Все страсти мегаполиса - Анна Берсенева 11 стр.


Это ощущение себя не в своей тарелке было особенно отчетливым оттого, что в семье Дурново все относящееся к вере и церкви существовало ровно наоборот, как само собой разумеющееся.

Соня не понимала, как сочетается в Алле Андреевне эта ее королевская, не стесняющаяся себя бесцеремонность, почти цинизм, с соблюдением множества замысловатых церковных правил. Но Петина мать соблюдала все эти правила так естественно, что усомниться в ее искренности было невозможно.

В маленькую церковь близ Староконюшенного переулка Алла Андреевна ходила то к заутрене, то к вечерне, то еще к какой-то службе, которая называлась повечерием; Соня впервые услышала это название от нее. И, что производило на Соню особенно сильное впечатление, Петина мать часто бывала в церкви так, как бывают у близких друзей – без видимой надобности, не по важному поводу, а просто перекинуться парой слов. При этом в Алле Андреевне не было исступленной истовости – она могла забежать в церковь на пять минут после работы, чтобы поставить свечку или раздать милостыню старушкам на паперти.

Все это говорило о каком-то особенном ее отношении к той стороне жизни, которая была Соне недоступна, а потому и вызывала нечто вроде опаски.

Вздохнув, Соня допила кофе и вернулась в Петину комнату – читать роман, переведенный с английского Аллой Андреевной.

* * *

Она вышла из дому уже в сумерках – поздних, потому что и Пасха в этом году была поздняя, майская. Петя успел позвонить раза три, недовольный тем, что она опаздывает. А она так зачиталась, что не могла оторваться от книги, и опомнилась, только когда перевернула последнюю страницу. Даже то, что роман имел отношение к Алле Андреевне, не испортило впечатления.

Соня читала про сумрачный английский парк, и пруд, и маленькую девочку, которая что-то нафантазировала о чужой жизни и любви и сама не заметила, как эту взрослую, ей непонятную жизнь и любовь разрушила... Тревожные, прекрасные сумерки весенней Москвы сливались с английскими сумерками, оттеняли их каким-то особенным образом. И крымские весенние сумерки с их тонкими запахами всеобщего цветения жили при этом в тайном уголке сердца, и Соня ясно чувствовала связь между всеми этими сумерками. Эта связь и была – чувством.

Церковь была маленькая, очень старая, но красивая какой-то совсем молодой красотою. Ее маковки и луковки посверкивали под фонарями тускловато, но празднично.

У церкви толпились люди – входили, выходили ненадолго из душноватого полумрака, чтобы вдохнуть свежий весенний воздух, возвращались обратно. Соня набросила на голову шелковый шарф – вообще-то она даже зимой ничего на голове не носила, но сюда ведь положено, – поднялась по гладким ступенькам и оказалась в церковном приделе.

И сразу же увидела Аллу Андреевну. Прямо мистика какая-то – как будто та была здесь единственная или главная!

Петина мать стояла перед сидящей на скамеечке у стены женщиной, по виду ее ровесницей, но пышной и моложавой.

Женщина эта выглядела не только моложавой, но и нарядной. Она была одета в темно-голубое, очень шедшее к ее ярким глазам платье, из-под кружевной нежно-голубой шали выбивались на лоб светлые локоны, и понятно было, что выбиваются они не случайно, а подчиняясь тому причудливому замыслу, который называется продуманной небрежностью.

Сухая, костистая Алла Андреевна выглядела рядом с ней просто изможденной. Вообще-то Соне очень нравилось, как одевается Петина мать, но сейчас ее одежда, как всегда гармонично подобранная – золотисто-коричневая блузка, твидовый жакет пепельно-ржавого цвета, туфли каштановой кожи на широком низком каблуке, – казалась будничной, тусклой, так ярко и броско цвела ее ровесница.

Соня подошла поближе и хотела поздороваться. Но сначала замешкалась, а потом ей стало неловко вмешиваться в разговор. Она прислонилась к каменной полуколонне, ожидая, когда этот разговор окончится.

– Как, и ты явилась, Катя? Ты поправилась или просто тебя голубое так полнит?

В голосе Аллы Андреевны прозвучала насмешка, и Соня догадалась, почему. На Страстной неделе Петина мать ходила в церковь как на работу, а вчера, в пятницу, провела здесь, кажется, всю ночь. Поэтому сегодняшнее появление свежей и бодрой Кати – наверное, за всю неделю первое появление в церкви – выглядело в ее глазах неуместным.

– Конечно, явилась, Аллочка! – Катины глаза сияли насмешкой, так хорошо скрытой, что ее почти невозможно было разглядеть, но и ни с чем нельзя было перепутать; голос сочился медовым ядом. Вопрос о своей полноте она пропустила мимо ушей. – Нельзя же не прийти. Должна же я от врагов защищаться!

