Ни о чем не подозревающие подруги, замученные и обессиленные, без обычных нарядов и вечернего макияжа, спустились в ресторан. И тут заиграл праздничный туш – для этого срочно вызвали пожилого тапера.
Они растерялись и замешкались на пороге. К ногам Наташи отец спасенной девочки поставил ведро с цветами.
Она расплакалась и хотела как-нибудь незаметно исчезнуть, но подруги крепко держали ее за руки. Ну а дальше… Понятно, что было дальше – тосты за мужественную и отчаянную русскую женщину. Иностранцы кричали: «Браво, Россия. Виват, Горбачев, Ельцин и Путин». Словом, вспомнили всех. Никого не забыли. Мамаша девочки сняла с пальца дорогое кольцо и умоляла Наташу его надеть. Та отказывалась, мотая головой. Опять плакала. Кольцо решительным жестом взяла Женя и с трудом надела его на палец подруги.
Далее пошли тосты за дружбу, за русских – всех сразу и каждого в отдельности. За Великую Победу в сорок пятом. За перестройку и гласность. За мужество русских людей и их терпение. За великие просторы нашей Родины. За первый полет в космос. За Гагарина, разумеется. За русскую икру и лучший напиток в мире – нашу родимую беленькую.
Пьяненький немец просил у Галины прощения за вторжение в сорок первом. Очень настойчиво просил. Галина сказала:
– Расслабься. Тебя тогда и на свете не было.
Тогда немец заплакал и стал целовать Галинину руку.
Тапер, напрягши всю свою профессиональную память, заиграл «Калинку». Спасибо, что не «Интернационал».
Вскоре пафос мероприятия начал падать, и стало легче. Все задышали свободнее. Начались пляски и песни на разных языках.
Вот тут и появились мы, находящиеся в полном неведении относительно последних событий.
Мой сдержанный супруг, наконец-то окончательно расслабившись и расчувствовавшись, пригласил на танец виновницу торжества – Наташу.
Потом плюхнулся на стул и качнул головой:
– А наши-то! А?
– Наши – лучше всех! – уверенно кивнула я, вспомнив старый анекдот.
Женя предложила мне прогуляться до берега, сославшись на то, что от шума и суеты у нее сильно разболелась голова.
Мы сели в шезлонг.
– Такие вот дела, – грустно начала Женя и, вздохнув, добавила: – А завтра все кончится.
– Ну почему все? – ответила я. – Не все, только отпуск. А дальше будет жизнь. Просто жизнь. Обычная, без особых праздников. Наши нормальные, рядовые будни.
– Рядовые? – усмехнулась она. – Да, ты права. Именно – рядовые. У меня работа и парализованная мать. А еще – бывший муж, пьяница, бездельник и драчун, короче – сволочь законченная. Живем в одном доме, деваться некуда. Дочка уехала в Питер и почти не звонит. Живет с каким-то цыганом. (Конечно, тот на ней не женится. Женятся они на своих.) Только просит денег прислать, примерно раз в полгода. Говорит, что сожитель в казино проигрался. Не пришлю – порежут обоих. У Галки – сын с ДЦП. Передвигается только по квартире, и то – в ходунках. Муж сбежал, когда ребенку был год. Ну, когда стало все ясно. У нее бизнес – две палатки на рынке. Два раза поджигали и три обворовывали. Вся в долгах уже лет восемь, никак не выкарабкается. А еще старики в деревне. Болеют все время. И сестра безработная и беспутная. Галка и их содержит. Да еще сиделку для мальчика.
А Натаха… Вообще говорить не хочется. Первого родила в семнадцать. От проезжего молодца. Тянула сына, как могла. Родители ее из дома выгнали. Шалавой объявили. Она у родни жила – тетка пожалела. Пожалеть пожалела, а вот всю работу на нее свалила. Там, в поселке, хозяйство, скотины целый двор. Тетка богатая, на рынке торгует – творог там, сметана, молоко. Вот Наташка в пять утра трех коров доила. А ребенок до двух лет по ночам орал как резаный, она тогда спала пару часов в сутки. А еще кашеварила на всю семью, в доме убиралась и обстирывала этих кулаков. Короче, сделали из нее рабыню Изауру. По полной.
