Прохожий - Виктор Козько 4 стр.


Много, много общего в моей и рыжего котенка судьбе. Но есть, я думаю, и разница. Не совсем уверен, что полностью вернулся с того своего первого плаванья. Кажется, так и продолжаю плыть к своему самому-самому синему в мире Черному морю. Все в моей голове, или, вернее, в двух моих головах, смешалось в последнее время. Может, это совсем и не я плыл по реке. Может, такое происходило только с котенком. Может, я и есть тот котенок, а сам я все же утонул, стремясь добраться до моря.

Что-то я связался с этими котятами и никак не могу развязаться. Всюду, куда ни глянь, коты, коты, коты. А встретишь человека - не сразу и поймешь, чьи усы торчат на его лице, и лицо ли у него или что-нибудь иное.

Непонятное происходит сегодня и с моей головой, с мозгами. Все мы сегодня немного медики. Я видел мозг человека. Хотел потрогать руками ту материю, из которой зарождается мысль. И тайно надеялся: разберусь, что такое человеческий мозг, куда как и сам поумнею. Материю и что-то еще кроваво трепещущее увидел, но ни ума, ни понимания не обрел. Не постиг, как это и откуда начинается мысль. Нечто такое высокое, вечное.

И сегодня я убежден лишь в одном: тех мозгов в моей голове, если я на самом деле человек, где-то под два килограмма. Между ними перегородка. Перегородка между "думать" и "делать", "созидать" и "разрушать". Что-то подобное тому, как устроено куриное яйцо: животворящий желток и отделенный от него перегородкой-плевой питательный животворный белок. У меня это в последнее время нарушено. Пропали, исчезли в моих мозгах перегородки. Когда такое случается с яйцом, каждая домашняя хозяйка знает: яйцо уже не яйцо, а болтун. Все в нем переболтано и плещется.

То же самое и в моей голове: переболтаны, спутаны не знающие удержу мысли. Одна наскакивает, наезжает на другую. Подозреваю, что подобное сегодня происходит не только со мной, не слепой же ведь, не глухой, слушаю радио, когда-никогда смотрю телевизор и читаю президентские указы. Сплошь вокруг одни только люди без перегородок в голове.

Припахивает, припахивает что-то человек в конце второго тысячелетия, перезрел, зажился; как та рыба, гниет с головы. Но что мне до этого человека? Мне бы с самим собой разобраться да с котенком, который задурил мне голову. Может, это и есть мне наказание. Я же ведь грешен, страшно грешен перед всеми котами на свете.

Стоит на берегу быстрой реки худой мальчишка в белой домотканой сорочке из такого же льняного полотна, покрашенные чернилами штанишки на тесемочках-шлеечках. Из какого задрипанного зоопарка, из какой древности тот мальчишка? Я внимательно всматриваюсь, вижу что-то до боли мне знакомое. Не я ли это сам? Не я ли немножко погорюю и начну вот сейчас топить котят? Я ведь такой, как и он, настырный и любопытный, как только родился, так сразу же и пошел играть в жизнь и смерть. Мне охота посмотреть, как будут тонуть котята. В одной руке у меня измусоленная краюха хлеба, а в другой - камень. Хлеб я доем, может, и котенку дам, наверняка дам, я ведь не жадный. Дам и сразу же брошу в котенка камень. Полетит прямо в голову ему. Я ведь меткий.

Нет, это не я. Не было со мной такого... Было. Было даже бездушнее, хуже, потому что я в то время уже износил сорочку из полотна и штанишки на шлеечках.

Широкий и чистый проспект столицы, украшенный красными знаменами. Какой-то праздник. Какой, точно не припомню, то ли День химика, то ли строителя. Но куда более светлый праздник в душе. Только что прошел обложной, щедрый дождь, ливень. Расхристанно и стремительно пробежал по скрюченным от жары листьям деревьев, по черным от пыли и копоти крышам домов. В десятки ручьев смел с асфальта грязь и мусор, как языком, вычистил, вылизал все вокруг, вернул траве лето и натуральность. Обновил город, проспект, людей и меня в том числе. Небо еще слегка кропит, но на нем уже солнышко, словно детский глазок, милое, чистое. Легко дышится, легко думается, и ступается легко. Будто пришпоренные лошади, в обе стороны бегут машины, творя на своем пути радугу-веселку. Все понятно, предсказуемо и ясно, как в день первотворения. Праздник!

