– Уже поспел?
– Милости просим! – пробасил второй, детина впечатляющего роста и комплекции.
– Это новичок, сразу видно, – пояснил третий. – Ну–с, приступим…
Ромул сделал последнюю попытку вырваться из тисков, но наручники держали крепко.
– Я, собственно, не понимаю, в чем тут дело, – сказал он с заискивающей улыбкой. – Я просто гулял.
– Так и запишем, – согласился первый мышкетер. – Пиши, – обратился он к компьютеру. – Фонарь – один. Грабитель – один. Мешок для денег… Студень, обыщи его. Мешок для денег – один.
Второй мышкетер развернул мешок, который Ромул прихватил с собой в тот миг, когда недобрая звезда внушила ему надежду поживиться за чужой счет.
– Это тянет на пять миллионов, – задумчиво пробасил Студень. – А ты жадный, парень! Не надо быть таким жадным. Видишь, к чему это приводит!
– Прошу обратить ваше внимание на то, что мешок пустой, – шепнул Ромул, бледнея.
– Правильно, – сказал Студень. – Стараешься для вас, жмотов, стараешься, и все зря. Уж, кажется, человеческим языком написали: «Для грабителей», а они все в дерьмо лезут.
– Вы поменяли таблички? – беззвучно вскричал Ромул, ибо голос больше не служил ему.
– О чем это он? – удивился Студень. – Что написано, то и есть, но вы, как всегда, думаете, что написано то, чего нет. Вот народ! Исправь, компьютер: не пять миллионов, а десять. Такой пятью не удовольствуется, так что отягчающее обстоятельство налицо.
– Протестую, я невиновен, – заявил Ромул.
– Пока – невиновен, а так все равно был бы виновен, так что предполагаемая невиновность в расчет не принимается в свете и по подозрению, – жизнерадостно пояснил третий мышкетер. – Говорят тебе: фонарь один, мешок один. Кто ходит по вентиляции с мешком и фонарем? Грабитель. Грабитель – один, все сходится… Студень, плесни–ка мне еще тархуна.
Ромул сник. Все его надежды рассыпались в прах, а будущее не сулило абсолютно ничего хорошего.
– Что же со мной теперь будет? – спросил он.
– Поместим тебя в изоляцию, – сказал Студень, – от мешков, фонарей и вентиляции. Ничего не поделаешь, приятель.
– И надолго эта изоляция?
– Двадцать пять лет, – пискнул компьютер. – Кодекс Дромадура, статья вторая, часть двести сорок восьмая, пункт девять а, подпункт третья римская, примечание гамма восемь.
– Это уже слишком! – возмутился Лиходей.
– Ромул – изготовитель фальшивых бубликов, – не унимался компьютер. – Ромул – фальшивомонетчик и вообще гад свинячий. Удвоить срок. Кодекс Дромадура, статья первая, часть семидесятая.
Мышкетеры переглянулись.
– Так–то вот, – сказал первый. – Хочешь тархуна? Все–таки пять десятков тебе светит, – вещь немалая. А тархун классный.
– Я хочу на волю, – уныло отозвался Ромул. – Скажите, а если я покаюсь, мне скинут срок?
– Не советую, – вмешался Студень, – могут еще добавить десятку за малодушие.
Ромул залился слезами: кресло содрогалось от его рыданий. Третий мышкетер пожал плечами:
– Послушай, это, конечно, не мое дело, но ты сам виноват. В конце концов, у тебя была хорошая работа. Если бы ты держался за нее, ничего бы не случилось.
– Пятьдесят лет! – стонал Ромул. – Пятьдесят! Неужели я так провинился? Я знаю одного парня, который летает и насылает дождь с ураганом, – и ничего! Скажите, что ему будет по вашему кодексу? А? А другой – я же видел собственными глазами, как его рука превратилась в лист. Ну? Что вы ему сделаете за это?
– Постой–постой, – вмешался первый мышкетер. – Кто это превращается в лист, а?
– Это же подсудное дело! – вскричал Студень.
Но Ромул уже разошелся, и унять его нельзя было никакими средствами.
– И что? И ничего! Меня тошнит от его физиономии! Куда ни плюнешь – всюду он! Надоел! Говорю вам: я сам видел. Он упал, и рука стала листом. Знаете, как у растений! Это вампир его укусил, когда он отвернулся. А она взяла и прикрыла ее. Может, она тоже, а? С ним заодно?
– Прекратить галдеж! – заорал компьютер. – Подсудимый, держите себя в руках!
Ромул стих и смотрел на мышкетеров обессмыслившимся взором. Первый из них подошел и сел перед ним на край стола.
– А теперь ты расскажешь нам все, что знаешь, и помни: твое спасение может зависеть от этого. Давай по порядку. Кто превращался в лист? Что за вампир? И какая такая она?
Наступило напряженное молчание.