– Какие у тебя враги? – удивилась Алла Андреевна.

– Враги у всех одинаковые, – улыбнулась Катя. – Дьявол, бесы. Вот от них.

Теперь в ее улыбке мелькнуло торжество – оттого что удалось уесть собеседницу. Впрочем, и Алла Андреевна, кажется, испытывала по отношению к Кате точно такое же желание – уязвить ее поглубже.

«Она свое возьмет», – подумала Соня.

В этой ее мысли неприязнь соединилась с непонятной робостью перед женщиной, которая ни в чем своего не упустит и, главное, в точности знает, что именно ей принадлежит.

Алла Андреевна сердито повела плечом. Возразить Кате ей явно было нечего.

– Ладно, – поморщившись, сказала она. – Твои придут?

– Не знаю. – Катино лицо погрустнело и сразу постарело, голос зазвучал совершенно иначе, искренне и доверительно. – Я за них, Алла, так волнуюсь. Ведь все время они на виду. Я думала: ну, молодые, любопытные, ну, пусть натешатся этим своим гламуром, ведь не глупые же они у меня, надоест же им когда-нибудь.

– И что?

Голос и взгляд Аллы Андреевны переменились тоже – в них появилось не то цепкое внимание, которое обычно было ей присуще, а внимание другое, грустное какое-то, что ли. Как будто ни у нее, ни у этой Кати не было секунду назад взаимного желания сказать друг другу гадость.

Как могут происходить такие стремительные перемены, Соня не понимала. Да она никогда прежде, до Москвы, до семейства Дурново, таких мгновенных перемен в людях и не замечала.

– И ничего, – вздохнула Катя. – Бегают по своим тусовкам, как зомби какие-то. И на работе как устают – ведь каждое утро по два часа прямой эфир! – и все равно... Ладно Дима, он с детства такой, вечно бог знает чем увлечется. Но Наташа! Ведь и умница, и жена, и мать хорошая. Можешь себе представить, Аленку начала по модным показам таскать! Мол, девочке уже пять лет, ей интересно... Безумно за них боюсь.

Соня не поняла, что вызывает у Кати такой страх за своих, надо полагать, детей. И эту самую Аленку – съедят ее, что ли, на модном показе?

Но разобраться, в чем тут дело, она не успела. И не успела даже расслышать, что ответила Алла Андреевна.

– Наконец-то!

Соня вздрогнула от неожиданности. Хотя удивляться тому, что Петя ее заметил, конечно, не приходилось.

Голос у него был недовольный. И взгляд, которым он окинул Соню, выражал недовольство тоже.

– Сейчас крестный ход начнется, – сказал он. – Еще немного, и опоздала бы.

– Но не опоздала же, – пожала плечами Соня.

Непонятные они все-таки люди! Пасха, праздник – только и разговоров. А сами прямо в церкви над подругами насмешничают и с попреками лезут. Она уже открыла было рот, чтобы высказать Пете, что думает о его недовольстве, но тот, видимо, и сам сообразил, что оно сейчас неуместно. Или вовремя вспомнил, что Соня за словом в карман не лезет и вряд ли позволит ему себя воспитывать.

– Пойдем, – сказал он и, быстро обняв Соню, примирительно коснулся губами ее виска.

Глава 2

Куличи высились над столом, как золотые холмы. Большие плоские блюда, в которых ровно зеленела молодая трава и яркой киноварью поблескивали яйца, усиливали это впечатление.

Крашенные луковой шелухой яйца были смазаны маслом, оттого и блестели. А трава, то есть не трава, а, как оказалось, овес был выращен заранее.

– Мама моя всегда к Пасхе овес выращивала, – объяснила Соне Нина Георгиевна. – Даже в войну. И все выращивали.

Опять эти загадочные «все»! Где они, интересно, существуют, и почему ни один из них ни разу не встретился Соне?

Но Нина Георгиевна разговаривала с нею так доброжелательно, что сердиться на кого бы то ни было, в том числе и на себя, совсем не хотелось. Она и вся была какая-то очень спокойная. И во всем ее облике, даже в одежде, каким-то необъяснимым образом сказывалась та же ясность и прямота, которая была в ее взгляде. Кажется, она была старше Петиной матери, но вообще-то ее возраст был неопределим. Правда, внешность ее была исполнена чем-то таким, что не может быть приметой молодости.

В ее квартире стоял тонкий незнакомый запах. Соня потихоньку спросила у Пети, чем это пахнет, и он сказал, что перед праздниками к Нине Георгиевне приходит полотер и натирает паркет и мебель воском. Не химическим, из тюбика, а самым настоящим.

В ее квартире стоял тонкий незнакомый запах. Соня потихоньку спросила у Пети, чем это пахнет, и он сказал, что перед праздниками к Нине Георгиевне приходит полотер и натирает паркет и мебель воском. Не химическим, из тюбика, а самым настоящим.