Но что это там, впереди, на самой середине двух течений автомобильного потока? Кто-то или что-то судорожно бьется, крутится на асфальте, на огороженном белой краской островке безопасности, где человеку и всему живому гарантирована эта безопасность, когда его среди асфальта, современной машинизированной реки Леты, прихватит красный глаз светофора. Та же самая камышина - человек в своей Лете. И кто-то там то силится встать на ноги, припадая к мокрому асфальту, то вздыбливается и горбится сугробом, качается из стороны в сторону, будто огромная гусеница ползет, такая же косматая.

Я всматриваюсь во что-то непонятное на черном асфальте и вижу, это не гусеница, это серый кот или кошка, и, кажется, с перебитым хребтом, вплесканными в асфальт, словно приваренными к нему, лапами. Ошалела, видимо, бедолага, обрадовалась летнему дождю, расчувствовалась, перебегала улицу, конечно, нарушала и угодила под машину. Мне жутко и больно. И у меня печет, щемит каждый позвонок, все они сейчас по отдельности, раздавлены, разодраны, болтаются на каких-то тоненьких белых нитях-жилах. Кровоточат, сочатся сукровицей раскатанные колесами машин руки.

И первое неосознанное устремление - сломя голову броситься на помощь живому. Остановить, перекрыть бешеный лет автомобилей. Поднять и вынести кошку хотя бы на обочину дороги, на тротуар, в прохладу деревьев. Тогда у меня, видимо, не порушились еще перегородки в мозгу, хотя, как стало ясно чуть позже, они уже были сдвинуты. Первое, достойное человека желание - помочь. Но уже следующее - благоразумное: куда и как ты бросишься? Машины идут сплошным потоком. Никакого почтения даже островку безопасности; наезжают и на него. И кошка крутится, вертится меж колесами, будто вьюн на сковороде. И со мною будет как с той же кошкой. Расплещут и вплещут в асфальт, побегут дальше, не оглянутся. К тому же на мне белая сорочка. Кошка, конечно, испортит сорочку, окровенит.

Не думая больше, стараясь не думать, я отвожу взгляд от островка безопасности, отворачиваюсь. Мало ли в городе под колесами машин гибнет кошек и собак? Случается, и люди попадают. Вот людей как раз и надо жалеть, помогать им. Так уговариваю я себя, ублажаю свою совесть. Но одна все же мысль не отпускает, свербит и сверлит голову. Я же сельский, деревенский по натуре человек и знаю, что кошки избегают умирать принародно. Коты и кошки - существа в высшей степени достойные и порядочные. Когда чувствуют, что пробил их смертный час, покидают суетный мир, дом и людей. Уходят из дома, зашиваются туда, где никто и никогда не станет свидетелем того, как они покидают белый свет. Может, их кто-то подбирает и уносит в мир иной, может, они сами роют себе могилу. Только никто и нигде, ни в лесу, ни в поле, не видел кошачьих костей. Коты и кошки - это вам не люди, чьи кости и черепа разбросаны всюду, как потаенно рождаются, так потаенно и отходят. Это святое. И я должен исполнить великий закон природы.

Но ноги уже несут, тянут меня прочь от кошачьих страданий и законов, хотя я полностью сознаю, что в ту минуту и сам уже вне закона. Торопливо шагаю по тротуару, несу в себе кошачий ужас и страх. И летит, летит камень, брошенный в котенка веснушчатым мальчишкой на берегу речки Птичь. Летит через время и расстояния. Потому что я и есть тот мальчишка, мои покрашенные чернилами штанишки на нем, я ведь в свое время носил такие из кужеля на шлеечках. И они не истлели, они до самой кончины приросли к моему телу. И котенок между небом и землей на камышине, и кот или кошка с перебитым хребтом на окровавленном асфальте столичного проспекта - все это тоже я. Потому что деревенские мальчишки больше котята, чем сами котята: наречено им жить - будут жить. А нет - Богу видней, как распорядиться их жизнью и судьбой.

Вот откуда и почему я хорошо знаю сегодня, что происходило и происходит на свете с котенком. Когда нет в голове перегородок - нет границы мыслям и знанию. И у меня есть идея. Этого, правда, добра - идей хватает сегодня у каждого. Если бы их на хлеб намазать, мы бы только одно и делали, что бесконечно ели и ели. И рот бы нам новый понадобился, и живот новый. Рот что небо, живот как земля.