– Да, – сказал Ромул, – я готов.
Сон тридцать второй
Когда Филипп отнял руки от лица, Ада, настоящая Ада по–прежнему была там. Молодой человек не решался поднять на нее глаза; и оба они стояли чужие, как враги.
– Зачем ты пришла? – тихо спросил Филипп.
«Ты пришла. Ты пришла. Ты пришла», – отстучало его сердце.
– Ты хотел меня видеть, – сказала она.
– Откуда ты знаешь?
Она протянула к нему сжатую руку и разомкнула пальцы. На ладони лежали капельки дождя. Но вид у Филиппа был такой угрюмый, что Ада виновато опустила руку.
– Я могу уйти, – сказала она.
Филипп улыбнулся, и улыбка его причиняла боль.
– Это ужасно, – сказал он, глядя куда–то поверх ее плеча. – Я не могу тебя видеть… и не могу не видеть тебя.
Ада задрожала; но она вспомнила, зачем пришла сюда, и собрала все свое мужество.
– Филипп, – начала она, – ты очень славный, но…
Филипп предостерегающе поднял руку.
– Не надо. Я знаю, что за этим следует. Ты больше не любишь меня?
– Нет.
– Ты никогда не любила меня.
– Нет.
«Нет; я всегда любила тебя, но, Филипп, Филипп… Если бы ты только мог понять!»
Филипп повел плечом. Ему было очень больно, он задыхался от бессилия, гнева, горечи, и в то же время какое–то нечеловеческое спокойствие разливалось по всему его телу. Так, наверное, чувствует себя человек на обреченном космическом корабле, оставивший всякую надежду на спасение. Он только обронил:
– Может быть, ты и права. Я бы все отдал на свете, чтобы сказать то же, что ты сказала мне сейчас.
И еще он сказал:
– Одни живут в мире реальности, другие – в мире мечты. Я становлюсь таким, как все, и все–таки я благодарен тебе за то, что был другим. – Две слезинки покатились по щекам Ады, а может быть, это просто был дождь. – Я теперь беднее последнего нищего, Ада, но любовь – не подаяние, чтобы ее клянчить, и я… я не могу.
Дождь перешел в черный снег. Черные хлопья падали на лицо Филиппа, обжигая холодом; но он не чувствовал ничего. Фаэтон не винил девушку ни в чем; никто не мог быть виноват в том, что она не любила его, и менее всех – она. И все же ему было жаль своей загубленной мечты, и над ней он плакал горькими слезами – в душе, потому что гордость не позволяла Филиппу показать, как же ему на самом деле больно.
– Погода сломалась, – безучастно заметил он, чтобы разорвать это невыносимое молчание.
– Что же теперь будет? – спросила Ада.
– Ничего, – ответил Филипп. – Министерство погоды напишет прошение, вызовут мышкетеров и пушками расстреляют облака.
– Мне жаль…
– Мне тоже, – сказал Филипп; собственный голос доносился до него словно откуда–то издалека. – Плохо, когда небо расстреливают из пушек.
Ада сделала шаг к нему; еще немного – и она, забыв обо всем, бросилась бы ему на шею. Филипп не шелохнулся, но она встретила его взгляд – и все в ней умерло.
– Я не умею просить, – сказал Фаэтон, и горькая улыбка исказила его рот.
– Я бы хотела, чтобы ты был счастлив, Филипп, – сказала Ада искренне. – Мы так мало знали друг друга. – Она жалко усмехнулась. – Ты и я, мы… Я не могу тебе ничего объяснить. Ты встретишь кого–нибудь еще, ты ведь такой замечательный! У людей всегда так бывает, я знаю. И потом, твоя невеста… – Она запнулась и тяжело покраснела.
– Да, – сказал Филипп, – но разве я смогу построить для нее радугу после того, как встретил тебя?
– Конечно! – горячо воскликнула Ада. – То есть… Я не хочу, чтобы тебе было плохо, Филипп.
– Мне не будет плохо, – отрезал Филипп. – У меня не будет больше сердца, и я не стану строить радуги. Все будет хорошо.
Ада растерялась. То, что он страдал из–за нее, было невыносимо; но она не могла поступить иначе – ради него. Ей столько хотелось сказать ему, но она не смела, и сердце ее разрывалась на части.
«Земля касается тебя, а я не могу; снег касается тебя, но не я. Вот и все, – думал юноша. – Неужели все? Как это горько – терять тех, кого ты любишь».
– Филипп, – сказала Ада дрожащим голосом, – это последний раз, когда мы видимся.
– Что ж, – сказал он, придав своему голосу беспечную беззаботность, – прощай.
«И уходи, только поскорее, потому что я не выдержу этого, не выдержу, не выдержу…»
– Прощай, – эхом откликнулась Ада и растворилась в метели. Ее фигура становилась все бледнее, все меньше; быть может, она оборачивалась, чтобы взглянуть на него в последний раз, но Филипп уже не мог видеть этого. «Вернись», – проговорил он вслух, как будто она могла его слышать.
