Короткое письмо к долгому прощанию - Петер Хандке 2 стр.


На это она отвечала: «Нет, это не так, я не могу разобраться только в себе самой». — «А ещё ты ничего не смыслишь в деньгах», — говорил я, но она и тут возражала: «Нет, не в деньгах, а в числах». «Да и от твоего чувства пространства тоже свихнуться можно, — продолжал я. — Когда тебе надо перейти к дому ка той стороне улицы, ты говоришь, что тебе надо зайти вот в этот дом. Мы давно уже вышли из подъезда, по послушать тебя — так машина всё ещё стоит на улице. А если ты не дай бог подъезжаешь к городу и дорога идёт вниз, по-твоему, выходит, что мы едем в гору — и всё только потому, что дорога ведёт на север…»

«А ведь, наверно, именно гипертрофированное чувство времени и связанное с ним постоянное самокопание. — подумал я, — мешает мне достичь той раскованности, свободной сосредоточенности и ровной предупредительности, к которым я стремлюсь».

Я даже встал — настолько смешным было воспоминание. Просто встать, безмятежно подойти к кассе, сунуть счёт, не говоря ни слова, положить деньги — вот чего мне захотелось в эту минуту. Ещё мне доставила удовольствие сама мысль, что мне почти ничего не нужно менять в своём поведении, чтобы это проделать. Энергичное, а потом и весёлое отвращение ко всем категориям, дефинициям и абстракциям, которые только что занимали моё мышление, вынудило меня даже ненадолго остановиться у выхода. Я попытался рыгнуть; кока-кола помогла. Толстощёкий студент с коротко остриженными волосами, с жирными ляжками — он был в шортах и в спортивных тапочках — столкнулся со мной в дверях, и я в ужасе отпрянул от него, ошеломлённый мыслью, что вот ведь когда-нибудь найдётся человек, которому взбредёт на ум шальная идея сказать нечто обобщённое об этом индивиде, попытаться его типизировать и объявить представителем чего-то. Ни с того ни с сего я сказал: «Привет!», нахально уставился на него, и он тоже поздоровался. Лицо его запечатлелось как образ, неожиданно подлинный и живой, и внезапно я понял, почему с некоторых пор люблю читать только простые истории про самых обыкновенных людей. Или вот эта женщина, кассирша в закусочной! Крашеная блондинка, но, видно, красилась она давно: у корней проступали чёрные волосы. Рядом с кассой она неизвестно зачем выставила маленький американский флаг. И всё. И ничего больше. В моём воспоминании её лицо высветилось и сделалось загадочно-своенравным, точно лик святой. Я ещё раз оглянулся вслед толстому студенту: на спине его рубашки красовался портрет Эла Уилсона, солиста ансамбля «Canned Heat»[3]. Эл Уилсон был низенький упитанный паренёк, лицо прыщавое, прыщи видны даже по телевизору, он носил очки. Несколько месяцев назад его нашли убитым в его собственном спальном мешке возле его же собственного дома в Лорел-Кэньон, под Лос-Анджелесом. Тонким, нежным голоском он пел «On The Road Again»[4] и «Going Up The Country».[5] Его смерть иначе, чем смерть Джимми Хендрикса и Дженис Джоплин,[6] к которым я, как и вообще к рок-музыке, относился всё равнодушней, задела меня и до сих пор не давала покоя, а мысли о его короткой жизни, которую я только теперь начал понимать, часто мешали заснуть по ночам, врываясь в дрёму толчками боли. Мне вспомнились две строчки, и по дороге к отелю я повторял их про себя на разные лады:

В подвале отеля рядом с парикмахерской был бар, я долго сидел там в полутьме и жевал хрустящий картофель; пил я текилью[8], барменша время от времени подходила ко мне с новым пакетиком картофеля и высыпала его на тарелку. За соседним столиком расположились двое мужчин, я прислушивался к их разговору, пока по понял, что это бизнесмены из Фолл-Ривер, городка неподалёку отсюда. Потом к ним подсела барменша; я изучал этих троих внимательно, но без любопытства. Втроём им было тесновато за одним столиком, но они, похоже, этого не замечали: раздвинув стаканы из-под виски, которые барменша, видно, не убирала умышленно, они затеяли игру в кости по правилам покера — комбинации выпавших чисел заменяли им карты. В баре было почти совсем тихо, только маленький вентилятор жужжал на стойке да позвякивали стаканы, когда костяшки стукались о них; из-за стойки слышалось шуршание магнитофона — перематывалась лента. Я заметил, что только теперь постепенно начинаю воспринимать окружающее без напряжения.

