Солнце уходило из восточного окна. Во дворе у магазина стояла жёлтая цистерна с надписью «Молоко». Водитель в кирзовых сапогах доил «корову» через шланг в алюминиевые бидоны. В тюрьме били склянки, у заключённых был обед. Её воротило от этой прозы за окном.
Марго ощущала себя в тюрьме одиночества. Время застаивалось в её комнате, как вода в лагуне после отлива. «Мои мысли, словно рыбы, выброшенные волной на берег, задыхаются…» — думала Марго. На столе лежал яблочный огрызок с хвостиком и две косточки. Она смахнула их в ладонь и поднялась. В ванной висело махровое полотенце, которым вытирался Орест; на полке стоял его бритвенный прибор. Она выбривала этим прибором его подмышки, приговаривая:
— От тебя несёт, как от псины! Господи, твой запах… Я вся увязаю в нём, я воняю тобой. Я сошла с ума, нюхаю тебя, как блаженная. Как люблю этот запах!
Марго включила горячую воду.
— Ну, что, моя рыбка золотая, будем купаться?
Ванна всегда успокаивала нервы, не зря же она называла её собственной «нирваной». Она решила поставить пластинку с песенками Вертинского, пока будет отогревать в горячей воде своё застывшее сердце. Никто никогда в жизни не догадается искупать её в ванне с розовыми лепестками, как это придумал он, её покоритель Орест, выдумщик и предатель.
«Он любил меня или играл в любовь?» — спрашивала себя Марго. Если это была игра, то искренняя, неподдельная. «Какой смысл ему любить меня? Зачем он пришёл, с какой целью?» — задавалась Марго глупыми вопросами, будто у любви есть какой‑то иной смысл, кроме самой любви. Орест жил инстинктивно: если любится, значит, любится; а когда разлюбится, тогда разлюбится, поэтому бессмысленно спрашивать и уверять в любви.
Осенью море уходило от берегов, обнажало дно. Марго подумала, что её душа обмелела и её корабль сел на рифы — обломки любви. Она стремилась присвоить любовь Ореста, посадить на цепь. За этой корыстью скрывалась не ревность, а страх перед чувством потери, чувством внезапной пустоты, к которой нужно будет заново приучать себя. Орест оберегал её, был её берегом.
В отличие от Марго, мир Ореста был разомкнутым: он разбегался, как круги на воде. В некотором смысле Марго была вроде того самого камня, который вызывал эти круги — свойство жизни Ореста. Пока камешек скользил на поверхности воды, пока они чувствовали соприкосновение, это называлось любовью. «Быть камнем и быть кругом на воде — вот где спрятан ключик счастья, ключик от совершенного бытия!» — вдруг осенило Марго. В глазах её радостно запрыгал, замельтешил солнечный зайчик. Имя Ореста стало разбегаться кругами, вибрируя огромным «О», голова её закружилась, предметы задвоились…
Это озарение Марго объяснила пониженным давлением.
У неё были все основания считать Ореста легкомысленным, поверхностным, неглубоким, безнадёжным. Не из любви, а из желания сохранить покой и равновесие, Марго пыталась прикормить, присобачить Ореста к своей каморке, где, оставшись одна, лишенная чувственной любви, физического прикосновения, тепла мужского тела, стала спрашивать себя: «Почему Господь нуждается в нашей любви, почему он нуждается в нашем сострадании, а мы только в его милости, в его снисхождении?»
Она привстала из ванны, взяла чашечку остывшего кофе, отпила; затем взяла с полки бритвенный прибор.
— Свой уголок я убрала цветами, — пропела Марго.
* * *Марго вспомнила мамины сентенции.
— Подруженька моя, так хорошо не бывает, это не к добру.
— Ты просто завидуешь! — резко ответила Марго. — Ты, ты, ты ведьмачка! У твоих ног поклонники не переводились. Я знаю, ты изменяла папе и всё такое, а мне ты отказываешь в счастье! Ты это говоришь из вредности! — заводилась Марго, надрывая горло плачем.
