Сережка притащил багор, выковырял бомбу. Она мелкими кусочками упала на шлак, насыпанный на чердаке. Я подцепил ее на лопату и сунул в ведро с водой, которое притащил Шурка. Но балка горела. Мы поливали ее водой и кидали в нее песком…
На чердаке наконец стало темно, и нас это обрадовало. Мы гуськом обошли его весь и вылезли на крышу.
Над городом было тихо. Не было разрывов, не ухали зенитки, и щупальца прожекторов исчезли. Светало.
Сережка снял каску.
Его белые длинные волосы слиплись.
— Порядок! — сказал он. — Я думал, они взрываются.
— Нет, — сказал я, — они не взрываются.
Я хотел рассказать, как у нас сгорела дача, но опять промолчал.
— Еще как взрываются!.. — сказал Шурка. — Это просто нам повезло.
Шурка тоже снял каску. И я снял. Ветерок обдувал мою взмокшую голову.
— Хорошо! — сказал Сережка Альбинос.
И я подумал, что действительно хорошо.
На углу, возле кинотеатра “Заря”, что-то щелкнуло. Это включились огромные репродукторы, похожие на граммофонные трубы. “Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!” Голос диктора был родной и знакомый.
Я посмотрел направо. Кремль, собор Василия Блаженного — все на месте.
Я оглянулся. Трубы Могэса тоже целы. И мост цел.
“Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!” — еще раз сказал диктор.
Я посмотрел на свои ботинки — не прожег ли. Нет, все в порядке. Зато на штанах в нескольких местах были мелкие дырочки.
— Зря ты первую штуку вниз швырнул, — сказал Шурка. — Если бы ты ее в бочку сунул, у нас была бы целехонькая бомба, а так только одни хвосты остались.
“Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!” — в третий раз донеслось из кинотеатра “Заря”.
И тут мы увидели, что совсем светло и скоро взойдет солнце.
Я никогда не думал, что черная лестница в нашем доме такая неудобная. Ступеньки крутые, а на поворотах скошенные. На черной лестнице трудно угадать, какая дверь в какую квартиру ведет. И номеров на них нет.
Мы спускались медленно.
— Это какая квартира? — спросил я Шурку, когда мы были на шестом этаже.
— Семнадцатая, — говорил он. — Гавриловы и Яворские. Сам не знаешь? Шестой же этаж.
— А эта? — спросил я.
— А это твои Кириакисы и Матишина. Изобретатели.
Я знал, почему Шурка сказал — изобретатели, а не изобретатель. Все в доме считали, что у нас один только изобретатель — Андрей Глебович. Но Андрей Глебович говорил, что Вовка Ишин тоже изобретатель. Мы не верили, думали — он своей квартирой хвастается. Кроме того, мы знали, что изобретает Андрей Глебович, а чем занимается Ишин, не знал никто. Вот что с мотоциклом возится — это все видели. И потом, посудите сами: может ли это быть, чтоб в одной квартире жили сразу два изобретателя, а во всех остальных — ни одного?
Мы спустились во двор и, обойдя дом, подошли к подъезду. Там стояло много народу. Все, кто провел ночь в бомбоубежище в духоте и тревоге, вышли сюда, чтобы дышать свежим воздухом, глядеть на чистое небо и радоваться, что живы и здоровы.
Здесь была и моя тетя Лида, и Андрей Глебович с женой, и Галя, и мать Шурки Назарова — тетя Катя, и Сережина мама, и Барыня-Матишина.
Нас стали расспрашивать, как кончился налет, куда падали бомбы, сколько самолетов сбили. Но мы не видели, чтобы сбросили куда-нибудь фугасную бомбу, и не видели, как наши сбивали вражеские самолеты. Зато каждый из нас вытащил из кармана обгоревший хвост зажигалки. Мне кажется, что мы не сильно хвастались.
Мать Шурки перекрестилась и поцеловала сына в лоб. Тетя Лида улыбалась. Сережина мать только вздыхала. Все на нас смотрели с уважением до тех пор, пока Матишина не сказала свое слово.
— Вандалы! — сказала она. — Дикари! Господь их покарает. — И она тоже перекрестилась.
То, что крестилась мать Шурки Назарова, никого не удивило. А вот что Матишина крестится — это мы видели в первый раз.
Петын
Весь август и начало сентября погода в Москве была прекрасная. Дни стояли теплые, солнечные, небо чистое. И это было плохо, потому что в ясную погоду воздушные налеты особенно опасны. Правда, когда много туч, тоже опасно, потому что за тучами легче проскользнуть к Москве, легче скрыться от прожекторов и зениток. Но дни стояли ясные и ночи были безоблачные.
Сережка Байков, Шурка Назаров и я каждый налет дежурили на крыше и видели, как ослабевает напор фашистских стервятников.