Стол был покрыт белой скатертью, вышитой белой же гладью, а поверх скатерти – узкой льняной светло-зеленой дорожкой, на которой были выставлены праздничные блюда. Казалось, какой-то волшебник одним щедрым движением раскатал на столе самобранку.

Салфетки, лежащие возле тарелок, тоже были льняные. Они были свернуты трубочками и продеты в темные серебряные кольца. Соня никогда не видела не только таких колец, но и чтобы вместо бумажных подавались матерчатые салфетки. Стирай их потом, выглаживай... Они еще и накрахмалены, кажется. Все это, конечно, красиво, но сколько же лишней возни!

Впрочем, при взгляде на стол становилось понятно, что хозяйка явно не считает подобнюю возню лишней. На этом столе Соня впервые увидела не только льняные салфетки, но и настоящую пасху. До сих пор она почему-то думала, что пасхой называется кулич, а оказалось, это творожная горка, украшенная ягодками из варенья, разноцветными цукатами и рельефными буквами ХВ. Непонятно было, как Нине Георгиевне удалось сделать такую ровную горку и особенно эти вот буквы. А вкус!.. В Москве Соня приохотилась к сладкой творожной массе с курагой – в Ялте такую не продавали, – но даже это столичное лакомство не шло ни в какое сравнение с пасхой Нины Георгиевны.

Посередине стола сначала стояла большая фаянсовая супница, из которой всем налили по чашке такого бульона, от которого Соня чуть не проглотила язык: он был крепок, душист, в нем плавали какие-то корешки и травки... Потом супница сменилась огромным пирогом, который назывался «курник». Нина Георгиевна сняла с него, как крышку, круглую верхушку из теста, и выяснилось, что он начинен не только курицей, но и еще чем-то нежно-паштетным и необыкновенно вкусным, что, к Сониному изумлению, оказалось обыкновенной гречневой кашей, то есть, конечно, вот именно что необыкновенной... И был еще мясной рулет «на жаркое» – этим словом Нина Георгиевна обозначала горячее, – и рыба, тушенная в белом вине, и молодая картошка, которая даже непонятно как была сварена, чтобы стать такой вкусной, а оказалось, ее вовсе не варили, а томили в сливочном масле с зеленью и чесноком... Все это было приготовлено так просто, без изысков и именно вследствие своей простоты так вкусно, что Соня едва удержалась от того, чтобы вылизать тарелку.

Тем более что пасхальная служба длилась, по ее впечатлению, просто бесконечно, и она проголодалась так, что чуть сознание не потеряла в душной церкви, а потому, когда служба наконец закончилась, вышла на улицу такая же злая, как и голодная.

«И дома ведь есть нечего, – сердито подумала тогда Соня. – Может, плюнуть на эти ихние праздники, пойти куда-нибудь в кафешку поесть?»

Тут-то Петя и сказал ей, что сейчас они идут в Староконюшенный переулок, к маминой подруге на пасхальный ужин. И какой это оказался ужин!..

– А вам не жалко? – не удержавшись, все-таки спросила Соня, вытирая губы этой самой льняной салфеткой. И, встретив непонимающий взгляд Нины Георгиевны, пояснила: – Времени не жалко? Это же все очень долго готовить. И салфетки еще...

– Не жалко, – улыбнулась Нина Георгиевна. – Это ведь личный опыт Сонечка.

– Ну и что? – удивилась Соня.

Она не очень-то поняла, что имеется в виду. При чем здесь личный опыт?

– Мне кажется, надо воспринимать жизнь как личный опыт и дорожить традицией.

– И что тогда будет? – все-таки не понимала Соня.

– Тогда, можно надеяться, у тебя будет то, что Пушкин называл самостояньем человека. И залогом бессмертия его.

– Думаешь, будет, Нина? – усмехнулась Алла Андреевна. При этом она едва заметно дернула подбородком в Сонину сторону, так, что не оставалось сомнений: она уверена, что уж у Сони ничего подобного не будет точно. – Будет у того, кому вовремя все это объяснили. В детстве.

Соня поняла, что краснеет. Не от смущения, а от вновь охватывающей ее злости, которая теперь уже связана была не с голодом. Конечно, ее мама не выстряпывала пироги-паштеты, и водку не настаивала на травах, и не подавала ее на стол в десятке разноцветных графинчиков, и... Но все равно мама лучше всех – с ее наивностью, непритязательностью, робостью перед жизнью, с ее бесконечной любовью к дочке и страхом за нее!.. И кто дал этой московской барыне право судить, правильно ли мама воспитывала Соню, и кто вообще дал ей право считать себя барыней?!