— Неправда, я говорю так, потому что знаю мужчин. Они любят сильней, когда на них не ведешь глазом, это бьёт их по самолюбию. Ты не держала с ним дистанцию. Их нужно держать на жестком поводке, а ты даже ошейник не примеривала, — рассуждала мама.
— Какой ошейник! Он щенок. Ему резвиться надо еще! — вяло отговаривалась Марго, скривив губы.
Так, как вылизывал её этот щенок, никто никогда не вылизывал. Она боялась всяких шоферов с большими волосатыми руками; предпочитала инфантильных интеллигентов вроде Содомского, тридцатишестилетнего коллеги по кафедре азиатского факультета.
* * *Она поднялась из ванны, словно розовый куст, стряхнувший капли дождя. Её белое тело облепили лепестки шиповника. Отражаясь в зеркалах ванной, она представила, как одним непрерывным движением руки художник нарисовал её силуэт на овальной чёрной амфоре с длинным узким горлышком. «Я — роза — не — для — кого».
Выходя из ванной, взмахом руки, когда накидывала на себя халат, она опрокинула с комода китайскую фарфоровую вазу, подаренную на день рождения Орестом. Ваза разлетелась на семь черепков. Их ещё можно было склеить. Марго собрала черепки и сложила в картонную коробку из‑под обуви, где хранились её старые синенькие туфли, купленные давным — давно на выпускной вечер. Кажется, им было больше лет, чем Оресту сейчас.
Марго щурилась от солнечных бликов. Прилетела сорока, покрутила головой, огляделась по сторонам. Она украла стёклышко и понесла его в своё двойное гнездо на фонарном столбе. Марго окинула воровку недобрым взглядом. Вдруг она икнула. Кольнуло в предплечье. «Кто‑то вспоминает, неужто он, мой негодяюшко?» — промелькнула безнадёжная мысль, словно рыба — вьюн, зарывающаяся в илистое дно обмелевшей реки.
Какими скудными щедротами было одарено одиночество Марго! Почему‑то на память приходили только обидные пустяки — иверешки; прошлого, вонзившиеся в её сердце.
Марго села в кресло напротив балконной двери и принялась распускать свитер, связанный когда‑то для Ореста — не мягко, не плавно, а резко, рывками, словно она вкладывала в эти движения своё чувство отмщения или отчаяния.
… Точно так же нервно дёргался состав поезда, на котором уезжал Орест. Марго стояла в темноте на перроне. Её рука сделала усилие, чтобы помахать ему на прощанье, но безвольно упала, как раненый ибис, отставший от стаи навсегда, навсегда, навсегда…
ВЛАДИК СЛУШАЕТ ГОЛОСА
…Поезд тронулся и покатил — плавно, без толчков, без лязга вагонных сцеплений, медленно набирая скорость. Вместе с ним тронулся опустевший перрон, где замерла Марго с чёрной кожаной сумочкой через плечо; её левая рука держала за запястье правую руку. И пассажиры, и сочинитель, и читатели, и персонажи, и провожающие — все тронулись (слава Богу, что ещё не умом).
Марго продолжала стоять напротив окна — в платке, повязанном под подбородком, в длинном коричневом пальто и полусапожках, не смещаясь ни на дюйм. Единственное движение — согнула ногу в колене.