— Ты заметил? — сказал Шурка. — Чем мы втроем становимся смелее, тем фашисты становятся трусливей.
— Неужели они это чувствуют? — удивился я.
— Не знаю, как они, а я это чувствую, — сказал Сережка.
Я посмотрел на Сережку и по глазам понял, что он сострил. Я не всегда понимал, когда он шутит. Только если заглянуть в глаза.
Между прочим, 1 сентября прошло, а занятия в школах не начались. Говорят, что где-то в Москве работали школы, но в нашем районе, к счастью, не работали. Ни моя 578-я, ни Шуркина 562-я. И Галя Кириакис тоже не ходила в школу, даже в свою балетную — балетная школа тоже уже эвакуировалась.
Каждый день говорила про свой отъезд Барыня-Матишина, но почему-то не ехала. Она всем объясняла:
— Днями должен приехать Вова. И тогда мы поедем на восток. Я никогда не была там. Говорят, это сказочный край.
Газеты писали об ожесточенных боях на всех фронтах и на всех направлениях. Гитлеровцы наступали, неся огромные потери в живой силе и технике. Но они пока все еще наступали.
По радио передавали сводки Совинформбюро о героизме наших солдат и мирного населения, и по нескольку раз в день мы слышали песню “Священная война”. И сколько бы раз ее ни передавали, я всегда замирал у репродуктора и думал: кто мог сочинить такую прекрасную песню?
И еще:
В Центральном парке культуры и отдыха была выставка фашистских самолетов, сбитых на подступах к Москве.
Мы с Шуркой решили пойти в ЦПКиО. Сережка не мог — он работал.
За веревкой стояли самолеты: совсем обгоревший истребитель “мессершмитт” и бомбардировщик “Юнкерс-88”. На истребитель и смотреть было нечего — так мало чего на нем осталось. “Юнкерс” был поинтересней. Он стоял на козлах, потому что шасси сломались и крылья его уныло свисали к асфальту. Может быть, они и не свисали, но таким он мне запомнился. Свисающие крылья с черными противными крестами и здоровенные пробоины в фюзеляже. Еще мне тогда запомнилось множество медных проводов, будто это не самолет, а летающий радиоприемник. Мальчишки и взрослые стояли за веревкой, а внутри ходила женщина в синем халате. Совсем как в Третьяковской галерее.
Кое-кто из мальчишек пытался нырнуть под веревку, пробраться к самолету и отломать что-нибудь на память. Женщина в синем халате только делала вид, что гоняет их, но никому ничего отломить не удавалось, потому что все давно уже обломали и оторвали до них.
Мы с Шуркой тоже нырнули под веревку и обежали самолет вокруг.
— Раньше надо приходить. В первый день, — с упреком сказал мне Шурка, будто я виноват, что все уже обломали. — Пустой номер. Тут не разживешься.
Когда мы уже уходили домой, ко мне подошел какой-то долговязый нестриженый парень и сказал:
— Махнемся?
— Что на что? — спросил я. Я вообще не любил меняться. Да и не на что у меня было.
— Твою авторучку на погон.
Парень вытащил из кармана брюк серебряный перевитом погон с одной звездочкой. Я никогда не видел погонов, а тем более немецких.
— Где достал? — спросил я.
Но парень не ответил. Он только повторил:
— Махнемся?
— Настоящий? — спросил я.
— А ты что думал!
Я с радостью отдал ему свою авторучку, хотя очень ею гордился. Она была у меня перламутровая, с позолоченным пером. Тетя Лида подарила мне ее, когда я перешел в шестой класс. Правда, я не писал этой ручкой, а носил ее для красоты в кармане куртки. В первый же день, когда тетка мне подарила ручку, я ее уронил и сломал перо.
Всю дорогу домой Шурка выпрашивал у меня погон, но я ему даже посмотреть как следует не дал, потому что Шурка положит в карман и скажет: “Я тебе завтра отдам”, а потом попробуй забери. Он же старше и сильнее.
Тетя Лида готовила обед. Это было очень кстати: есть хотелось ужасно. Я не пошел в комнату, а толкался около нее на кухне. Керосинка коптила. Тетя Лида сердилась на меня. Я не сходил вовремя за керосином, и пришлось занять у соседей.
На первое у нас был суп из чечевицы, заправленный гусиным жиром, на второе — пшенная каша, тоже с гусиным жиром. Я не знал, что гусиный жир такой вкусный. Почему я до войны никогда его не пробовал?
На первое у нас был суп из чечевицы, заправленный гусиным жиром, на второе — пшенная каша, тоже с гусиным жиром. Я не знал, что гусиный жир такой вкусный. Почему я до войны никогда его не пробовал?
