После того лета мы долго не виделись. Райка поступила в Псковское медучилище. Когда мне исполнилось пятнадцать, мы подружились опять. И писали друг другу письма. Ей было восемнадцать, и она стала работать в Псковской городской больнице. Там она молниеносно вышла замуж за молодого врача по имени Паша Райкин. И стала соответственно Раисой Райкиной. Познакомившись с моей ядерной кузиной, будущий супруг тут же сообщил ей, что с детства знал, чей он Паша, ясен перец – Райкин. Реакция у них друг на друга произошла, как у щелочи с кислотой. В результате получилась соль, а потом осадок в виде новорожденной дочки Настеньки.
Почему-то Райке ужасно нравилось это имя. А когда девочку отдали в ясли, оказалось, что все мамаши между собой солидарны. Из шести девочек в группе пятеро были Настасьями. Но, конечно, такой черненькой среди них не было ни одной, кроме нашей Насти. Цыганские корни давали о себе знать.
Отработав положенные по распределению несколько лет, Паша вместе с семейством уехал в Питер, и у нас вновь появилась возможность видеться.
А в то последнее лето детства дулась я на Райку еще и потому, что бабушка взяла ее в помощницы. И теперь, когда к бабке приходили, Райка шла с ней. А я оставалась, как маленькая, во дворе. И маялась одна. Забор я уже давно ободрала. Деда уже не было. Никто меня к Клаве не отсылал. Мама была в городе. А подходить к окошку бани мне было категорически запрещено.
– Чирьями покроешься. Нос не суй! Бабка знала: чужими бедами заниматься -
дело опасное.
Чужие беды – липкие. С одного сойдут, к другому прилипнут. А особенно к тому, кто по незнанию от них незащищен.
Я и не подсматривала никогда. Боялась.
То лето было первым без деда. Года не прошло, как баба Нюра без него усохла и постарела. Без него ей было теперь плохо и страшно. В то лето по вечерам мы с Райкой ходили за бабушкой по всему дому со свечами и повторяли за ней нестройным хором.
– Стена нерушимая вокруг дома моего дом хранит от порчи, от корчи, от зависти, от языка-слизуна, от черного глаза. Стена нерушима от земли до небес стоит, дом мой крепко хранит. На перекрой-месяце от января до марта, от февраля до апреля, от марта до июля, от июня до сентября, от августа до ноября, от октября до декабря. Вокруг дома моего нерушимая стена.
А перед сном баба Нюра зажигала лампадку перед иконами и терпеливо читала вполголоса молитвы, которые я, к сожалению, на память не помню. Но некоторые из них, как музыка, звучат в моей голове и по сей день.
Я засыпала и в полудреме слушала, слушала непонятные волшебные слова.
– …Честнейшую Херувим и славнейшую без сравнения Серафим, без истления Бога слова рождшую, сущую Богородицу тя величаем…
…Маленькая церковь стояла на высоком пригорке, а потому видно ее было издали и казалась она очень высокой. Вокруг нее все заросло кустами жасмина и черемухи. Бабушка ходила в Колокольное причащаться. Ну и я ходила вместе с ней. С отцом Митрофанием, тамошним попом, они вечно сцеплялись языками. Не было между ними никакой подобающей дистанции.
– Да кто ж тебе власть дал?! Гордыни-то откуда столько? Раба божья Анна! – басил толстый седой батюшка.
– Да зачем мне власть-то твоя, батюшка? Власть, власть… – махала рукой бабка. – Все вам, мужикам, власть нужна. А мне енто ни к чему. Я прошу, а не властвую.
– Она мне дана от Бога, – объяснял терпеливо Митрофаний. – А тебе-то кто помогает?
– Кого попрошу, батюшка, тот и помогаить, – скромно отвечала бабка.
– Богу молиться надо! А ты неканонические молитвы читаешь. Грешно это…
– Чего все его-то беспокоить! Есть скорые помощники… Бестолковый ты, отец Митрофа-ний, какой! Ежели у тебя в храме крыша протекеть, на Москву, что ль, с телеграммой побежишь?