Галка ее через два года к себе забрала, так Наташка неделю спала. Встанет, в туалет, чайку попьет и опять дрыхнет. А еще через год сошлась с чеченцем Асланом. Любовь у них была… Как в сказке. И даже лучше. Аслан этот ее на руках носил. Одел как принцессу. Квартиру купил, диван бархатный, люстру хрустальную. Зажила Натаха как барыня. Родила Аслану близнецов – девулек-красотулек. Асланчик от дочек с ума сходил. В общем, жить бы и радоваться. Но не получается у нас как-то долго жить и радоваться. Убили Аслана. Какие-то разборки. В те годы это было через день. И опять нищета. Как жить? Как деток поднимать? Приехала его родня, кинул брат пачку денег, но Наташку и девчонок не признал. Спасибо, что хату не отобрал. Квартира-то на Асланчика записана, а женаты они с Наташкой не были. Ну, какое-то время она жила на эти деньги. Потом, когда кончились, стала продавать золото, тряпки. Затем сняла хрустальную люстру. Вынесли бархатный диван. Ну и так далее. На работу не устроишься – девчонок не с кем оставить. Пошла по ночам подъезды мыть. Ели хлеб и крупу. Ну а потом девчонки пошли в садик, и она туда же нянечкой. Вроде стали выживать. А в четырнадцать лет пацан ее сел по малолетке. Ограбил киоск на вокзале. В общем, зона, передачи. Она тогда на семнадцать килограммов похудела. А всегда была такой пышкой. Вернулся парень ее беспутный и стал кровь из матери попивать. Не человек пришел, а чистый уголовник. Ну и подался в бандюки. А куда еще? Опять сел. Когда вернулся, снова здорово. После третьей отсидки вообще сгинул. Жив ли, мертв – никто не знает. А она по нему всё слезы льет. Понятно – мать. – Женя замолчала и потерла виски. – Вот такие у нас будни и рядовая жизнь, как ты говоришь. – Она усмехнулась. – Собираем вот денежку весь год. Во всем себе отказываем, чтобы поехать на моря, есть от пуза, дрыхнуть без задних ног, тряпки покупать. Короче, бабами себя почувствовать. Хотя бы несколько недель в году. Ну а если какой-нибудь мужичонка попадется, мы не отказываемся. Дома-то у нас этой радости совсем нет. Столько лет – и все одни. А ведь не кривые и не косые. Просто судьба такая…
Мы замолчали. Потом я сказала:
– Ну, не все так плохо. Вы же есть друг у друга! А такая дружба не на каждом углу.
– Это да, – кивнула Женя. – Поддерживаем друг друга, как можем. Вместе и горе, и танцульки. А иначе – сдохли бы. Если поодиночке. – И она засмеялась.
– А я вот думала, – вздохнула я, – что у вас все хорошо. Вы такие беззаботные, всему радуетесь, всем довольны. Умеете получать от жизни удовольствие. В отличие от нас, например. Я вот сразу сникаю, сгибаюсь как-то, если неприятности. С детьми что-то или с родителями. Или вот с работой. Нет, карабкаемся, конечно. Выживаем как-то. Но после каждой истории – словно воздух из меня выкачали. И сил все меньше с каждым годом.
– Ну, это ты зря! – горячо откликнулась Женя. – Жизнь, она ведь на то и жизнь, чтобы нас испытывать – ну, кто сколько стоит. Выдюжишь – она тебе подарок. Обещает-то жизнь много, особенно по молодости. А вот слово свое не держит. – Женя вздохнула. – Но! Это еще не повод, чтобы ее разлюбить! А сколько в ней хорошего? Вот муж у тебя. Такой мужичок приличный. Детки дома. Мама жива. Квартира в Москве. Горячая вода целый день, мусоропровод. Театры у вас, выставки всякие. На курорты ездишь. Вот чем плохая жизнь? Нет, ты мне скажи? Если по-честному?
Я кивнула. Потому что все это было чистейшей правдой. Просто в таком ракурсе я давно свою судьбу не рассматривала.