После обеда я лег на кровать и стал читать “Виконта де Бражелона”. Погон я положил рядом с книжкой и все время поглядывал на него.
Тетя Лида пришивала пуговицы к моему демисезонному пальто.
— Крылов! — раздалось с улицы. Это кричал Шурка.
“Сейчас будет погон выпрашивать”, — подумал я, но выглянул в окно.
— Крылов, иди сюда!
Я схитрил. Погон оставил дома, а сам вышел на улицу.
— Чего тебе? — спросил я. Я знал, что Шурке не на что выменять погон. Самое ценное, что у него было, — это головка от зенитного снаряда. Но снаряд был наш, а погон трофейный.
— Петын вернулся, — сказал Шурка.
— Из тюрьмы? — спросил я.
— С фронта, — сказал Шурка. — Пошли к нему?
Эта новость меня поразила. Петын был знаменитостью не только в нашем переулке, но и во многих переулках вокруг. Мы знали, что он карманник, ширмач. За год до войны он куда-то исчез. Говорили — попал в тюрьму. Это никого не удивило, потому что его забирали несколько раз.
Мы все очень боялись Петына и немножко уважали. Это был уверенный в себе, красивый, рослый парень. Ходил в хромовых сапогах “джимми”, в жилетке, на лбу — челочка. Левую руку Петын всегда держал в кармане: там он носил финку. Перед тем как исчезнуть из нашего переулка, Петын вставил себе золотой зуб и научился играть на гитаре. Песни, которые пел Петын, нам очень нравились. Особенно про Колыму, про вора, который мечтает, как он отбудет “срок приговора” и “на поезде в мягком вагоне” приедет к своей любимой. Петын хорошо играл на гитаре и слова выговаривал как-то по-своему, особенно вот этот куплет:
Я уже говорил, что в нашем переулке было три одноэтажных дома. Самый лучший — тот, что при церкви. Из толстых бревен, с мезонином, с двумя высокими крылечками и с сиренью в палисаднике. В мезонине жил Петын.
Мы вошли во двор и сразу его увидели.
Петын загорел, раздался в плечах за это время. Он сидел на крыльце в красноармейских брюках, грубых сапогах и заплатанной гимнастерке.
— Здорово, огольцы! — сказал он. — Пронюхали, что Петын вернулся?
Я не понял, рад он, что мы пришли, или нет. Мне-то о” радоваться и не должен был, потому что я Петына боялся и редко подходил к нему. А Шурка его уважал. Раньше Шурка ему всегда за четвертинкой бегал. Один раз они даже голубей вместе гоняли.
— Здравствуй, Петын, — сказал Шурка. — Это правда, ты с фронта?
— А то откуда? — сказал Петын. — С луны, что ли? Сейчас весь наш народ как один человек.
— Петын, — сказал я, — а говорили, что ты в тюрьме.
— А ты, Фриц, вражеские разговоры не слушай, — сказал Петын. — Ты, Фриц, лучше на себя погляди.
Я понял, что он имеет в виду.
— Нет, правда, — сказал Шурка, — ты же сам говорил, что тебя скоро заметут… И потом, Петын, я тебя очень прошу: не зови ты его Фрицем. У него фамилия русская — Крылов, ты его лучше по фамилии зови.
— Так вот, огольцы, — сказал Петын, — если уж вам так про мою жизнь интересно, могу кое-что рассказать. — Петын закурил, как-то грустно усмехнулся и начал так: — Был Петын уркой, а стал честным человеком. Кровью смыл с себя позор.
Из кармана гимнастерки он вытащил какие-то бумаги и показал нам:
— Видали? Прибыл домой на поправку.
Мы заглянули в бумагу. Текст ее был напечатан на машинке, а какие-то слова вписаны чернилами.
— Глядите!
— “Проникающее ранение грудной клетки”, — прочитал я.
— Навылет, — сказал Петын, — легкое пробили, гады! Но Петын еще даст им. Поправлюсь — и опять на передовую.
— А как ты на фронт попал? — спросил я.
— Как все, — сказал Петын. — Добровольцем. Сейчас идет борьба не на жизнь, а на смерть. Сейчас решается вопрос — быть всему нашему народу свободным или впасть в порабощение.
Я хотел спросить еще: а где же он был целый год до войны? — но не решился.
— Да вы садитесь ребята! — пригласил Петын. Мы сели на ступеньку пониже Петына.