– Ты как язычница какая. Скорые помощники…
– Дак в твоей же церкове святых по стенам развешано – Пантелеймон, Никола, Георгий да Владимир. Значить, один Боженька со всем не управится. И мне они заступники и скорой помощи податели.
– Кто к тебе на помощь приходит, тебе неведомо. Сама не знаешь, что творишь! Гордыня тебя снедает…
– Вот слова-то умные ты выучил в своих семинариях, а вот что постишься по средам и пятницам – сомневаюсь. Вон брюхо какое наел, батюшка, на постных-то щах! Стыдоба!
– От гордыни твоей все грехи, баба Нюра…
– А ты не гневись, батюшка, – гневиться-то грех смертный! Да ежели бы я с чертями какими зналась, прости господи, – (отец Митрофаний положил широкое крестное знамение), – я б в церкву не ходила! Не виновата я, что ко мне идуть, а к тебе не идуть!
– Ко мне идти – значит, над собой работать! Душу свою выращивать! А к тебе-то на все готовое. Пусть полюбит, а ты – пусть. Пусть болезни не будет, а ты – пусть. Потом-то аукнется! Господь дал испытание, и не тебе решать – зачем. Внучек-то своих, небось, день и ночь сахаром не кормишь – зубы заболят, знаешь!
– Знаю, батюшка, знаю… Может, и аукнется… Так ведь я чуть-чуть. Вон и дохторша лекарства даеть. А про любов – я никогда! Тут уж что Бог послал… А Господь милостив!
После очередного разговора с батюшкой бабка заметно огорчилась. Подвязала платочек с голубыми незабудками потуже под подбородком. Пождала губы гузкой и строго глядела перед собой. Вышла из церкви. Обернулась, быстро перекрестилась и что-то зашептала. Я разобрала только последние слова.
– Зло сняла, подельнику отдала. Словом Божиим укрылась. Милостыней откупилась.
Она быстрым движением вынула из сумки краюшку хлеба и, проходя мимо, положила в шапку перед молодым парнем в десантной форме. Он сидел перед церковью на земле, и ног его нигде не было видно. Когда я это вдруг осознала, будто кусок льда прокатился по мне от макушки до пяток. Раньше ничего подобного я не видела.
– Мать! Ты чего! – недобро сказал он. И вдруг стал стучать себе в грудь и нараспев рвать себе душу. – Мне печаль залить не на что! А ты мне корку, как собаке… Эх ты… Все вы такие! А я, смотри…
Но бабка прошла и не оглянулась.
Мы возвращались из Колокольного пешком. Шли часа полтора. И всю дорогу она молчала.
А я все оглядывалась на гору с церквушкой на вершине. Пыльная двухколейка петляла среди полей и перелесков. А между двумя колеями шла гряда, заросшая розовым иван-чаем. Я шла по ней и стучала веткой по распушенным коробочкам с семенами. Что-то терзало меня изнутри. Этот несчастный безногий солдатик и бабушкина краюха хлеба.
– Баб Нюр, – спросила я наконец, – чего ты ему денег не дала? Жалко ведь…
– Когда порчу снимешь, деньгами не откуписся. Все на тебе останется. Милыстыню только хлебом можно давать. Подашь – и уходи. И главное самое – не оглядывайся, даже ежели звать будут. Ты, Гелка, об этом помни. Авось пригодится.
У бабы Нюры я пробыла до Рождества. Отдыхать с непривычки стало тяжеловато. Первое упоение полной свободой прошло. Туманное будущее несколько настораживало. Надо было возвращаться. Куда-то устраиваться. Как-то жить.
– Ты мне что-то, Геля, не нравишься. Завидует тебе кто-то, похоже… – Роза покачала головой и заглянула черными глазами прямо мне
в душу.
Я неопределенно пожала плечами. Завидовать, на мой взгляд, было абсолютно нечему.
– Ну была зарплата приличная. Может, и завидовали, – неуверенно предположила я.
– Да можешь мне ничего не рассказывать, я и так все вижу.