«Земля касается тебя, а я не могу; снег касается тебя, но не я. Вот и все, – думал юноша. – Неужели все? Как это горько – терять тех, кого ты любишь».
– Филипп, – сказала Ада дрожащим голосом, – это последний раз, когда мы видимся.
– Что ж, – сказал он, придав своему голосу беспечную беззаботность, – прощай.
«И уходи, только поскорее, потому что я не выдержу этого, не выдержу, не выдержу…»
– Прощай, – эхом откликнулась Ада и растворилась в метели. Ее фигура становилась все бледнее, все меньше; быть может, она оборачивалась, чтобы взглянуть на него в последний раз, но Филипп уже не мог видеть этого. «Вернись», – проговорил он вслух, как будто она могла его слышать.
В следующее мгновение все смешалось; земля и небо, воздух и ветер. Филипп понял, что он остался – один.
Сон тридцать третий
Он шел, вернее, брел; тело его двигалось само по себе после того, как душа оставила его, и душа эта была Ада. Солнце, полдень, небо, озаренное любовью, все, что он подарил ей когда–то, больше не имело смысла. Иногда он думал о себе – в прошедшем времени: «Бедный Филипп, ты был такой веселый…» Будущее для него подернулось траурной каймой; он ничего не ждал, ничего не желал от него.
«Мне приснился радужный сон – именно радужный – и вот я проснулся. Шекспир сказал Лаэрту: любить – ужасно, но не любить еще хуже, а может быть, ничего такого не говорил, а Лаэрт только выдумал все это. Хорошо Лаэрту – он не чувствует ничего, он… Нет, он все–таки привязан ко мне, иначе бы не волновался за меня. Мне надо купить себе черствое сердце, лучше всего из небьющегося стекла – с ним мне будет легче жить.
(Ему стало немного легче, когда он представил себе это сердце: его бьют, а оно не ломается и, как мячик, отскакивает от пола…) И почему я решил, что она должна меня любить так, как я люблю ее? Ведь она – особенная, а я – самый обыкновенный. Но я построил радугу для нее, значит… значит, в тот момент она все–таки любила меня так же, как я ее, иначе не было бы радуги, ничего. Ее любовь длилась один миг, а моя превратилась в боль, и вот я…»
Филипп застыл перед громадной лужей; опрокинутые дома в глубине дрожали всякий раз, как на поверхности непрошеного моря пробегала легкая рябь. Что–то беспокоило Филиппа, он и сам не мог понять, что. Он поднял голову; далекие силуэты домов темнели на фоне неба, но маяка среди них не было. Филипп обошел лужу и продолжил свой путь. Улица, по которой он шел, обросла круглыми небоскребами со скошенными двускатными крышами; за изгородями шелестели сады колючей проволоки. По правую руку от юноши громоздился уродливый театр, облепленный неоновыми вывесками. Филипп остановился, потрясенный. Он узнал улицу, на которой впервые встретил Аду; он не мог понять, в чем дело, отчего улица так изменилась. «Наверное, все в мире изменилось, – подумалось ему, – потому что ОНА ушла».
– Филипп? – пискнул чей–то голос сзади него.
– Филипп? – хрюкнул второй.
– Филипп! – радостно воскликнул третий.
– Это он, – заявил пищавший.
– Конечно!
– Я сразу его узнал.
– Нет, я!
– Нет, я!
Филипп обернулся и обнаружил в непосредственной близости от себя трех фантастических существ. У одного из них была голова дракона, а тело страуса, у другого голова птицы и тело змеи, у третьего человеческая голова была пригнана к туловищу лошади, но почему–то задом наперед. Филиппу показалось, что он уже где–то видел их.
– Здравствуйте! – хором закричали все трое и подхватили его под руки.
– Куда вы меня ведете? – спросил Филипп.
– К Вуглускру, к Вуглускру! – закричали они. – Не пропустить – важное свидание – деловые интересы – вперед!
Филипп догадался, что это были химеры, которых он уже встречал на дне нерождения. Его усадили в крылатый лимузин, который тотчас сорвался с места и помчался с головокружительной, а также умопомрачительной скоростью.
– Прокатимся с ветерком! – хором воскликнули химеры.