– А у нас и вправду все хорошо! – улыбнулась она. – И будет еще лучше! Вот я точно это знаю! – Женя встала с шезлонга и сказала: – Пойду Наташку укладывать. Она у нас хилая по спиртной части. А завтра в полет. – Женя засмеялась.
Мы обнялись и простились. Ничего друг другу не желая. Потому что все уже знали про эту жизнь. Знали, что хорошего человека она пожмет-пожмет и отпустит. Сколько раз так было?
А утром на завтраке и на пляже нам было грустно, даже одиноко как-то. Казалось, что все загрустили без наших трех нимф на фоне моря.
А через три дня улетали и мы – в нашу суетную, беспокойную и тревожную жизнь. И только в самолете я поняла, что эта встреча была не напрасна. Почему – понятно. Впрочем, все в жизни наверняка не напрасно: и хорошее, и плохое. Уверена.
Поселок художников
Он узнал ее сразу. Со спины. Не слыша ее голос. Просто увидел и узнал. Эту по-прежнему тонкую спину с острыми и беспомощными, как у ребенка, лопатками. Эту узкую, почти детскую, длинную шею с двумя выдающимися бугорками третьего и четвертого позвонков. Все тот же рыжеватый хвост на затылке. Теперь, правда, в нем было больше серебра, чем золота с медовым отливом. Длинные руки с узкими запястьями. И ноги – длинные, по-прежнему стройные и сильные, с гладкими, ровными, смуглыми икрами, как будто доставшиеся ей случайно от другого тела – тела спортсменки. Хотя она была совсем не спортивной, а даже неловкой, чуть нескладной, как бывают неловки и нескладны подростки.
Он обошел ее сбоку и увидел чуть вздернутый кончик носа, пухлую нижнюю губу, родинку на щеке и гладкий, высокий, чистый лоб. И конечно, очки. Теперь – узкие и тонкие, в легкой металлической оправе. Она откинула рукой легкую челку и вытерла ладонью лоб. Он оглядел ее всю – с головы до ног. Белая широкая майка с подмокшими кругами подмышек. Синие шорты по колено. Полотняная сумка через плечо. Узкие ремешки открытых шлепок. И круглые, розовые, почти детские пятки. Он помнил эти пятки. Всю жизнь помнил. Они были гладкие, почти шелковые. Пятки младенца. Как это ей удавалось? Непостижимо. Никаких педикюров – это понятно. Вечно возилась в саду – пионы, флоксы, георгины. А вот на€ тебе – такие пятки. Не пятки, а пяточки.
Он обошел ее сбоку и увидел чуть вздернутый кончик носа, пухлую нижнюю губу, родинку на щеке и гладкий, высокий, чистый лоб. И конечно, очки. Теперь – узкие и тонкие, в легкой металлической оправе. Она откинула рукой легкую челку и вытерла ладонью лоб. Он оглядел ее всю – с головы до ног. Белая широкая майка с подмокшими кругами подмышек. Синие шорты по колено. Полотняная сумка через плечо. Узкие ремешки открытых шлепок. И круглые, розовые, почти детские пятки. Он помнил эти пятки. Всю жизнь помнил. Они были гладкие, почти шелковые. Пятки младенца. Как это ей удавалось? Непостижимо. Никаких педикюров – это понятно. Вечно возилась в саду – пионы, флоксы, георгины. А вот на€ тебе – такие пятки. Не пятки, а пяточки.
Было жарко. Нестерпимо жарко, около тридцати в тени. Климат, как всегда, давал прикурить. Еще неделю назад москвичей изводили нудные затяжные дожди, и вот – на€ тебе, тридцать в тени уже третий день.
Она стояла у молочного прилавка и говорила о чем-то с бойкой девахой с наглыми глазами в белом переднике, продававшей творог. Деваха давала ей на пробу белые слоистые кусочки на вощеной бумаге. Она аккуратно и послушно слизывала предложенное, пару секунд перекатывала творог во рту, потом стояла замерев и качала головой. Деваха раздраженно пожимала плечами. Он подошел к ней сзади, осторожно взял за локоть и прошептал:
– Не у той берете, девушка. Не у той. Эта – точно аферистка. Вон, бабуля тихая, справа, третья в ряду. Та точно не обманет.