– А что ты видишь? – осторожно спросила я. – А?
Роза деловито вытерла руки о передник.
– Вижу, что тощая. И мужики от тебя разбегаются. А почему – пока не знаю.
– Да не разбегаются от меня мужики, – запротестовала я.
– Да потому что уже все разбежались, – прямо рубанула Роза. – Сглазил тебя кто-то, милая.
– Сглазил? – переспросила я. – Бабушка бы заметила.
– Она и заметила. – Роза отчего-то рассердилась. – Яйцо в воду разбила и возле кровати на ночь поставила.
– И что? – пробурчала я. Очень не хотелось знать правду.
– Пленкой затянулось, – сварливо ответила Роза.
– Бабка же сняла! – недоумевая, сказала я. -В бане пошептала.
– Если бы все было так просто, не было бы в жизни никаких несчастий, – озабоченно вздохнула Роза. – И баба Нюра – не колдовка. Так, зубы заговорить может, порчу в спину отчитает. Народ-то к ней за тем и ездит. А вот цыганский сглаз-то ей не по плечу, не по плечу…
– Меня цыганка, что ли, сглазила? – напряженно спросила я.
– Не знаю, Гелка. Я сейчас не про тебя. Я про бабку. Если бы все было так просто, жили бы мы с Митяем по сей день вместе и горя не знали. Думаешь, бабка сынулю своего так просто бы оставила – погибай, сынок, живи, как знаешь. Она его спасала. И заговоры читала. И над ним. И надо мной. Только все бестолку. Нас не иначе как на свадьбе сглазили. Ух, знала бы кто – убила! А ведь все они могли… Все говорили, чтоб за русского не выходила. И мать моя, старуха.
– А ты? Ты же должна знать. У своих спроси, как снять… – Никогда мне никто об этом не рассказывал!
– А то я не спрашивала! Говорят, кто наслал, тот и снять может. – Она помолчала, а потом добавила нехотя: – Только вот матери моей давно на свете нет. А я чувствую, что это как раз она и была. За то, что не послушалась, наказать меня решила. – Роза презрительно ухмыльнулась. – Я ж за русского вышла. Предала своих.
– А ты? Ты же должна знать. У своих спроси, как снять… – Никогда мне никто об этом не рассказывал!
– А то я не спрашивала! Говорят, кто наслал, тот и снять может. – Она помолчала, а потом добавила нехотя: – Только вот матери моей давно на свете нет. А я чувствую, что это как раз она и была. За то, что не послушалась, наказать меня решила. – Роза презрительно ухмыльнулась. – Я ж за русского вышла. Предала своих.
– Да как ты их предала-то? Двадцатый век на дворе!
– А вот так. Им надо было, чтобы я на полу спала и книжек не читала. Чтобы не одна у меня дочка была, а десять. Чтобы знала свое место. На рынке торговала, всех обсчитывала. – Роза говорила спокойно. Видимо, так часто обо всем этом думала, что уже и злости не осталось. – А я в Пскове техникум окончила. От рук совсем отбилась. С Митяем повстречалась… – Она запнулась. Заправила за ухо с золотой сережкой прядь густых волос, стриженных каскадом. Сколько я ее помню, она всегда красилась в каштановый. Не хотела, чтобы ее чернота сразу бросалась в глаза. Да разве такое скроешь! – В общежитии жила. Вот мне жизнь-то и попортили. Бабка за Митяя Богу молится. А он все ниже пола падает, – сверкнула глазищами и горько добавила: – Пропащий совсем. Жалко… А какой был!
– Какая ж мать своему ребенку такое сделает? Что ты!
– Я потому и думаю, что она. Мне-то ничего. Я вон – здоровая, как бык. И Райка – тьфу, тьфу, тьфу. А мамка моя злопамятная была. Митьку сразу невзлюбила.
– Тетя Роза! – Я накрыла ее руку своей. Мне хотелось ее отвлечь от грустных мыслей. – А погадай мне лучше, пока бабушка не видит.
Роза, как фокусник, вытащила колоду из складок своей широкой юбки.