Вскоре поезд с голубой надписью «Владивосток — Хабаровск» на противоположных путях повилял хвостом последнего вагона; оказалось, что пригородная электричка, в которой сидел Орест, по — прежнему стоит на месте, никуда не едет, словно она забылась. Он подумал, что время, наверное, есть такая же иллюзия, как этот минутный обман зрения и что, в общем‑то, никуда нельзя уехать — ни из времени, ни из пространства…
Вдруг перрон тронулся и поехал вместе с Марго. Нет, отъезжал не перрон, не город — отъезжало последнее лето, какая‑то часть жизни отъехала в прошлое. Время заполнило сознание Ореста и Марго мнимой значимостью, мнимой изменчивостью. Чешуйчатая кожа времени сползала легко, безболезненно, цепляясь за шипы крохотных обид и мелких ссор. Впечатления, воспоминания, радости, прощания, ожидания, тревоги — всё свалилось в один осенний ворох прелых листьев, из которых Марго мысленно собирала букет. Однако получался не пышный букет, а скудная икебана — композиция из трёх мотивов. Орест тоже хотел удержать в сердце милые подробности их совместной поездки на остров, но всё разлетелось в прах, как стая воробьёв: фрррр! Он даже не понял своей утраты. «Он легко завязывал узелки отношений и легко развязывал», — характеризовала его Марго уже не как реального человека, а как персонаж какого‑нибудь романа.
Кажется, расстались по — хорошему. Без надрыва. Навсегда. Без слёз. Они уже выплаканы. «Счастливо, удачи! Пиши!» — «Ага!»
Его поезд отъезжал в будущее, а память — ветреница, мучительница — петляла дорогами прошлого.
…Марго подняла руку и неловко опустила, не дотянув её до прощального взмаха, и тотчас дёрнулся тяжёлый состав, поехал, словно его подтолкнул этот безвольный, робкий жест — и поплыло окно с Орестом, с его ущербной предательской улыбкой.
Всё! В одно мгновение Марго стала образом его воспоминаний. Этот образ, как маленький карманный фонарик, освещал то, что осталось в его прошлом. Напоследок зыркнула белками коровья однорогая голова на фронтоне старого облупленного складского помещения, дореволюционного монстра. «Голова, рога и четыре ноги прошли мимо окна, но почему же не может пройти хвост?» — промелькнула в голове Ореста загадочная фраза в интонации Марго. В памяти почему‑то всплывали неприметные жесты, которые еще сохраняли связь с реальными событиями их совместной жизни.
…Марго подняла руку и неловко опустила, не дотянув её до прощального взмаха, и тотчас дёрнулся тяжёлый состав, поехал, словно его подтолкнул этот безвольный, робкий жест — и поплыло окно с Орестом, с его ущербной предательской улыбкой.
Всё! В одно мгновение Марго стала образом его воспоминаний. Этот образ, как маленький карманный фонарик, освещал то, что осталось в его прошлом. Напоследок зыркнула белками коровья однорогая голова на фронтоне старого облупленного складского помещения, дореволюционного монстра. «Голова, рога и четыре ноги прошли мимо окна, но почему же не может пройти хвост?» — промелькнула в голове Ореста загадочная фраза в интонации Марго. В памяти почему‑то всплывали неприметные жесты, которые еще сохраняли связь с реальными событиями их совместной жизни.
Еще запомнилось: на краю перрона желтая лужа, в которую обильно напрудила осенняя луна. Затем поезд, перейдя со скрежетом на другие рельсы, скрылся в чёрной утробе тоннеля под городской площадью.