Но согласие их длилось недолго; третьей химере никак не удавалось удобно устроиться на сиденье, потому что она все время садилась на живот. Две другие затеяли возню и стали отрывать ей голову, чтобы поставить на место. Третья химера истошно вопила и материлась, клянясь почему–то собором Парижской Богоматери. Несмотря на это, голову благополучно оторвали и приставили обратно, но от избытка усердия перепутали шею и макушку, так что глаза оказались внизу, а подбородок – вверху. Первая и вторая химеры смутились. Третья, глянув на себя в зеркало, истошно взвыла и кинулась на друзей. Все трое свились в клубок и, царапаясь, лягаясь и брыкаясь, осыпая друг друга ударами хвостов и укусами зубов, покатились по полу. Филипп сорвал стоп–кран, и лимузин благополучно ухнул на крышу небоскреба. Визжащий клубок выкатился из машины и, расцепившись, превратился в трех стройных девушек; правда, у одной недоставало уха, а у других – зубов и руки, но это ведь сущие мелочи?
– Пошалуста, – прошамкала беззубая химера и побежала впереди легкой рысцой.
Бубликовый магнат был у себя. Когда химера–девушка вошла, он, по обыкновению заправских магнатов, восседал в короне и мантии на золотом троне, так густо усеянном драгоценными камнями, что за ними не было видно золота. Перед магнатом простерся ниц его старший менеджер. Вставив в глаз монокль, Вуглускр чрезвычайно пристально изучал платиновый горшок с небольшим чахлым деревцем, на котором росли какие–то зеленые круглые плоды. Это и было одно из знаменитых бубликовых деревьев, на которых выращивали основные денежные единицы Города.
– Не наливаются, – констатировал Вуглускр, вынимая из глаза монокль.
Менеджер вздрогнул и постарался простереться еще раболепнее. Надо признать, что это ему удалось.
– Я недоволен, – сказал Вуглускр кратко и кротко после затяжной паузы. – Это не бублики, а сушки. Весь урожай подпорчен. Черт знает что! Мои служащие совершенно разучились плакать, и я требую, чтобы поливка слезами производилась строго в рабочее время, без всяких перерывов. Берите пример с нового служащего, как его?
– Пончик Ляпсус, – заикаясь, доложил менеджер.
– Вот–вот, – сказал Вуглускр; имя Пончика он помнил отлично. – Он только и делает, что плачет, и притом совершенно безвозмездно. Первые 15 недель мы не платим зарплату в счет испытательного срока, но для него я сделаю исключение. Сколько он наплакал?
– Два миллиона.
– Два миллиона и еще двадцать восемь бубликов, – промолвив Вуглускр, и нечто похожее на уважение прозвучало в его голосе; но тотчас он вновь обрел твердость. – А остальные куда смотрят? Без хорошей поливки слезами все плоды засыхают и превращаются в сушки. Мне не нужны сушки! Пусть они поплачут как следует, иначе я всех выгоню, и вас, дорогой мой, первым.
– Люди не хотят плакать, – пролепетал менеджер, совсем потеряв голову при этой угрозе. – Они хотят веселиться.
Вуглускр замахал руками. Корона съехала набок.
– Ни–ни! Еще чего! От веселья одни убытки. Когда люди веселы, они не ненавидят друг друга, не ведут войн, не любят родину и денег тоже не любят. Что за вздор! Веселье размягчает душу, внушает уверенность, что все братья и что ко всем надо относиться, как к братьям. Страдание закаляет, возвышает, очищает, облагораживает; человек готов на все, чтобы выйти из этого состояния, он растопчет всякого, кто будет стоять у него на пути. – Вуглускр резко переменил тон. – Так вот! Я желаю, чтобы завтра у меня было еще два миллиона. Потрудитесь. Заставьте сотрудников корчиться в рыданиях. Пусть они пострадают на славу, и мне нет дела, хотят они этого или нет! Попробуйте лук, в конце концов, если даже мысль о гибели родителей не огорчает их.
– Все средства испробованы, – отвечал менеджер, угасая. – От лука они только смеются.
– Смех! – проворчал Вуглускр. – Вот еще беда! Дайте слезоточивый газ, в конце концов!
– Не помогает.
– Тогда расстреляйте каждого второго за саботаж, оставшиеся сразу примутся за работу. Какой в вас толк, если вы не умеете руководить? Руководить – это вам не руками разводить! Уволен! Передайте новому служащему свои полномочия и убирайтесь.
Менеджер пополз прочь.
– И скажите ему, пусть сначала попробует газ! – крикнул Вуглускр вдогонку. – Расстрел – крайняя мера все–таки, его не всегда удается списать на несчастный случай на производстве, и потом, у меня же есть совесть… Что тебе? – сварливо спросил он химеру.
– Шеф, – доложила химера, – Филипп здесь.
– Доста… тьфу, впустить немедленно. Пока он здесь, никого ко мне не пускать!
Химера исчезла, зато вошел Филипп, держась непринужденно, как всегда. Под глазами его залегли круги, на лице застыло отчужденное выражение.
Вуглускр снял корону и положил ее перед собой.
– Заходи, сынок, ты здесь почти как дома. – И царским жестом он указал на второй трон, поменьше и попроще, потому что золото на нем все–таки было видно.