– Кто там?
– Сено, Федька Меченый, Мастырка, Игоряша Васильков.
– Понятно… Мальки врассыпуху. Нет, не возьму, – качнул головой тот. – Ненадежные, не потащишь их с собой: и сами сгинут, и тебя за собой потянут. «Грача» подрезать – это они могут, но не более того. А серьезный путь на голом понте не пройдешь. Там более, – чуть возвысил он голос, – по их следу наверняка уже пустили вохровских овчарок, которые на арестантское мясо очень чутки.
– Лед, – повернулся к нему напарник, – все равно документы сгорели… давно хотел у тебя спросить: а сколько тебе лет? Я про тебя слышал, когда еще срок не получил, а сейчас вроде как сам уже в авторитете, и вот ты – живой и довольно молодой. По роже сейчас и не срисуешь. Сколько?
– А сам во сколько оценишь? – напряженно спросил собеседник и посмотрел назад. Чисто.
– Ну… Лет сорок примерно, как мне? Хотя выглядишь, наверно, помоложе. Ну, что? Угадал?
– Близко… Одиннадцатью годами маху дал.
– Что? Неужели тебе пятьдесят один?! Никогда бы не подумал!
– А в нашем с тобой положении только думать и думать. Мне – двадцать девять.
– Эх!.. – только и сказал тот.
По мере того, как шел этот милый разговор, они достигли хвоста эшелона и, обогнув его, свернули с путей и сошли с насыпи. Это был не последний путь под откос в жизни человека по имени Лед.
2. Кара-Арыс, лагерная пересылка под Карагандой, месяц спустя
Новенького, следует признать, встретили не особенно дружелюбно. В нем мгновенно распознали того, кого блатные, отдельной кучкой расположившиеся в углу камеры, называют «фаршированным оленем». Гнилая интеллигенция, короче. Говно нации, как метко подметил вождь. Да, собственно, этот новенький и выглядел так, что на место в обход параши как-то и не метил. Длинный, потертый, к тому же в очках, за которыми подслеповато поблескивали небольшие глазки. В руке он держал довольно тощий мешок с вещами.
– Че за фраер? – пробурчал толстый Сава. Несмотря на молодость, он был в относительном авторитете за лихость, «правильную постанову по жизни» и буровую наглость. – «Фраера вы, фраера, по-другому – черти…» Че-то он какой-то дохлый… А то сейчас лапти двинет, и будут капать на мозг, что…
– Какой там у тебя мозг? – перебили его. – Иди-ка сюда, – кивнули новенькому.
Низкий глинобитный барак был забит народом под завязку. Это, с позволения сказать, помещение хоть и было рассчитано на сорок человек, но сейчас вмещало все семьдесят. Блатные «иваны» сидели отдельно, в стороне, как и положено; осужденные по богатейшей 58-й статье, к числу которых наверняка принадлежал и новенький, тоже быстро оглядели впущенного в барак. Кто-то с долей сочувствия сказал: «Сейчас и выпотрошат».
– Ну-ка, иди сюда, мужичок, – сказал Сава. Блатные подобрались в бараке все больше молодые, дерзкие, даже не по кражам, а – кто по беспределу и мокрому, кто по бандитизму в составе группы. В четвертый барак запускали тех из политических, кто нуждался в срочном очищении от грехов. Именно так – душеспасительно – выражался замначальника пересылки, замечательный капитан Омельченко. Интересно, не было ли за плечами у товарища Омельченко духовного образования, как у Сталина и Дзержинского?..
– Закурить не найдется?
– Гы… У него ж, валенка, наверняка всю рассыпуху на шмоне дернули.
– Да это верняк, что дернули… То есть посмолить – не будет. А вот за такие вещи можно и наказать, – сказал Сава, который выступал в роли распорядителя, пока молчал пахан – маленький угрястый мужичонка по прозвищу Упор, из старых вологодских воров, которого некоторые недовольные переделали в Упыря. – Мордвин, пошмонай его поплотнее. В «сидоре» глянь. По какой статье?
Это относилось уже к новенькому. Тот что-то негромко отвечал, но его голос потонул в нестройном гомоне «иванов». Впрочем, статья и даже срок у нового были написаны на лбу едва ли не в буквальном смысле. Сережа-мордвин, расторопный молодой босяк лет, наверное, пятнадцати, худой и длинный, подскочил к нему и в два счета прощупал, чем тот дышит. В руках у Сережи-мордвина появилась записная книжка с тисненым переплетом и – о чудо! – карманные часы, непонятно каким образом оставленные при обыске.
– О! «Соловья» подстрелил! Ходят, – с гордость выговорил Сережа. – Я б даже сказал: лётают!
– Ложь на нары… – буркнул Упор.
