– А что, пойди! – Наташа явно обрадовалась, что не пропадут деньги за билет. – Ну да, ты ж там привыкла по театрам. Нет, Сонь, я бы на твоем месте ни за что с Москвы не уехала! Мало ли что ролей стоящих не давали. По мне, так и массовка лучше, чем у нас тут. Скажешь, нет?
Возразить было нечего. От одного взгляда на облезлые стены парикмахерской справедливость Наташиных слов становилась слишком очевидной. Да и без взгляда это было понятно тоже.
Клиентов за весь день не было ни одного, и Соня ушла с работы пораньше, чтобы добраться в театр без опоздания и перелома конечностей.
Она скользила по улицам вниз, и ей казалось, что не сама она идет по льду, а несет ее что-то помимо воли, и куда несет, зачем, непонятно.
Точно так же, словно бессмысленную щепку, несла ее жизнь – бесцельно. Да и какая может быть цель у щепки?
В небольшом театральном фойе было так же холодно, как и в квартире, и в парикмахерской, и во всех ялтинских домах. От влажного уличного мороза казалось, что в помещениях стоит не только холод, но и сырость. Соня вспомнила крепкий, до звона, мороз московской зимы, блестящие под солнцем шапки снега на деревьях и оконных карнизах, теплый и сухой кухонный дух, смешанный с запахом кофе, и чистая боль дрогнула у нее в сердце.
«Что за чушь? – сердито подумала она. – Так-таки обязательно снежные шапки! Забыла, какая в прошлом феврале слякоть была? На Сивцевом лужи стояли по колено».
Это, конечно, была правда. Но она как-то... не имела значения для сердца и даже для ума.
Соня почти опоздала – пришла к третьему звонку, – но зрителей в зале было еще мало. То есть вряд ли они собрались бы и позже: видно, не одна Наташа решила не рисковать здоровьем ради неопределенного вечернего удовольствия. Да и время для гастролей этот никому не известный театр выбрал странное: не лето, когда зал в любой день был бы полон праздных отдыхающих, а зима, когда в Крыму оставались только местные жители, которые по непонятной для Сони причине в основном считали, что им не до театра.
Свет ламп в зале начал меркнуть, а на сцене и с самого начала было темно. Соня села на свое место в третьем ряду. И сразу же тьма на сцене начала рассеиваться, будто откуда-то подуло световым ветром, и между задними кулисами проступил силуэт женщины. Она была высокая и казалась какой-то неестественной, словно бы изломанной. Но в этой ее изломанности чувствовалась такая необыкновенная выразительность, что Соня не могла отвести от нее глаз. Ни один знаменитый актер из тех, которых она видела, когда бывала в московских театрах одна или с Петей, не притягивал ее внимания так сильно.
Женщина подошла к рампе медленно и вместе с тем порывисто. Она не произносила ни слова. Тонкий луч света упал на нее сверху, прошелся по мелким волнам ее прически... И тут Соня узнала ее! Это узнавание было таким неожиданным, что она еле удержалась от вскрика. Хотя что значит узнала? Даже имя актрисы было ей неизвестно. Просто это была та самая девушка, которая приходила к ней, чтобы сделать прическу, как у Татьяны Яковлевой. В последний Сонин день в Москве...
Конечно, это была она. Ну да, она же и говорила, что прическа нужна ей, чтобы играть в театре. И что театр непрофессиональный, тоже говорила; потому Соне и было незнакомо его название.
Это была она – и она переменилась совершенно. Та выразительность, которую Соня тогда, полгода назад, лишь смутно разглядела в ней, стала теперь в ее облике какой-то сплошной – главной. Эта выразительность была нервной, живой, она-то и притягивала к актрисе с неодолимой силой.
Да, эта девушка, еще полгода назад совершенно в себе не уверенная, стала теперь настоящей актрисой. Соня не знала, как назвать то, что видела в ней и чувствовала, но знала, что это и есть то самое, чего не было в ней самой, из-за чего сама она стать актрисой не смогла, несмотря на всю свою холодную и сильную волю. Это и было то непонятное, неопределимое, единственное, что называлось талантом.
– Все было так нежно, так бережно. В первую встречу – было холодно – он снял свое пальто в такси и укутал мои ноги – такая, например, мелочь. Он мне не нравился, я его полюбила, – сказала актриса.
У нее был голос Татьяны Яковлевой, которой Соня не могла, конечно, видеть, но про которую точно знала, что и взгляд ее, и голос со всеми его оттенками, – все было именно таким.
«Бедный Маяковский! – подумала Соня с неожиданным сочувствием к неизвестному ей человеку, да что к человеку – к тому, кто прежде был для нее лишь полузабытым портретом в школьном учебнике и стал живым из-за нескольких слов, написанных о нем женщиной, которая его не забыла. – Попробовал бы он в нее не влюбиться!»