А может, так оно уже и есть? Может, мы уже заимели такой рот и такой живот, потому ненасытные? Залегли во Вселенной и, как корова жует жвачку, пережевываем свои идейки. Потому так пусто во взболтанной нашей голове. Там, наверху, в космическом безграничье, мы, наверно, здорово кому-то насолили, и он охотится за нами, постреливает в нас идеями. Выпекает их и с пылу с жару, горячие еще, подбрасывает нам, словно блины. А мы внизу отталкиваемся друг от друга, разбиваем лбы, чтобы ухватить, опередить соседа. И оттого пусто не только в голове, но и в нашем животе, одна только разлаженность организма. Что легко дается, то легко и выходит. И этой легкостью мы загадили всю планету.

Опоганили свою матушку-Землю и теперь замахнулись на другие планеты, на Вселенную. Космос нас привлекает и притягивает, мечтаем на Млечном Пути выспаться и покуролесить, разгадать его тайны. Сколько же это нашего хламья кружит в том космосе? Сколько дыр, скважин и проколов над нашей головой? Какие только трясуны и колотуны не трясут и не колотят нас сегодня, иных до смерти. Бесконечно длятся в космосе магнитные бури, а у человека на Земле давит и жмет сердце, кружится голова, вдавливает и вкручивает его в сырую мать-землю. Среди зимы ни с того ни с сего налетают грозы с громом и молнией. Бесконечно, словно в лихорадке, то на одном конце Земли, то на другом возникают землетрясения. И земля утягивает, прибирает людей. Это сегодня, когда космос еще только завлекалочка. А что будет завтра, когда мы, как татаро-монгольское иго, орда под началом нового Мамая, хлынем туда?

Опоганили свою матушку-Землю и теперь замахнулись на другие планеты, на Вселенную. Космос нас привлекает и притягивает, мечтаем на Млечном Пути выспаться и покуролесить, разгадать его тайны. Сколько же это нашего хламья кружит в том космосе? Сколько дыр, скважин и проколов над нашей головой? Какие только трясуны и колотуны не трясут и не колотят нас сегодня, иных до смерти. Бесконечно длятся в космосе магнитные бури, а у человека на Земле давит и жмет сердце, кружится голова, вдавливает и вкручивает его в сырую мать-землю. Среди зимы ни с того ни с сего налетают грозы с громом и молнией. Бесконечно, словно в лихорадке, то на одном конце Земли, то на другом возникают землетрясения. И земля утягивает, прибирает людей. Это сегодня, когда космос еще только завлекалочка. А что будет завтра, когда мы, как татаро-монгольское иго, орда под началом нового Мамая, хлынем туда?

Я опережу всех, прыгну в тот космос раньше, чем туда полетят ракеты со специалистами. А вот внук и правнук мой хватят лиха. Останутся и без Земли, и без космоса. Взгляните сегодня на наши города. Я не говорю уже о Хойниках и Брагине, где веселой брагой жизнь пенилась и хвойные леса стояли, а сегодня царствует мирный атом Чернобыля. Посмотрите на подъезды к городу Гомелю, где на речке Сож с купеческих барж туманным утром голосили кормчие: го-го, мель. Мель та вышла сегодня на берега, навсегда лег на город туман, и мне кажется, Мамай жил и живет там вечно. Такие наворочены там рукотворные ямы и горы. Глазу страшно делается, и за человека стыдно. Такое же будет и на Млечном Пути. И негде будет моему правнуку приклонить голову. И кот и кошка станут брезговать ходить по тому очеловеченному пути.

Рано, рано нам еще туда. У нас же заведенка такая - начинать со свинарника. Превратить все в свинарник. А потом чесать затылок: что-то не так, не тот аромат, не тот букет, и визг поросячий кругом один только. И на всю Вселенную с того Млечного Пути разнесется поросячий визг, и смердь, и человеческий плач. Как и на Земле, пойдет борьба за чистоту Вселенной, в результате которой не останется знака и от самой Вселенной. Так уже было. Так оно сегодня есть в нашем демократическом доме. По былой привычке, вместо того чтобы строить дом, мы все еще продолжаем строить свинарники. А люди - люди не свиньи, все стерпят, все съедят.