* * *Марго пошла не по ходу поезда, а в обратном направлении. Она, озябшая, поспешила на трамвай, решив переночевать у мамы, в доме на Тигровой сопке. Дверь открыл Владик — скучный, себе на уме, молчаливый. Она не стала ужинать, попила только чаю с гренками и вишнёвым вареньем. Косточки сплёвывала на стол. Их собралось уже семь штук. Вдруг они напомнили Марго летний загородный день… Ей тринадцать лет, она сидит на лестнице, приставленной к чердаку, сплёвывая вишневые косточки в ладонь, а потом стреляет ими в паука, притаившегося в центре паутины под крышей. Паук шевелится, расправляет лапы и трогает паутину. Она пугается, по коже пробегает морозец…
Нет, не паук напугал её. Он пробудил в ней другой страх; от него нельзя убежать, спрятаться. Он жил своей собственной, отдельной от Марго жизнью, плёл паутину в её душе. Если бы она могла запустить внутрь себя руки и вынуть этот страх, бросить на землю, растоптать его, как паука! Тогда, на даче, она сбила паука прутиком, он упал на куст смородины…
С тех пор она стала бояться пауков. Всякий страх ассоциировался с этими насекомыми. Странно, что Орест, наоборот, приваживал пауков. В его комнате они жили по углам во множестве, он подкармливал их комарами и мухами, наблюдал за ними. Едва он начинал что‑нибудь рассказывать о своём домашнем зверинце, Марго закатывала истерику, затыкала ему рот ладошкой, убегала из комнаты…
Владик принёс фотографии, сделанные на Рейнеке этим летом. Она рассматривала мгновения жизни, которые называла картонными, пытаясь определить, куда, к каким чувствам склонялось её сердце — к освобождению или утрате; потом её мысль качнулась в сторону Ореста, словно маятник, и снова отчалила от него — тик — так, тик — так, тик — так. Вздохнув, она подумала, что завтра снова засядет за свои нетленные труды. Владик стоял за спиной и тоже рассматривал фотографии, положив руку на её плечо. На мгновение она забыла, что это рука Владика.
— Смотри, на этой фотографии ты очень ничего! — сказала она.
На фотографии был Орест по пояс в воде с дарами моря в руках, с морскими звёздами на плечах. Она смотрела на него как на сына, покинувшего мать, и одновременно как на любовника. Марго поняла оплошность. В голове не переставало громко тикать. Она выпила таблетку цитрамона и пошла в большую комнату.
Едва она прилегла на диван, взяв в руки литературный журнал, как хлопнула входная дверь. Это из театра вернулась мама в сопровождении Валентина. Марго не встала их встретить, продолжала лежать, изображая своей позой красивую грусть, которая удивительно преображала её. Она нуждалась в сочувствии, поэтому мысленно жаловалась на судьбу, а в горестях её всегда был виноват посторонний. (Но не тот, что ходил за ней следом в обутке из войлока). Марго знала этого виновника в лицо. Оно было и милым, и ласковым, и вспыльчивым, и раздражённым, и яростным, и потным, и красным, и сладким, и хитрым, и нахальным, и вместе с тем любимым…
Орест уехал и забрал с собой часть своей вины, другая часть принадлежала маме. Он был виноват в том, что его отъезд вновь вытолкнул её, как она мысленно выразилась, «в бесплодное лоно одиночества». Мамина вина была непоправима. «Я предпочла бы не рождаться, — как‑то в запале заявила Марго. — Вот я никогда не буду рожать детей. Это безответственно перед ними. Нельзя рожать детей, если знаешь, что им не избежать страдания; если ты не уверена в том, что можешь сделать своего ребёнка счастливым, то не имеешь права…»
Господу Богу от неё тоже досталось на орехи, но тут же она скороговоркой попросила у него прощенья. И всё‑таки она разделяла гнев Иова, когда он проклинал день своего рождения или просил: «Дай им, о Господи, что же ты дашь им? Дай им чрево, неспособное разродиться». Ведь кто‑то должен бросить камень в Творца хотя бы раз в жизни! Не из религиозности она боялась богохульства, а из природной женской предосторожности. Однако с тех пор как она стала посещать церковь, этот страх обрёл религиозное измерение. Оправдывая неистовые речи пророка, она уподоблялась человеку, который загребает жар чужими руками.
Марго не могла смириться с маминым счастьем, вернее, она завидовала её умению быть счастливой несмотря ни на что; то есть она бы смирилась с чужим счастьем, если бы сама не чувствовала себя обделённой, покинутой. Ей послышался голос Ореста: «Ты как будто не из этого мира». Его признания пестрили оговорками: «Ты исключительна, поэтому я тебя люблю и предпочитаю…» Марго прикрыла ладошками уши, чтобы не слышать этих обманчивых слов, которые не обещали ни счастья, ни надежды на будущее, ни утешения. «Орест — это моя иллюзия. Если так, то зачем привязываться, зачем отдавать своё сердце на растраву любви, зачем всё это нужно, зачем?..» Марго не знала, что могло бы утешить её. В творческих трудах она находила забвение.