Она не сводила глаз со сцены и вслушивалась в каждое слово актрисы. После своего монолога та спустилась по лесенке в зал и села с краю во втором ряду так близко, что Соня видела тревожный изгиб ее щеки и блеск светло-зеленых глаз.
«Наверное, линзы стала носить, – подумала она. – Ну да, у нее же раньше очки были, нелепые такие».
На авансцену вышла другая артистка – она играла Лилю Брик, – а эта, первая, которую Соня уже чувствовала себе близкой, смотрела спектакль из зала. Может, она должна была потом выйти на сцену снова и ее поэтому нельзя было отвлекать... Но Соня не могла удержаться.
– Вы очень хорошо играете, – сказала она. – И у вас теперь не только прическа как у Татьяны Яковлевой, вы вообще на нее похожи. Правда!
Она проговорила это еле слышно, но актриса вздрогнула и быстро обернулась. И тоже узнала Соню сразу, как будто они в самом деле были близкими людьми.
– Это вы! – шепотом воскликнула она. – Как хорошо, что вы нашлись! Я вам так благодарна... – Тут она снова взглянула на сцену и торопливо проговорила: – Мы еще неделю будем здесь, зайдите ко мне, пожалуйста. К Ирине Чарской.
Проговорив все это, она быстро встала и поднялась по лесенке обратно на сцену. Но теперь Соня уже почти не вслушивалась в то, что говорила девушка, которую, оказывается, звали Ириной Чарской. Какое-то счастливое тепло захлестнуло ее изнутри, заставив забыть о промозглой сырости зала, и о заледенелом городе, и о своей тоске... Как будто она встретилась не с едва знакомым человеком, а с тем лучшим, что было в ней самой, что проявилось лишь однажды, а потом исчезло, но вот, оказывается, исчезло не навсегда.
К счастью, спектакль шел недолго и без антракта; Соне было уже неважно, что происходит на сцене. И неважно было то, что счастье ее беспричинно. Вернее, она не чувствовала необходимости понять причину этого неожиданно охватившего ее счастья – ей достаточно было чувствовать его в себе.
Свет уличных фонарей казался ярче, потому что отражался в бесконечных ледяных поверхностях – тротуара, мостовой, древесных стволов. Соня прищурилась, стоя на ступеньках театра, и огоньки заиграли у нее перед глазами. Потом она спустилась со ступенек; их уже успели присыпать песком.
– Соня, – услышала она, – подожди, пожалуйста.
Она обернулась и увидела отца. После своего возвращения из Москвы она не видела его ни разу, да и перед отъездом в Москву они не встречались, значит, она не видела его очень давно. Но теперь смотрела на отца так, словно встреча с ним была самым естественным, что могло произойти в этот льдистый, сияющий вечер. Вернее, все, что происходило с нею этим вечером, не могло происходить иначе, чем ему выдалось произойти.
– Здравствуй, папа, – сказала Соня.
Она уже много лет здоровалась с ним при редких встречах вот так, отчужденно. Но сегодня, произнеся привычные слова, с удивлением поняла, что отчуждения не чувствует. Что-то произошло с ней сегодня. Как будто льдинка треснула в груди отчетливо и звонко.
– Я тоже был на спектакле, – сказал он.
– Ты?.. – переспросила Соня и быстро взглянула ему за спину.
– Один. Оля поехала родителей навестить.
Олей звали его жену. Она была с Восточного берега, из поселка Рыбачий; наверное, туда и поехала сейчас.
– Я тебя провожу? – вопросительно произнес отец.
– Скользко же, – пожала плечами Соня.
– Вот именно.
Он взял Соню под руку и пошел рядом с нею по улице.
«Какой-то он стал... не такой, – растерянно подумала она. – Может, постарел?»
Но никаких явных примет старости в облике отца не просматривалось. Он по-прежнему держался прямо, и походка у него была легкая, несмотря на гололед, и седина была только на висках, ну так она у него всегда была на висках, даже когда Соня была маленькая... И все-таки что-то изменилось в нем. Или не в нем?..
– Почему ты вернулась, Соня? – спросил отец.
За время, прошедшее после возвращения из Москвы, она слышала этот вопрос, наверное, раз сто от разных людей. И никому из этих людей, от мамы до мастериц в парикмахерской, не могла на него ответить. Да что там, она даже себе самой не могла на него ответить. Ей невыносимо было на него отвечать.
– Я ей не пригодилась, – сказала Соня. И уточнила: – Москве.
Впервые она сказала об этом так просто и точно.
– Я понял, кому, – улыбнулся отец. – Но почему ты так решила?