Вторые сверху нары у окна, то есть того зарешеченного отверстия в глинобитной стене, что призвано впускать в затхлое, провонявшее помещение хоть сколько-нибудь света и воздуха, были заняты под отнятые вот у таких же бедолаг вещи и продукты. Тут лежали даже реквизированные у кого-то из врагов народа хромовые сапоги, которые им явно не пригодятся. Мордвин передал пахану записную книжку, и тот, раскрыв ее на первом попавшемся месте, сунул туда свой кривой, в двух местах переломанный нос и наконец произнес:
– Это че же тут за роспись? Крючки-закоулочки? По-каковски? Разъясни, а то мы люди простые, что-то не поймем.
– Дело в том, – сказал новенький, – что я ученый-археолог. Работал на раскопках в Узбекской ССР, ну, близ Самарканда. Эти записи вы, конечно, не понимаете, потому что это – фарси.
– «И днем, и ночью кот ученый все ходит по цепи кругом!» – неожиданно продекламировал Сава. – Сколько слов, и все козырные!
Борис Леонидович в кои-то веки промолчал. Зато Сережа-мордвин, препаскуднейший малолетка, приблудившийся к взрослым ворам, молчать не стал:
– Сава, он на одного следака похож. Слушай, ты не знаешь такого следака вологодского – Орленко? Мож, ты его родственник? А мы тут с тобой цацкаемся, за «мужика» держим, секретами своими босяцкими хвастаем, «соловья» вот на хранение притаранили, – балагурил Сережа-мордвин, а блатные хмыкали с различной степенью одобрения. Один пахан Упор сидел с кислой мордой. В его послужном списке было немало издевательств над политическими, но ничего новенького он давненько придумать не мог, и это, быть может, его угнетало. Хотя это, конечно, перебор. Упора-Упыря, в чьем маленьком мозгу помещалось только гордое осознание своей принадлежности к правильной масти, конечно, едва ли могло что-то смущать и угнетать. Единственное, чего он боялся – как бы ненароком не переступить законы, не «зашквариться» и не слиться к «чертям», которых не уважают.
– Сава, ну-ка подай сюда этого троцкиста! – вяло сказал он. – Сейчас мы его прощупаем, чем он дышит.
Ритуалы Упыря не отличались оригинальностью. Даже указания, отдаваемые им своим «пригретым», мало варьировались, и выученное паханом слово «троцкист» звучало в отношении каждого осужденного по 58-й статье. Собственно, каждый из находящихся в камере мог предположить, что же будет с Борисом Леонидовичем дальше. Его могли милостиво запихать под нары и шикнуть, чтобы не высовывался. Ему могли отвести место рядом с такими же, как он, и это был еще неплохой вариант, если бы перед этим не «прощупывали фанеру», в результате чего могли сломаться несколько ребер, или не избивали попросту, без выдумок и особенных терминов. Собственно, Борис Леонидович, давно не склонный к особенным иллюзиям в условиях Советского государства, ожидал чего угодно. И худшего – в том числе. Однако он успел отделаться разбитым подбородком и зашатавшимся клыком, потому что дверь с грохотом распахнулась и раздался чей-то дикий рев, в котором с трудом признали медоточивый противный голосок капитана Омельченко:
– Откуда я знаю, твою мать, лейтенант?! Начлаг уехал в город! Этого пока сюда, никуда не денется!
Вот тут многие заключенные даже с нар повскакивали. Мало кому доводилось видеть Омелу в таком состоянии. В свое время он сломал позвоночник какому-то осужденному ветврачу, который искренне хотел поработать по специальности и тем облегчить свою участь – при этом с губ капитана ни на мгновение не сошла скотская усмешка. Он вообще был улыбчивым малым… А тут – такой рев, такая экзальтация, за которыми явно скрываются неуверенность в себе и даже смятение! Двое конвойных со штыками встали по обе стороны двери, и в камеру, согнутого в три погибели, с заведенными за спину и поднятыми вверх руками втолкнули человека – босиком, в разорванной блузе, с разбитой головой. Человека подтолкнули, он растянулся на полу, а потом повернул лицо к дверям и спокойно сказал:
– Доставили с комфортом! Спасибочки, начальник! Твой полковник наверняка выпишет тебе билет на танцы за такую пыльную работку.
Лязгнула дверь. Некоторое время слышно было, как орал, пенился Омельченко, как отвечали ему конвойные; потом наконец голоса окончательно затихли. Только тут еще один новичок поднялся с грязного пола, аккуратно, с достоинством, отряхнулся и оглядел всех присутствующих. У него было выразительное лицо с несколько резковатыми чертами и высокими скулами, цепким взглядом и приметным шрамом на левом виске.