— Я вам вот что, ребята, скажу. Был Петын уркой, а теперь честный человек, — повторил он свои же слова. — В один день моя жизнь переломилась раз н навсегда. Возврата к прошлому нет. Был я вор, ширмач — преступник, одним словом. Если бы не тот случай, может, моя жизнь и дальше текла бы в пропасть. Вот слушайте и запоминайте, как в жизни бывает…
Было это 10 июня сорокового года, как сейчас помню. От Киевского вокзала отходил экспресс Москва — Киев. В поезде разные командировочные. Лопатники грошами набиты. Пассажиры идут — на каждом лепень заграничный. — Петын посмотрел на меня и объяснил: — Ну, лопатник — по-воровски это бумажник значит; лепень — костюм. А чемоданы кожаные. Но я по чемоданам не работал. Вижу — идет один. Задний карман оттопыривается. Чую — что-то есть. У него в одной руке чемодан, в другой — портфель. Стал дверь на перрон открывать. Я вроде нечаянно о его чемодан споткнулся. “Извиняюсь, гражданин”, — говорю. И дальше побежал — вроде тоже на поезд опаздываю. Захожу, значит, я в мужской туалет, кабинку на задвижку, открываю я этот лопатник, ну бумажник, а там… Ну вот ты скажи: что там могло быть? — спросил Петын меня.
— План секретного завода! — выпалил я.
Шурка посмотрел на меня с удивлением:
— Чего?!
И Петын вроде бы запнулся. А потом спросил:
— Ты книгу “Они просчитаются вновь” читал?
Я говорю:
— Читал.
И тут же понял, как я догадался, что было в бумажнике. Ведь про историю, которую рассказывал Петын, я знал из той книжки.
— Ну вот… — сказал Петын. — Если ты эту книжку читал, значит, ты и историю эту правильно понимаешь. Там же все про меня написано. Только фамилия изменена. И поезд там другой назван. Для конспирации.
Шурка эту книжку не читал и поэтому смотрел на нас с Петыном с завистью.
— Ну, и дальше было все, как в книжке, — продолжал Петын. — Попал я в прокуратуру. Долго меня не пускали. Кто, зачем, откуда — спрашивают. Ну, я там этим мелким объяснять ничего не стал.
Провели они меня в кабинет. Кабинет, ребята, я вам скажу!.. Панели дубовые и двери двойные, чтоб ничего оттуда слышно не было. Вышел мне навстречу этот самый, который книжку написал. Высокий из себя, красивый, волосы светлые. “Я вас слушаю”, — говорит. А глаза у него проницательные! Ну, думаю, спекся Петын. Этому надо всю правду выкладывать. Я сначала думал — скажу, на улице нашел. С этим, вижу, не пройдет.
“Явился, говорю, к вам Петр Петрович Грибков, по кличке Петын. Не с повинной пришел, а просто другого пути у меня нет”. Рассказал я ему эту историю, положил на стол бумажник. Посмотрел он план и говорит: “Это же есть наш самый секретный завод!” Стал спрашивать, какой из себя этот мужик, в чем одет. Я ему рассказал. Он к телефону. В Киев позвонил, чтобы задержали. А потом сел, открыл пачку “Казбека” и говорит мне: “Курите, Петр Петрович”. С одного раза мое имя-отчество запомнил. Ну, думаю, если курить предлагает, значит, сейчас меня заметут. Так положено: как на допрос вызывают, говорят: “Закуривайте”. Это поначалу так.
Я закурил. Он тоже закурил. Смотрит он на меня. А я уставился в ковер и думаю: “Отбегал, Петын, отбегал. Но не жалко. Пусть я в тюрьме посижу, но зато этого шпиона на чистую воду вывел”. Случайно, конечно. А он мне говорит: “Положено вам, Петр Петрович, за воровство по статье сто шестьдесят второй Уголовного кодекса РСФСР как минимум год тюрьмы, а как максимум — пять. Это если иметь в виду ваше прошлое. Но, учитывая вашу сознательность, скажу я вам спасибо, Петр Петрович, большое государственное дело сделали…”
Я слушал Петына и не верил своим глазам. Неужели передо мной человек, о котором написано в книге? Да, рассказ Петына полностью совпадал с тем, что я прочитал в книжке.
— А шпиона поймали? — спросил Шурка.
— Нет, — сказал Петын. — Шпиона не поймали.
— А в книжке написано, что поймали, — сказал я.
— Написано, что поймали, однако на самом деле не поймали, — вполголоса пояснил Петын. — Вы, ребята, должны понимать. Враг хитер. Он не стал до Киева ехать, где-то на полдороге сошел.
Нам всегда нравилось, как Петын курит. Он затягивался глубоко и резко, папиросу держал между большим и указательным пальцами, а затянувшись, сразу отрывал папиросу от губ.
Вот и сейчас, кончив рассказывать, он затянулся так, что вдохнул в себя последние табачинки и закашлялся. Шурка смотрел на него с восхищением. Я тоже.
— Голубей гоняешь, Шурик?
— Куда… — вздохнул Шурка. — Не до голубей. Говорят, на чердаке ничего лишнего быть не должно.