– На. Сдвинь колоду. Карты правду говорят. Бабушка не любила, когда Роза гадала.
«Жизнь прогадаешь, – говорила она. – Что будет, знать не надо». Но мне почему-то ужасно хотелось, чтобы Роза мне что-нибудь сказала.
– На сердце у тебя… – Роза заставила колоду перелететь из одной руки в другую. Я с завистью хмыкнула. У меня так не получалось, хотя Роза не раз пыталась научить. – Разлучница.
Я напряженно вытянула шею. Роза выкинула ее на стол, пиковую, ухмыляющуюся.
– Под сердцем у тебя…
Колода веером перелетела в другую руку, и на стол вылетела карта. Но что там было, узнать не довелось. Дверь открылась, и в дом вошли запорошенные снегом бабушка и тетя Клава. Роза мгновенно сгребла карты со стола, и они исчезли там же, откуда взялись.
… Я уезжала. Но так никому из своих и не рассказала, что сделала то, что делать мне было категорически запрещено бабушкой еще в ранней юности. Что воспользовалась знанием себе во вред и приворожила того, кто был мне совсем не нужен. Приворожила из собственного тщеславия. Хотелось доказать себе свою женскую силу, а по-честному не получалось.
Навязала тогда при Луне узелков, да на каждый узел по привороту. Как веревке деревом живым не стать, так рабам Божиим Ангелине и Антону врозь не живать. Как все едят хлеб белый, едят хлеб серый, едят хлеб черный, едят и не наедаются, к хлебу тянутся, так раб Божий Антон не пресыщается, к рабе Божией Ангелине тянется. Как этот узел крепко вяжется, так и слово мое крепко. Делу и слову моему ключ, язык, замок.
Вот Антон и таскается за мной, бедный. Ни ему это не надо, ни мне.
А слово не воробей…
Чайная церемония
Я возвращалась домой после Рождества. И чувствовала себя прекрасно. Я уговаривала себя, что все у меня хорошо. И сама в это верила. А про Розины слова думать не хотелось.
Я уже давно заметила: когда вокруг много народу, то все эти бабкины заморочки, порчи-заговоры, отвороты-привороты кажутся мне смешными предрассудками. А гадальные карты – простыми картинками, напечатанными в обычной типографии…
Да и любимица моя – астрология кажется мне иногда настолько мудреной, что она уже сама в себе не может разобраться. А ведь все зависит от трактовки. Астрология – точная наука, а расшифровка – искусство. Иногда я ужасно устаю от построения чьего-либо гороскопа. И тогда мне хочется относиться к небесным светилам как в старой песне – «Луна, словно репа, а звезды фасоль». И никаких сложностей.
Так легче. Меньше знаешь – крепче спишь.
Но это не про меня. Про меня другое: много будешь знать – скоро состаришься. Рыбы вообще считаются зодиакальными стариками. Ими замыкается круг созвездий. В них сосредоточены мудрость, врожденное знание и глубинная интуиция.
А интуиция громко подсказывает, что верить надо. Что мир гораздо сложнее, чем кажется. Но навязывать свою точку зрения я никому не собираюсь. Мне уже хватило всех этих скептических восклицаний моих однокурсниц. Ника так просто открыто со мной скандалила.
– Ты же умная, Гелка! Неужели ты веришь во всю эту чушь! Ты сама подумай!
Ну что с ней разговаривать, если мои слова для нее такая же дичь, как страшилка про черную руку.
Не видела она, как к бабке из города привозили одну девицу с изрытым нарывами лицом. Она нам в глаза не смотрела. Рассказывала ее мать, нервно поглаживая дочь по голове, как младенца. Звали ее Кристина. Помню потому, что когда бабка уже шептала, то раз сто, наверное, прозвучало ее имя.
Кристина, молодая и нагловатая, не уступила в автобусе место какому-то старику. Подумала, что девушка мужчине не обязана уступать. Тем более что рядом сидел молодой парнишка. Но старик разорался, разбрызгался слюной и пальцем своим крючковатым тыкал в ее сторону. И от этого пальца все у нее внутри выворачивалось.