Она испуганно застыла, и он видел, как побледнела ее щека. Через долю секунды она обернулась и увидела его. Их лица оказались близко друг от друга – и у него тяжело и гулко забухало сердце.
– Ой, – почти пискнула она, – это ты? Господи, а я так испугалась. – Она поправила очки на переносице, снова отерла ладонью вспотевший лоб и пробормотала: – Господи, Андрюшка, ты! Сколько лет, сколько…
– …зим, – добавил он почти весело. Это ему удалось.
– Как ты, что ты, где ты? – говорила она быстро.
– Ну как так – на ходу? – остановил он ее и засмеялся: – Так дела не делаются.
– Ну, да, да, – сказала она смущенно. – Это верно, верно, вот так, на ходу, неправильно. Ты прав.
– Так пойдем поскорей отсюда, где-нибудь сядем наконец, что-нибудь выпьем, а, Тань? – Он взял ее под локоть и повел к выходу.
– Постой, а творог? Андрюш, я же не купила, а? – встревоженно проговорила она. – У меня же муж в больнице, как же я без творога?
– Танечка, – сказал он твердо и уверенно, – творог в такую жару на рынке покупать опасно для жизни. И потом, детка, творог надо делать самой. Самой, слышишь? Три литра молока и литр кефира, а, Тань? Это и чище и полезнее. Согласна? Ну пойдем, пойдем, Танечка. Все равно до больницы не довезешь, скиснет. Точно скиснет.
– Что же делать? – совсем растерялась она.
Они вышли на улицу. Их обдал жаром воздух раскаленного города.
– Ну, двинули, а, Тань? – спросил он и повел ее к автостоянке. – Ничего, сейчас кондей включим, придем в себя, да, Танечка?
Она остановилась, сняла очки и удивленно сказала ему:
– Ты что, Андрюша, со мной, как с ребенком, разговариваешь?! Или как с дурочкой?!
Теперь смутился он:
– Ну что ты, Тань! Что ты! Тебе показалось. Просто от жары мозги плавятся.
И подумал: «А норов-то остался. Никуда не делся норов!» И он увидел ее – прежнюю – мягкую, тихую, податливую, но если дело доходило до споров-разговоров, тут уж извините. Тверже скалы не было.
Они подошли к его машине, он звякнул брелком – дверцы открылись.
– Прошу вас, мадам! – Он шутовски наклонил голову и открыл ей дверцу.
– Ничего себе, – покачала она головой, оглядывая его «Кайен». – Ничего себе, – повторила она. Нет, не восторженно, нет. Никакого восторга не было. Было удивление.
– Садись, садись, Танька, – сказал он, и они наконец уселись в машину.
Внутри был, естественно, Ташкент. Казалось, что черный «Кайен» вобрал в себя все это немыслимое солнце. Он включил кондиционер, и постепенно в салон вползла спасительная прохлада.
– Ну, куда, Тань? – спросил он, выворачивая руль.
Она пожала плечом.
– Тогда на мое усмотрение, да?
Она кивнула. Они выехали на Ленинградку.
– Знаю я тут одно неплохое местечко, – объяснил он ей. – Там точно прохладно, холодное пиво и хороший кофе.
Она опять кивнула. Всю недолгую дорогу оба молчали.
* * *Они учились в одном классе двадцать лет назад. В старой, красного кирпича, школе. Самой школы уже нет. Нет, то есть, конечно, здание стоит. И часть густого вишневого сада осталась. Но в здании их школы, теперь отремонтированном, с белыми глазницами нелепых пластиковых окон, с новым мраморным крыльцом и охранником, находится издательство новомодного журнала, популярного у людей бизнеса.
Он пришел в эту школу в конце девятого класса. Его семья тогда получила две большие комнаты в коммуналке. Родителям и им, детям, ему и сестре, эти смежные комнаты показались раем. Еще бы! После барака в Люберцах!