Соня почувствовала, что сию секунду то ли заорет, то ли заплачет. Но прежде чем она успела открыть рот, Петя сказал совершенно безмятежным тоном:

– А мне всегда нравилось, что тетя Нина все сама готовит. Ты-то ленилась, – обернулся он к матери. – Вечно микояновские котлеты в «Кулинарии» на Горького покупала.

– Микояновские, между прочим, вполне приличные были, – вступилась за котлеты Нина Георгиевна. – По сравнению с другими полуфабрикатами, конечно.

– Вот именно что с полуфабрикатами. А вы молдавские котлеты жарили. Из трех видов мяса. И фарш как-то так... не мешали, а... Выбивали, вот! Помните?

– Помню, Петюшка, – кивнула Нина Георгиевна.

– И еще бульон всегда из настоящей курицы варили. – На Петином лице установилось элегическое выражение. – Четыре часа подряд и с хрустальной пробкой.

– Зачем с пробкой? – забыв про свою злость, спросила Соня.

– Чтобы курица мягкой становилась, – объяснила Нина Георгиевна. – Это я у Елены Молоховец прочитала. У мамы моей ее книга была еще до войны, вся на листочки распадалась.

– Это где про то, что, если неожиданно пришли гости, надо спуститься в погреб и принести копченый окорок? – хмыкнула Алла Андреевна. – Актуальная книжка, особенно для совка!

– Я в ней подобного совета не нашла, – пожала плечами Нина Георгиевна. – Во всяком случае, в моем издании. Думаю, это один из советских мифов про богатую дворянскую жизнь, – добавила она с едва слышимым упреком.

Упрек был высказан до того тактично, что его и в самом деле почти невозможно было расслышать. Но Алла Андреевна расслышала. И слегка смутилась.

– Ну да, вообще-то, – согласилась она. – Ляпнешь иногда пошлость, сама не заметишь как, – объяснила она почему-то Соне.

Тон у нее при этом снова изменился – наполнился той живостью мысли, которая всегда проявлялась у нее неожиданно и всегда располагала к ней мгновенно и без размышлений.

– А на Масленицу тетя Нина всегда блины пекла, – продолжал вспоминать Петя. – Это нечто! Не такие, знаешь, как буррито из фастфуда, – повернулся он к Соне, – а настоящие, толстые, кружевные. Я сто штук мог съесть! Теть Нин, если на следующую Масленицу опять к Ирке в Штаты не уедете, позовете нас с Соней на блины? Ирка – это дочка, – объяснил он Соне. – Моя одноклассница. За америкоса пузатого замуж вышла, в Чикаго живет.

– Ты, если по сто штук блинов будешь есть, тоже пузатый станешь, – засмеялась Нина Георгиевна. – Конечно, испеку. И не обязательно Масленицы дожидаться, приходите просто так. Приходите, Сонечка, – повторила она, глядя на Соню своим прямым и ясным взглядом.

«Масленица – это же, кажется, зимой? – подумала Соня. – Не факт, что я следующей зимой здесь буду жить».

Но одновременно с этой мыслью она с некоторым удивлением поняла и другое: что ее гнев на бесцеремонность Аллы Андреевны прошел, не успев разгореться. А почему? Непонятно.

Высокие напольные часы ожили и начали играть какую-то красивую, похожую на старинный танец мелодию. Потом они звучно, как колокол, пробили четыре раза.

– Пора, – сказала Алла Андреевна, вставая из-за стола. – Спасибо, Нинуша. Ценностей незыблемую скалу только у тебя теперь и чувствуешь.

– Не преувеличивай моей роли в гармонии мироздания. – Нина Георгиевна улыбнулась и тоже встала, собираясь проводить гостей. – Спасибо, что пришли.

Выйдя из подъезда, Соня подняла глаза на окна Нины Георгиевны, неярко светившиеся сквозь зеленоватые шторы на последнем, третьем этаже старого особняка. Над окнами светлели скульптурные женские лица, и даже отсюда, снизу, можно было различить выражение тихой, без упреков скорби, которым они были отмечены. И эта загадочная скорбь – о чем она, отчего? – была так же волнующе непонятна, как и все, что происходило сегодня. И все, из чего состояла теперь Сонина жизнь.

– Жаль, что Ирка в Америку уехала, – сказала Алла Андреевна.

– Ну да, тетя Нина скучает, конечно. – Петя зевнул. – Но сейчас все-таки не те времена. Она и сама два раза в год в Чикаго ездит, и Ирка приезжает.

– Не потому жалко. – Вид у Аллы Андреевны был рассеянно-задумчивый. – Из-за тебя.

– Из-за меня? – сонно удивился Петя. – Почему?

– Потому что, если бы Ирка не уехала, ты не досиделся бы до тридцати лет в девках.

– Мама! – возмутился Петя. Он даже сон с себя стряхнул. – При чем здесь девки?

Назад Дальше