
Поселок заканчивался недостроенным супермаркетом. Бетонные ребра, замшелый фундамент. Словно скелет мастодонта, сдохшего от скуки. То ли проблемы с финансированием, то ли в процессе строительства обнаружили тектонический разлом, но проект заморозили, едва начав. Ветерок играл с растяжкой, обещавшей открытие супермаркета к маю две тысячи первого.
Дальше лишь степь, сочная травка, колышущаяся как морская гладь, пологие холмы.
И на зеленом, омытом дождями фоне – бурое пятно. Фургон по кличке Зверюга.
Прозвище закрепилось с легкой руки Лёшки: «Зверь, а не машина, – сказал он как-то. – Куда хошь отвезет».
Вставший на вечный якорь фургон был такой же неотъемлемой частью Степного, как пустынная Буха или девяностолетняя бабушка Луминица. Но Эмилю он всегда внушал смутное беспокойство, и сейчас, спускаясь по склону, поддерживая Дину под локоть, он вспомнил день, когда в первый и последний раз видел фургон в рабочем состоянии. Когда в последний раз видел его владельца живым.
Весной девяносто седьмого Эмиль часто навещал кладбище и пустую могилу отца. Ее сделали ко второй годовщине папиного исчезновения. Настоящим памятником Михаю Косме была потемневшая от горя бабушка. Но Эмиль любил сидеть под простеньким надгробием, фантазируя о том, что случилось на венгерском шоссе, что поманило отца из метельной мглы.
Полукапотный фургон припарковался у обочины. Много позже Эмиль узнал, что такие лобастые и круглофарые автомобили выпускал в семидесятом году ереванский завод. Тогда для него это был просто серый и пыльный малотоннажник. От кладбищенских ворот к фургону шагал высокий мужчина. Узкое худое лицо, презрительный рот, волосы цвета вороньего крыла зачесаны за уши. Весь как на шарнирах, напружинен и резок, будто выскочил перекурить из казино или ипподрома.
От брюнета веяло скрытой угрозой, и богатое воображение мальчика нарисовало нож в кармане старой армейской куртки и полиэтиленовые мешки в фургоне, мешки с трупами, цельными или расчлененными, и химчистки на заброшенных отрезках трасс, которые отмоют что угодно.
Он вдруг понял: никого, кроме них, нет на пятачке перед кладбищем, будка сторожа заперта, и ветер гонит вдоль дороги свой скарб, обрывки газет и фантики от жвачки, холодный ветер, способный занести в поселок что-то плохое из степи. Он понял, что брюнет смотрит на него в упор и задает ему вопрос…
– Что, простите? – стряхнул с себя мальчик минутное наваждение.
– Я спрашиваю, твоя фамилия Косма?
– Да, – изумленно подтвердил Эмиль.
– К бате пришел?
Снова оторопелый кивок.
– И я к нему наведывался.
Брюнет прикурил сигарету. На костяшках его пальцев синели блеклые татуировки, но криминальное прошлое выдавали не только они: тюрьма сквозила в повадках, в жестах, в походке мужчины.
«Убийца», – подумал Эмиль.
– Откуда вы…
– Я дядька твой, – сказал брюнет и оскалил гнилые зубы.
* * *Молния угодила Зверюге в бок. Посреди серо-рыжего, в чешуйках отслоившейся краски корпуса зияла серебристая вмятина с дымчатой подпалиной. От нее змеились трещины – будто ядром зарядили. Пару лет назад какой-то доброхот заварил кузов, но от электрической встряски сварочный шов разошелся, и створка болталась свободно. За ней чернело нутро фургона.
– Ни фига себе, – присвистнул Лёшка. – Человека бы прожарило до корочки.
– Мы с папой в Турции отдыхали, – сказала Дина. – Там молния в море ударила и двоих отдыхающих убила.
Эмиль молча изучал фургон. Колеса, двигатель и прочую начинку давно растащили, от стекол остались зазубренные обломки в окнах кабины. Растерзанные кресла ощетинились пружинами. Под ними набилась земля и прелая листва.
– Слышали про оргазм висельника? – спросил Лёшка, распахивая заднюю дверцу. – Из повешенного в момент смерти выходит вся жидкость, и сперма тоже. Считается, что это самый сильный оргазм. У тебя, Динка, уже был оргазм?
Эмиль быстро посмотрел на Дину. Та улыбалась, ничуть не смутившись, но в глазах – или мальчику померещилось? – промелькнуло любопытство, замерцали отсветы пламени, требующего топлива.
– Не твое собачье, малыш.
Лёшка поставил ногу на край бортика, и Зверюга застонала – нет, зарычала предупреждающе.
В памяти Эмиля всплыла наглая усмешка брюнета, колючий прищур. Разговор у кладбищенской ограды:
– Бабка-то живая?
– Живая…
Эмиль знал, что bunică каждый вечер молится за спасение души раба Божьего Драгоша. Знал от матери, что дядя непутевый человек и мотает очередной срок. «Если не сдох», – уточняла мама зло. А он не сдох и не в тюрьме – сутулится над племянником, пыхает табачком.
– Нужно навестить. Она мне, ведьма старая, наворожила гроб стальной в тридцать пять. Тридцать шесть на носу, где же гроб мой?
Он хлопнул по капоту фургона и расхохотался.
– Ладно, – он сплюнул, растер плевок ботинком. – Дела у меня горят. Свидимся еще, малой, я ведь к вам переехал.
– К нам домой? – промолвил – нет, промямлил Эмиль.
– К вам в город, – утешил дядя Драгош. – У Алины, как ее, Букреевой кости кинул пока, а там – как карта ляжет.
«И зачем она его к себе пустила?» – поразился Эмиль. Ему нравилась тетя Алина, стричься к ней в парикмахерскую он ходил как на праздник.
Много позже Эмиль осознал, что дядя был привлекательным внешне мужчиной, если не брать в расчет гнилые зубы. Красивым, как хищник, вальяжно терзающий добычу.
– Ну, бывай, малой. Бабке привет.
– До… до свидания.
Малотоннажка затарахтела к поселку. На ее пыльной задней дверце детвора намалевала виселицу.