– Она мне это показала. Всей собой. Понимаешь?
– Да. И все-таки я думаю, что ты могла ошибиться.
– Нет, папа. Я и хотела бы ошибиться. Но это было слишком понятно.
И тут она почувствовала, что глаза ее наполняются слезами. Свет фонарей снова заиграл перед нею, заблестели ледяные огоньки, от их блеска защипало в носу... Соня судорожно всхлипнула.
Она не плакала так давно, что могла бы теперь даже испугаться. И наверняка испугалась бы, если бы заплакала в одиночестве или при ком-нибудь... При ком-нибудь, кроме отца.
Она давно забыла то чувство, которое было связано с ним, только с ним, – заставила себя забыть. То чувство не просто близости, но совершенного, полного соединения с человеком, который все равно что ты сама, но вместе с тем отделен от тебя пространством возраста, ума – большой жизни, и потому может понимать тебя так, как не можешь понимать себя ты сама.
Отец сжал ее пальцы. Соня поняла, что он хочет обнять ее, прижать к плечу ее голову. Как в детстве, когда она плакала и он брал ее на руки, чтобы утешить. Хочет – и не решается. Того, что их разделило, им обоим было не перечеркнуть.
– Не плачь, маленькая, – по-прежнему шагая рядом с Соней, сказал отец. – Ты наверняка ошиблась. Она другое тебе сказала.
– Другое? – Соня всхлипнула последний раз и снизу заглянула отцу в глаза. – А что?
– Что ты должна быть внимательнее. И упрямее.
– Я и так упрямая, ты же знаешь. – Соня вытерла слезы. – Но, пап, там мне мое упрямство как-то даже и не понадобилось. У меня все и без него получалось. Но это было неважно.
Она знала, что говорит смутно и неясно. Но знала при этом и то, что отец ее понимает.
– Не только упрямее. Еще – внимательнее, – повторил он. – У тебя же всегда так, решишь для себя что-нибудь и всего, что в твое решение не вписывается, уже не замечаешь.
Конечно, отец говорил о ее жизни в Москве. Но Соне показалось, что он думает сейчас о другом – о ее отношении к нему после его женитьбы. Обсуждать с ним это не хотелось. Соня нахмурилась и замолчала.
Они уже дошли до Врангелевской башни. Соня стала называть так старую башню с часами, стоящую неподалеку от дома, после того как еще в детстве отец рассказал ей, что там находился командный пункт генерала Врангеля, главнокомандующего белой армии в Крыму. Отец тогда часто бывал в отъезде, в какой-нибудь очередной экспедиции, и у него оставалось мало времени на разговоры и рассказы. Но Соня совсем не обижалась на него за это. И все его рассказы запоминала на всю жизнь.
Отец искоса взглянул на нее и, конечно, сразу заметил ее насупленный вид. И улыбнулся.
– Вот уже и рассердилась, – сказал он. – Так стараешься сердиться! Как подросток, ей-богу.
Он по-прежнему видел ее насквозь! Соня перестала дуться и рассмеялась.
– Как ты живешь, папа? – спросила она. И поспешно добавила: – Как твоя работа?
Ей не хотелось, чтобы он рассказывал о своей семейной жизни с Олей и ее маленьким сыном от первого брака. Хотя едва ли он стал бы об этом рассказывать: отец с самого начала знал, как Соня относится к тому, что с ним произошло.
– Работа как всегда, – ответил он.
– Как всегда – значит, интересно?
– Да.
– И где ты в этот сезон был?
Отец не был романтиком. Глупо и неестественно было бы питать в себе щенячий романтизм в пятьдесят лет, а в нем и смолоду естественность была главным качеством. И как он при таком вот полном отсутствии восторженности сохранял в себе постоянный интерес к работе, которой занимался ведь тоже смолоду, чуть не с детства, – этого Соня не понимала. Ей казалось, что отношение к такому роду деятельности, как археология, может держаться либо на восторженности, либо на рутине. Но у отца это явно было иначе, и на чем оно все же держится в нем, понять было невозможно.
– На Усть-Альме.
Когда Соня была маленькая, он брал ее с собой на раскопки. И в Усть-Альминский некрополь тоже. Он знал Крым лучше, чем Соня знала свой двор на Садовой и даже свою комнату, знал все его горы, плато, дворцы, парки, бухты – знал о них такое, чего, кроме него, не знал никто. И это нравилось Соне так, что дыхание занималось и сердце замирало! Она представляла, как папа найдет в крымских пещерах какие-нибудь загадочные клады, и представляла, как он будет сражаться с коварными разбойниками, которые эти клады захотят отнять, и гордилась тем, что папа никаких разбойников, конечно, не испугается... Он в самом деле ничего не боялся и Соню этому научил. Он многому ее научил, может, самому главному из того, что она вообще умела в жизни. Когда он ушел от них с мамой, Соня думала, что не будет больше жить.