– Расселась, барыня! Стыд потеряла, а рожа, как у свиньи! – А когда она собралась выходить, плюнул ей вслед и крикнул: – Чтоб мужики от тебя шарахались! Лярва! Чтоб ни один за всю жизнь тебе места не уступил и дверь не открыл!
Она попыталась забыть об этом. Но голос все звучал в ушах. А через неделю катастрофически начала портиться кожа. Из хорошенькой девушки она превратилась в невесту Франкенштейна. Родители, не бедные люди, таскали ее по врачам да по косметологам. Но становилось все хуже и хуже. Кто-то надоумил найти бабку. Так через десятые руки в Мешково и приехали.
Я бабке тогда помогала. И видела все сама.
Порчу бабка снимала яблоками.
– Яблочко спасское в руки беру, яблочком спасским сглаз уберу. Сглаз девичий, сглаз мужичий, сглаз бабий, сглаз жабий, сглаз змеиный, поддел чертиный. Яблочко по телу белу катится, чертово дело и поддел с девицы скатится. Черт дело спортил, черт дело забрал, поддел поддельнику отдал. Кто зависть на девицу напустил, тот от зависти дух испустил.
У нас ушло восемь яблок. По всему телу катали их и видели, как наливные яблочки подергиваются гнилью.
На следующий день девочке надо было снести их на кладбище, найти могилу с именем Кристина, оставить на ней яблоки и не оглядываясь уйти. А потом никаких яблок сорок дней не есть. Бабка особенно настаивала на том, чтобы та ни при каких обстоятельствах не оглядывалась. Даже если кто-нибудь окликнет.
Они приезжали к нам еще раз. Благодарить бабку. Кристина почти совсем поправилась. Лицо зажило, остались только небольшие следы. Но это, сказала бабка, дело времени.
Денег баба Нюра никогда не брала. Говорила: «Нельзя брать! Грех зачтется, дар отымется». Так ей подарки привезли: конфеты и электрический чайник.
И еще возбужденно рассказывали, как трудно было найти могилу с редким именем Кристина. Добрались до Литераторских мостков. Там только и нашли. Яблоки положили и ушли. А сторож, откуда-то взявшийся, за ними, и все окликает: «Гражданочка! Подождите! Вы перчатки оставили! Да что же это за наказание! Что я за вами гнаться должен?» Перчатки подруга из Англии привезла. Такие красивые были, из змеиной кожи. Мать хотела обернуться, но дочка ее одернула и скорей потащила к выходу.
Чем больше негодовал сторож, тем страшнее ей становилось, что опять она получит в спину проклятие.
Я вернулась в Питер утром. У людей заканчивались новогодние каникулы. Светило солнце. В городе было никак не меньше двадцати градусов мороза. Под Псковом тот же мороз ощущался совсем по-другому. Влажный воздух Питера с противным невским ветром делал этот мороз невыносимым. Нос отмерзал, глаза слезились. Аж дыхание перехватывало.
Когда я ввалилась в свою дверь, меня встретил сонный коридор. Свет еще никто не включал. Наверное, спят.
Я на цыпочках добралась до двери, тихонько открыла ее ключом, чтобы никого не разбудить. И оказалась в своей светлой комнатке с двумя высокими окнами, выходящими в желтый двор-колодец. Светло у меня потому, что этаж последний. Впереди только разномастные крыши, покрытые блестящими листами железа. Сейчас они нестерпимо сверкали на солнце. И мне вдруг показалось, что уже весна.
Надо с чего-то начинать. Я чувствовала в душе нестерпимый порыв поменять в своей жизни все. А если такой порыв чувствуешь, его нельзя упускать. Этому нас учила на курсах астрологии наша преподавательница Эль-га Карловна. Потому что порыв души возникает при передвижении планет в нужном направлении. Нужно идти, куда глаза глядят, и ловить все отправленные тебе послания судьбы. Сейчас пойду. Только чаю попью, чтобы согреться.