У меня же идея совсем иная. Тут думать и думать, мудрствовать надо. И я уверен, что мне не просто так даны две головы. Друг дружке помогут. И кот, что прибился ко мне в благословенное для Земли мгновение, поможет эту идейку осуществить. Это уже три головы. Не случайно, не просто так он пришел ко мне, не зря ведь люди говорят, что страшнее кошки на свете зверя нет.

Вместе с ним мы переживем как-нибудь сегодняшний день, перебьемся, перезимуем. И свершим мое самое-самое заветное. Но об этом в свое время. А сейчас вновь о коте, чтобы понятно было, откуда эта идейка взялась, как созревала.

IV

Но об этом, как зреет идея, я не способен рассказать. Не могу, потому что очень это просто. Зреет, и все. Как яблоко на яблоне среди лета.

У меня как раз под окном растет яблоня. И я в любую пору года сижу возле окна, смотрю, вижу. Из зимы яблоня выходит не очень привлекательной, будто мокрый котенок, голая, худая, черная. Но вот наступает весна. Яблоня взрывается розовым цветом. Цветет, роскошествует. Народною тропой, беспрерывным потоком идут и пируют на ней пчелы. А потом прекрасные ее лепестки вянут, их бороздят морщины, цвет опадает. Мне горько. Я хочу, чтобы яблоня была вечно в цвету. Так, наверное, моя душа жаждет вечности. Но чего не дано в однообразном и застылом состоянии, того не дано. Жухлым желтым мотылем откружила, легла на землю некогда розовая и запашистая цветень. А там, где она только что была, проявляется что-то, кажется, совсем уже непотребное. Рыжее, волосатое, усатое. Из этой непотребщины завязывается плод, яблоко. И больше пустоцвета, нежели завязи. За счет того палого, отмершего пустоцвета быстро набирает соки завязь.

Время идет, яблоко наливается. Оно еще не радует глаз, потому что зеленое до оскомины и слито с зеленью листвы. Стала опадать та листва, яблоко, будто кремень, разглаживается, розово и красно наливается, дерзко сияет на просветленной солнцем яблоне. Словно кто-то специально проделал огромнейшую работу, чтобы показать его всему белому свету, показать именно мне и порадовать меня.

Но какая же во всем этом идея? Да никакой. Яблоко просто выспело, созрело. Яблоко просто можно и надо есть. Обо всем просто говорить очень сложно. Не знаю человека, который смог бы ответить на бесконечное и наивное детское "почему". Мне никто не ответил, и я не сумел ответить своему ребенку. В самом деле: ну почему солнце светит?

Так что за ответом, как созревают идеи, обращайтесь к кому-нибудь другому, к президенту, может, а может, к парламенту. К тому же Исааку Ньютону. Исаак должен знать, на то он и Исаак, а еще его ударило яблоко по голове. Меня тоже били и яблоком, и даже камнем. Но, кроме шишки, ни на голове, ни в голове у меня ничего не созрело.

Хотя вру, вру. Однажды мне врезали кирпичом по башке. Я где-то около часа тосковал, отдыхая, набирался мыслей. И вот не тогда ли прибрезжилась мне идейка: разбогатеть бы как-то сразу - и много других, самых разных и очень интересных идей.

Хвала, великая хвала кирпичу. Умный человек придумал его. На мой вкус, на вкус человека, которого отметили уже кирпичом, особенная хвала красному кирпичу, он же одного цвета со знаменем нашим бывшим и цветом нашей крови. Пустячок, но приятно. Девизом человечества должно стать: каждому по кирпичу. Дело окирпичивания населения ни в коем случае нельзя пускать на самотек, обезличивать. Окирпичить всех с размахом и на государственной основе.

Хвала, хвала тебе, кирпич. Напрасно я только наговаривал на себя: безыдейный, безыдейный. Как видите, еще какой идейный. Воспитали, молиться на пень и с пня брехать научили. Думай, думай, голова, не боли, придет суббота - поправлю. Вперед, за рудым котом.

А рудой, рыжий мой, дорогой кот, Боже милый, летит. Кто там мяучит, будто коты не летают? Еще как летают. Правда, не по собственной воле и желанию. Как случается это и с людьми, и не во сне, а наяву. В свое время я тоже летал.