Она сидела за последней партой у раскрытого окна. По всему классу, как снег, кружился, летел тополиный пух. Она без улыбки, изучающе посмотрела на него, и он пропал – сразу и, как оказалось, на всю жизнь. После уроков он вызвался проводить ее. Она жила в поселке художников в старом наследном доме. В семье все были художники: дед, бабка, отец, мать. Но корифеем, был, безусловно, дед.
Они дошли до ее калитки, и он увидел маленький бревенчатый дом в глубине пышного сада со съехавшим чуть влево крыльцом и огромными кустами сирени у низкой калитки. Колокольчики, белые и темно-сиреневые, почти фиолетовые, росли справа и слева от узкой дорожки из серой тротуарной плитки. Они стояли у калитки, и он, торопясь и сбиваясь, рассказывал ей о себе – о том, как завод дал им эти комнаты в кирпичном доме почти у метро, как здорово, что внизу «Детский мир», хотя он, конечно, вырос из этих прелестей, но сестра – младшая сестра – счастлива до небес. И матери радость – в соседнем доме «Диета» и гастроном, прозванный в народе «генеральским», потому что находится в ведомственном, от Минобороны, доме. И публика там проживает действительно солидная – военные в чинах и дамы в мехах.
Она молчала, изредка кивая, и смотрела на него с каким-то удивлением. В тот, первый, день она не пригласила его зайти. Он не обиделся, потому что был абсолютно счастлив. Теперь он не мог дождаться утра и бежал в школу – там была она. Мать удивлялась и радовалась – и за уроками парень сидит, и в школу как на праздник. Вечером, за ужином, она перехватила его блуждающий взгляд:
– Ох, сынок, а ты не влюбился, часом?
Он покраснел и мотнул головой:
– Ну что ты, мам!
Громко рассмеялась младшая сестра.
Каждый день после уроков они гуляли по два-три часа. Она всегда проходила мимо своего дома, бросала портфель через забор и кричала бабке, сидящей в плетеном кресле:
– Я гулять, ба! Не волнуйся!
Бабка молча и величественно кивала. Они ходили по тихим улочкам поселка, названным в честь русских художников, и Таня рассказывала ему о них, долго, подробно, терпеливо объясняя что-то незнакомое и неведомое ему до сих пор. А однажды пригласила его домой.
– Не волнуйся, дома только бабуля, родители в отъезде, – успокоила она его.
Они зашли в дом с низким, потемневшим от времени потолком, сели на кухне за стол, накрытый ярко вышитой восточной скатертью, и Таня налила в высокие и тонкие чашки холодный вишневый компот.
Он провел рукой по скатерти.
– Сюзане, – объяснила Таня. – Это так называется. Дед привез ее из Ташкента – они там были в эвакуации.
Он осторожно взял в обе ладони тонкую чашку, рассматривая на ней странный, полустертый рисунок. Какой-то герб.
– Это совсем древняя, – объяснила Таня. – Еще родителей деда. Они были богачи, купцы первой гильдии. Но деда – старшего сына – прокляли и наследства лишили за то, что он стал художником. А должен был стать наследником дела. Одумались наконец, опомнились только перед смертью, в глубокой старости. Дед уже тогда был знаменит. Просили прощения. Он, конечно, простил. Но от наследства уже ничего не осталось – по всем уже прошла копытами и железным плугом революция.
Он удивился ее последним словам. В его семье пели песни о красном командире Щорсе и надевали красные атласные банты на лацкан в день Первомая.
Потом они пошли в ее комнату – она была совсем крошечной, – и он увидел низкий диван с потертыми бархатными подушками, старый, темный от времени. Письменный стол с зеленым сукном, на котором лежали ее учебники и тетради. И узкое, длинное зеркало в резной потрескавшейся раме – точно старинное. И конечно, везде картины, дедовы картины – ему показалось, что их невероятно много, но Таня сказала, что это всего лишь жалкие остатки, то, что уберегла и не отдала бабушка. А все основное – по музеям по всей стране. Или в частных коллекциях.
Таня рассказала ему, что своего великого деда она почти не помнит. Он умер, когда ей было четыре года. Помнит только его руки, крупные, сильные, и пальцы, темные от лака – рамы для своих картин он любил делать сам.