По железному подоконнику кошкой карабкался дождь. Марго тяжело поднялась с дивана и вышла в кухню, где Валентин и Тамара Ефимовна собирали на стол. Голая лампочка под потолком светила тускло, иногда вспыхивала. «Как опостылели мне эти старые шкафы и давно не беленные стены в трещинах, с отваливающейся известкой!» — кому‑то мысленно выразила недовольство Марго. Ей захотелось куда‑то уехать, в другие страны, в другие города, так же легко, как это сделал Орест, взял и бросил все, и уехал…
Когда она вошла в кухню, вдруг нервно дёрнулся старый, потёртый на углах холодильник «Океан». Марго вздрогнула. Пора бы привыкнуть, но…
Несколько секунд он сотрясался в конвульсиях, наконец заглох. Тотчас обрушилась тяжёлая, как жернова, тишина. В голове у неё мелькнули образы: зерна отчаяния, сердце, мельница.
— Никак не могу привыкнуть к вашему холодильнику, — сказала она. — Сумасшедший какой‑то, пугает на каждом шагу. Как мальчишка, ей — богу!
— Ну, что, проводила своего? — спросила мама.
— Проводила, — вяло ответила Марго.
Валентин разливал чай. Марго смотрела на его руки. Ухоженные выпуклые ногти поблескивали; густые черные волосы выползали из‑под рукава шелковой темно — голубой рубашки. «Эти руки ласкают мою мамочку», — позавидовала она.
— Вы будете, Марго? — спросил Валентин.
Марго отрицательно покачала головой, взяла из тарелки кусочек сыра.
— Впрочем, налейте, покрепче.
— Все‑таки эта японка увела его? Как её по имени? — спросила мама.
— Марико Исида его увела. Как всегда, дуракам везёт. Впрочем, глупо было бы отказываться. Да и гора с моих плеч. Так лучше…
— Однако ты отказалась, когда тебе предлагали. Ведь был у тебя какой‑то француз, а потом японец.
— Что об этом говорить сейчас…
— Да, у разбитого корыта, — сочувственно произнесла мама.
Выпив две — три рюмки водки и закусив слегка, Валентин не стал слушать женское воркование, поднялся из‑за стола и, скрипнув дверью, вошёл в комнату Владика. Тот лежал в постели и читал древнегреческую лирику, переложенную закладками из нарезанной бумаги. В комнате горела настольная лампа, освещая книгу и обнаженный худенький торс Владика. В углах комнаты, заставленной книжными стеллажами, загустел осенний прохладный сумрак.
— А, это ты, — сказал Владик.
Валентин подошел к нему, коленом придавил постель, взял его за узкие плечи, прижал. Владик запрокинул голову. В его глазах чернела синева: как бы изнутри отсвечивал далёкий — предалёкий свет. Валентин наклонился и… поцеловал его в губы. Нет, как раз этого не произошло, просто Владику хотелось, чтобы он поцеловал. В этот момент на улице резко затормозил автомобиль.
— Я отдал режиссёру твою пьесу, — прошептал он, выглядывая в окно.
— Ты будешь сегодня ночевать у нас?
— Н — да, буду.
— Как всегда с ней? — уныло буркнул Владик.
Валентин кивнул.
«Я хочу, чтобы было так, как в греческих стихах».
«Так и будет».
Эти последние фразы тоже не прозвучали. Владик часто представлял диалоги с Валентином или с кем‑то ещё, каким‑нибудь посторонним человеком. Их отношения стали странными с того дня, когда они вдвоём оказались на острове, на даче. Это произошло накануне Яблочного Спаса, когда на Уолл — Стрите некий гражданин по имени Герман срочно скупал за бесценок вмиг подешевевшие долги Советского Союза. Над морем прогремел салют в честь какого‑то праздника, и тотчас мысли Владика устремились к событиям прошедшего лета.