Наше предназначение, может, больше в том, чтобы летать, а не ходить по земле. И я часто ловил себя на небе. Кажется, иду себе, как нормальный человек, улицей или лесом, время от времени спотыкаюсь даже, думаю, что сегодня буду есть и пить. И вдруг гляжу - я уже на небе, плыву под облаками. Глазам своим не верю. Я же ведь только что рассадил о крученый-верченый сосновый корень большой палец на правой ноге. Палец еще щемит и сочится кровью. А я уже лечу. Далеко внизу, окутанные летней дымкой, покачиваются в призрачном мареве, проплывают подо мной город и лес. Так не только палец раскровенить можно, но и голову свернуть. И я ссаживаю себя с неба на землю. Ссаживаю, хотя и жалко прощаться с небом. Беру в руки топор или лопату, а то и просто палку, иду по своим делам.

И, вспоминая сегодня то далекое время, я уверен: врут ученые люди, утверждая, что обезьяна стала человеком, когда взяла в руки палку. Взяла и быстро двинулась в своем развитии вперед. Нет, не вперед, обезьяна пошла к себе по обратной дороге. Совсем недаром нам видится во сне и наяву, будто мы летаем. Наши полеты - это тоска по тому, что умели раньше, а потом разучились. Тоска по тому, что не состоялось, с чем мы разминулись. Тоска по невозвратному. И сколько в нашей душе такой тоски и печали! И все больше и больше невозвратного, чем обещанного впереди, у проходящего по земле человека. У прохожего.

Наблюдая за тем, как летит по небу рыжий лобастый коток, я вспоминаю, как однажды попробовал бросить себя в небо и полететь к солнцу. Сбежал из школы с какого-то нудного урока, на котором как раз и проходили, почему птицы могут летать, а мы - нет. Пошел в чистое поле. Стояло бабье лето. По небу летела паутина с напуганными и молчаливыми паучками на ней. Паучки проклюнулись с восходом солнца на убранном уже ржаном поле. Среди поля на бугре стояла старая ветряная мельница, светясь пустыми проемами истлевших уже по бокам досок. Я был очень богат в детстве, в то время по деревням еще сохранились ветряные мельницы, млыны-ветряки.

Внутри мельницы я нашел табак. Он вялился, подвешенный за толстые длинные балки вниз головой, и исходил желтой дурманной влагой и немного горьким запахом осени. Я отломал два или три сухих листа, размял их в ладони. Вырвал из дневника ненавистный мне лист, на котором жирной жабой, почему-то красной, разлеглась толстая двойка. Свернул цигарку, закурил. Спички были, я носил их всегда при себе даже в школу, как носит их всегда при себе каждый мужик в деревне, даже если не курит. Ученик начальной школы, курить я тоже только учился.

Прижег свою самокрутку, дал доброго дыму. Вышел на воздух. Осмотрел все хозяйственным прижмуренным глазом. Всюду на моей земле был порядок. Все убрано, скошено, свезено с поля. Беспокоиться не о чем. И я прилег на ржище, где просыпана полова. Вместе с половой на землю попало, наверное, и зерно. Может, кто-то и специально сыпанул, мышкам и птичкам. Зерно проросло и взошло зеленым молодым лоскутком среди бурой стерни. Я лежал на том лоскуте будто на пуховой мягкой перине. Смотрел, как на тонкой паутинке отрывается от стерни и улетает в небытие лето. Улетает, чтобы вернуться на землю уже серым осенним покрывалом, как первым заморозком. Летели в никуда маленькие, с муравьиный глаз, печальные и старательные паучки, надо мной ходил кругами в чистом и задумчивом небе коршун, старый, потому что не тратил напрасно сил, не махал без нужды крыльями. Чертил и чертил что-то на небе мне или кому-то еще. Одиноко крутился и печально помахивал, прокалывал небо седыми крыльями древний ветряк. Работал вхолостую, по деревенскому заведению, чтобы преждевременно не откинуться, надо дело делать. Но даже при холостом ходу в его перетруженном нутре что-то все время как бы постреливало, разлаженно потрескивало, скользило пересохшей горошиной. Он словно хотел что-то сказать мне, что-то передать запасенное. Казалось, вот-вот заговорит, скажет. Но слово у него никак не складывалось, не прорезалось. Может, потому, что зажился уже, забыл то слово и сейчас только шепелявил, сорил неясными звуками.

Назад Дальше