– Здорово, мужики, – сказал он. – Непросто вам тут дышится, я смотрю. Опять мусора насовали в хату сверх комплекта сам-три.
– А ты че босиком-то?
– К вам спешил, боялся споткнуться. Вот ботиночки и снял.
– Куму подарил, что ль?
Человек сощурился, глядя на блатного, который сказал это, а потом раздельно выговорил:
– Да нет, у кума уже есть. Ты подогнал наверняка.
– Ты что, метишь туда, что я мусорам вещички на блат скидываю? – до небес взвился босяк и метнулся к пришлому. – А ты, сука, не боишься, что за такие предъявы и кровью можешь умыться?
– Я смотрю, у вас тут утренняя разминка. – Человек вздохнул и передернул широкими плечами. – Ладно, потом покукарекаешь, некогда мне с тобой базлать, сынок.
Пахан Упор поднялся на своем месте на нарах. Это было воспринято как верный сигнал к тому, чтобы броситься на босоного пришлеца и ничтоже сумняшеся всадить ему в бок заточку. К тому же, как показывал недавний опыт, капитан Омельченко не очень доволен тем, что этот наглец попал на его пересылку и конкретно в четвертый барак.
Что характерно, «пригретые» Упора не стали соблюдать правило «один на одного», а навалились вчетвером. Быть может, полезли бы и больше – не убивать, нет, так, потешить скуку, потому как новый показался им зверьком из иного мира, чем этот очкастый археолог, которого даже зарежешь – зевать будешь. Но двое или трое блатарей из числа тех, кто постарше, вдруг замерли на своих местах, не торопясь вмешиваться в события, а вместе с ними придержали свой норов еще несколько особей из молодняка. Те, наверно, что посообразительнее. Например, Сава. Да что там – Сережа-мордвин тоже. Этот последний, на что уж был юн, не стал опрометью кидаться на босоногого только потому, что тот назвал «кукареканьем» – намеком на петуха, птицу тут крайне непочитаемую – слова какого-то шныря.
А вот Упор, кажется, ничего не понял. Он выпустил вперед тяжеловатую нижнюю челюсть и стал наблюдать. Ему тоже с первого взгляда не понравился этот борзый. А еще ему не понравилось волнение капитана Омельченко. Омела никогда не давал «запылить» хату. Упор давненько трудился у него на раскалывании самых непокорных политических и добился на этом поприще неплохих успехов, а тут, судя по всему, подоспел подходящий кадр для «санобработки», как говорил сам остроумный капитан.
– Че возитесь?.. – подал голос Упор, когда один из юркнувших к борзому новичку босяков упал, схватившись за лицо, второй взревел и, пробежав два шага на подламывающихся ногах, свалился, ударившись башкой о нары, а двух других – в том числе и зачинщика – новичок попросту развернул, как девочек в танце, и стукнул лбами. Потом присел на корточки и, взяв за загривок разговорчивого шныря, поднес к его лицу ножичек из комплекта отобранных. Еще один нож лежал на полу.
– Сейчас ты стоишь еще меньше, чем до того, как я тебя увидел, – сказал новенький. – Хотя куда уж меньше… Какой с тебя спрос? Тьфу! Мальки тощие…
Он встал в полный рост и проговорил:
– Кто тут?..
– Ну, я присматриваю, – хмуро сказал Упор.
– Плохо смотришь, раз не разглядел. Ответишь за сявок своих?
Упор посмотрел на безжалостно раздавленную молодую поросль: кто лежал мешком, кто пытался подняться и хотя бы ползти, кто выплевывал зубы на пол.
– А ты кто такой? – не очень уверенно спросил пахан.
– А я к тому и клоню.
Один из блатных все-таки наклонился к Упору и негромко проговорил:
– Зря ты, Прохор. Это – Лед. В авторитете. Я с ним в Красноярской пересыльной был. Он там с ворами в близких сидел. С Гурамом, с Ключником, с Платоном Ростовским. Сам, конечно, не коронован – молодой еще, из жиганов, – но люди знают.
«Почему же тогда я не знаю? – должен был сказать Упор-Упырь, который крупно облажался перед собственными же «мужиками», не различив человека из «отрицаловки». – Почему же тогда я не просек, чтобы не было за мной этого косяка?»
– Правильно он все тебе говорит, – сказал Лед, который, несмотря на расстояние, тонким слухом многолетнего уже сидельца подхватил сказанное. – Был я в Красноярской. И там приходилось. Как тебя?
– Я – Упор.
– Хорошо. А главное, коротко. Я тут долго с вами не задержусь, так что ссудите прохожему человеку чем бог послал.
Упор тупо сел обратно на нары. Лед подошел к нему и, широко улыбнувшись, мощнейшим ударом колена в челюсть снес с посадочного места. При этом Упор откусил себе пол-языка, хотя нельзя сказать, что и раньше он умел внятно изъясняться, и лишился доброй половины зубов.