Она вдруг вспомнила, как еще в ту пору, когда она ездила с отцом в экспедиции, ее удивляло, как он разговаривает с этой беленькой девочкой, с этой Олей из поселка Рыбачье – как светятся у него при этом глаза, меняется голос... И как Оля слушает его, глядя только ему в лицо, не отвлекаясь, кажется, даже на то, чтобы дышать, не то что на какое-нибудь обыденное дело – обед приготовить, что ли, и как расспрашивает его с живым интересом в голосе, и он отвечает, улыбаясь... Соня чувствовала тогда острые уколы ревности и вместе с тем взгляда не могла отвести от отцовских глаз и от светящегося Олиного лица.
Она тряхнула головой. Это воспоминание пришло сейчас совсем некстати и вызвало непонятную растерянность.
– Ну и как, нашли что-нибудь? – поспешила она спросить.
– Нашли. – Отец улыбнулся коротко и радостно, как будто речь шла о каком-то очень важном для его сердца событии; да так оно ведь и было. – Китайские лаковые шкатулки. Им две тысячи лет.
Он бросил на Соню быстрый взгляд, и она поняла, что он ожидает, чтобы она что-нибудь об этих шкатулках спросила. А ей и самой хотелось спросить.
– Как же они в Крым попали? – удивилась она.
– По Великому шелковому пути. Как они уцелели, вот это чудо! Они же деревянные, а органика столько времени вообще не сохраняется. От одной шкатулки только лак остался, – вспомнил он. – Дерево истлело, а рисунок жил. И в руках у меня рассыпался.
– Тебе жалко было?
– Я знал, что его не сохранить. Но все равно, конечно, жалел. А те две, что не рассыпались, мы в Японию на реставрацию отправили.
– Хорошо, – улыбнулась Соня. И тут же тень легла на ее лицо. – Я не знаю, что мне делать, папа, – сказала она.
– Я боюсь тебе советовать. – Он ответил не сразу. – Понятно же, чужую беду руками разведу... Но у тебя все-таки, мне кажется, не беда. Просто растерянность. Это даже хорошо, Сонечка.
– Что хорошо? – не поняла она. – Растерянность?
– Ну, может, я неправильно выразился. Может, надо назвать это не растерянностью, а сомнением или еще как-нибудь. Но все равно это лучше, чем уверенность в каждом своем шаге. К людям, которые ни в чем не сомневаются, особенно в молодости, стоит отнестись с осторожностью. А к расставанию с такими людьми – без сожаления.
«Может, он про Петьку знает? И про Аллу Андреевну? Но откуда?» – подумала Соня.
Отцовская проницательность показалась ей пугающей.
– И не надо никому ничего доказывать. Даже себе, – сказал он. – Есть вещи поважнее, чем петушиный задор доказательств.
– Какие? – спросила Соня.
– Простые вещи.
Что он имеет в виду, отец уточнять не стал.
«Любовь, предательство... Простые вещи», – ни с того ни с сего вспыло у Сони в памяти.
Но где слышала эти слова, вспомнить она не смогла.
Они с отцом уже стояли под заледеневшими ветками магнолии. В детстве Соня любила ее белые длинные цветы, и ей было жалко, что их нельзя поставить в вазу, потому что от их запаха разболится голова. А отец говорил ей тогда, что зимой цветы магнолии перестают быть ядовитыми.
– Но зимой же их нету! – удивлялась маленькая Соня.
– Есть, – с серьезной тайной в голосе говорил он. – Только они становятся невидимыми. Они становятся прозрачными, как лед.
– Но их же все равно нельзя домой принести, – рассудительно возражала Соня.
– Ну и что? – улыбался отец. – Не все в жизни можно потрогать рукой. Самое главное как раз и нельзя.
В детстве Соня этого не понимала. И когда выросла, и когда отец уже ушел от них, не понимала тоже. Во всяком случае, теперь ей казалось именно так.
«Потому что теперь – понимаю, – с удивлением подумала она. – Но почему именно теперь?»
Разобраться в этом она не успела.
– Пойду, – сказал отец. – Спасибо тебе.
– За что? – улыбнулась Соня.
– Я очень хотел тебя увидеть.
Он не стал объяснять дальше, но она поняла и так. Он боялся, что она не захочет с ним разговаривать, как не хотела этого до сих пор, и был ей благодарен за то, что теперь это изменилось.
– Мы же с тобой сегодня случайно встретились, – сказала она. – Я ведь и не знала, что в театр пойду.
– Ну, случайного ничего не бывает. Не грусти, Сонечка, все наладится. Будь внимательнее.