– Положите его поближе к параше, что ли, – кивнул новый заправила, снимая разорванную рубашку и не торопясь надевать предложенную взамен. Блатные внимательно рассматривали его татуировки, но предпочитали держать язык за зубами.
Все произошло так быстро и неожиданно, что добрая половина присутствующих в бараке просто не поняла и не увидела, что именно произошло. И только когда каждый желающий мог лицезреть потерявшего сознание Упора, лежавшего у «прасковьи» с перекошенной и распухшей челюстью и окровавленной рожей, совершенно деформировавшейся от страшного удара Льда, тогда поняли, что в четвертом бараке что-то серьезно поменялось.
Лед не был склонен к словоизлияниям: он скромно перекусил и улегся спать на козырных нарах у окна, которые до него занимал Упор. О том, какие жизненные обстоятельства привели его в казахстанскую пересылку, он предпочел пока что умолчать. И до того времени, как он проснется, никто не рисковал прибегать к резким телодвижениям, и резон был: кто знает, какой порядок установит Лед на время своего нахождения в бараке? В некотором смысле повезло и Борису Леонидовичу: ему нашлось местечко на нарах, отданное в пользу «политических» после того, как двое шнырей, которых приголубил Лед, так и не смогли встать с пола. Место Вишневецкий делил с худеньким, даже очень худеньким инженером из Саратова, и это обстоятельство следовало признать еще одной удачей Бориса Леонидовича.
Бывший учитель истории еще не знал, в какую историю – просим прощения за тавтологию – попадет после пробуждения Льда.
3
Как выяснилось, Илья Каледин, уже в местах не столь отдаленных получивший прозвище Лед (превосходно соотносящееся с его недавней фамилией – Холодный), попал в казахстанскую пересылку за особые заслуги перед любимой Советской страной. Он сбежал из лагеря. Обстоятельства этого дела покрыты мраком. Мрак, конечно, разгонит следствие, но когда это еще будет?..
Лед проснулся в превосходном настроении, чего нельзя сказать о большинстве присутствующих в камере. Илья с улыбкой сказал:
– Надо же! Никто и не пытался меня зарезать. А ведь этот так просто – чик, и горло наружу.
Примерно с такой же улыбкой он снес Упору пол-лица. Тот, конечно, уже очнулся и отполз к стене, но говорить не мог, а напоминать о себе попросту не рисковал. Собственно, сразу же после слов Льда дверь барака открылась, и вошел начальник пересылки майор Титов. За ним семенил Омельченко. Титов, краснолицый, густобровый, зверообразный, на ходу не стеснялся в выражениях. На валяющихся на полу заключенных он не обратил никакого внимания, потому что пришел вовсе не к ним.
– А-а, Каледин!!! – ощерившись, выговорил он, встав передо Льдом. – Ну ты, Каледин, совсем оборзел?! Куда ты на этот раз собрался-то, а?
– А я еще размышлял, гражданин начальник, – спокойно ответил тот. – У меня были варианты: либо в Китай, либо через Каспий и там дальше через Иран, кланяться тамошнему шахиншаху с тем, чтобы он меня дальше пропустил – в Константинополь, что ли. Подробности моих планов уже позвольте оставить при себе. Хотя бы – до протокола. А вас что, повысили? Помнится, в Красноярске вы бегали в простых вертухаях, а тут, гляди ж ты, резко пошли в гору. Партия дает ход лучшим кадрам, это понятно!
Титов и не подумал обидеться. Казалось, он даже начал остывать. Болезненная багровость начала сходить с его лица, когда он наконец повернулся к подпрыгивающему Омельченко и сказал:
– Видал, капитан, каков наглец? А ты его в общую хату задвинул. Он тут, наверно, всех уже выстроил, а кого-то… Ба-а-а! Осужденный Шлыков лежит у выгребной ямы – это очень мило. Говорил я тебе, Омельченко, что пора бы перестать работать с этим дуболомом, не умеет он тонко работать, калечит людишек… тьфу, тля лагерная!
Такое явное признание связи Упора с администрацией пересылки не сулило тому ничего хорошего – в придачу к тому, что он и так теперь навеки покинул элитную касту блатных и примкнул к тюремным низам. После информации, нарочито оглашенной начальником Титовым, его жизненные перспективы стремительно западали за плинтус.
– Вообще, конечно, капитан Омельченко, ты редкий болван. Немедленно переведи Каледина в одиночную камеру. Скоро прибудет следственная группа. Кроме того, следует организовать поиск сообщников Каледина, которые наверняка могут бродить где-то в здешних краях, коль скоро тут был поймал их главарь.