Барменша махнула, подзывая меня к столику, но только когда один из бизнесменов пододвинул свободный стул и указал на него, я подошёл. Сперва я просто следил за игрой, потом сыграл разок, но больше не пробовал: кубики плохо меня слушались, то и дело падали под стол. Я заказал ещё мексиканской водки, и барменша пошла к стойке за бутылкой, по пути включив магнитофон. Вернувшись, она взяла щепотку соли, посыпала на тыльную сторону руки, слизнула, несколько крупинок соли упали на стол. Она допила водку из моего стакана. На бутылке была этикетка: агава на фоне ослепительно жёлтых песков; магнитофон играл музыку из вестернов: мужской хор пел песню о кавалерии Соединённых Штатов, потом пение смолкло и стали слышны только звуки фанфар, как бы постепенно удалявшихся, а под конец замерли и они и осталась лишь одна тихая мелодия, которую выводили на губной гармошке. Барменша рассказывала о сыне, который служит в армии; я попросил разрешения сыграть ещё разок.

И тут, когда я выбрасывал кости, со мной произошла очень странная вещь: мне нужно было определённое число, и, когда я опрокинул стакан с костями, все кубики, кроме одного, тотчас же улеглись, но этот один продолжал крутиться меж стаканов, и вдруг посреди его вращения я увидел нужное мне число, которое то появлялось ненадолго, зыбко вспыхивая, то снова исчезало, пока кубик не остановился, выбросив совсем другое число. Но эта короткая вспышка нужного числа была настолько явственной, что мне казалось, будто число действительно выпало, но не сейчас, а В КАКОМ-ТО ИНОМ ВРЕМЕНИ.

Это иное время не было ни будущим, ни прошлым, оно по самой сути своей ИНОЕ, не то, в котором я обычно живу и в котором мысленно перемещаюсь туда и обратно. В этом ИНОМ времени непременно должно существовать и иное пространство, иные ландшафты, в нём всё должно иметь иное, чем в нынешнем моем сознании, значение, и чувства там тоже не чета моим теперешним, да и сам я весь ощутил себя иным — словно наша необитаемая земля в тот бесконечно далёкий миг, когда после тысячелетиями длившегося дождя на неё упала капля воды и впервые не испарилась в ту же секунду. Чувство это, едва промелькнув, было, однако, столь пронзительным и болезненным, что действие его ещё раз ожило в коротком и равнодушном взгляде барменши. Мне этот взгляд показался долгим, немигающим, но и не навязчивым, просто бесконечно далёким, словно он поднимался из бездонных глубин и одновременно гас в них, полный отчаяния, рвущегося из зрачков; это был ищущий и до тихого вскрика тоскливый взгляд ИНОЙ женщины из ИНОГО времени. Значит, моя жизнь до сих пор ещё не всё! Я посмотрел на часы, расплатился и отправился к себе в номер.


Спал я крепко и без сновидений, но ночь напролёт всем телом предвкушая неминуемость счастья. Лишь к утру это чувство рассеялось, мне стали сниться сны, и пробуждение было скверным. Носки висели на батарее, полураскрытые шторы образовали косую щель. Шторы пестрели живописными сценами заселения Америки: сэр Уолтер Рэйли[9] восседал с сигарой в зубах в кресле-качалке на фоне своих плантаций; отцы-паломники, толпясь на палубе «Мэйфлауэра», высаживались в Массачусетсе; Бенджамен Франклин зачитывал Джорджу Вашингтону Конституцию Соединённых Штатов; капитаны Льюис и Кларк[10] во время своей экспедиции от Миссури на запад, к месту впадения реки Колумбия в Тихий океан, отстреливались от индейцев из племени «черноногих» (на рисунке один из индейцев стоял вдалеке на вершине холма, вытянув руку навстречу винтовочному стволу); а рядом с полем сражения при Аппоматоксе[11] Линкольн торжественно, откинувшись всем телом, протягивал руку негру.

Я раздвинул шторы, не взглянув в окно. Солнечные лучи упали на пол и согрели мои босые ступни. Я раскрыл квакерскую Библию, лежавшую на ночном столике. Хотя я не искал историю о Юдифи и Олоферне, она тут же попалась мне, причём именно на том месте, где Юдифь отрезает спящему Олоферну голову. «Мне она всегда только на ноги наступала, — пробормотал я, — или спотыкалась о них, перебираясь через меня. Она вообще то и дело спотыкалась. Ходила легко, грациозно и в то же время беспрерывно спотыкалась. Порхала вприпрыжку, пританцовывала, а потом спотыкалась снова. И порхала себе дальше, но не успевал я оглянуться, как она уже налетала на первого встречного или немного погодя поскальзывалась и укалывалась вязальными спицами, она вечно таскала с собой вязанье, хотя никогда ничего не довязывала до конца, а если и довязывала, то тут же распускала».

«При этом она ведь практичный человек, — продолжал я рассуждать сперва в ванной, пока брился, потом в комнате, одеваясь и собирая вещи. — Гвозди забивает, и ни один не погнётся; ковры чистит, умеет клеить обои, кроить платья, даже скамейку смастерила однажды и вмятины на машине выправляла — вот только при этом она беспрерывно поскальзывается, спотыкается, наступает на всё, и смотреть на такое выше моих сил. А её жесты! Однажды она вошла в комнату, желая выключить проигрыватель. Выглядело это так: она застыла в дверях, слегка вытянув голову в сторону проигрывателя. В другой раз позвонили в дверь, она подошла раньше меня, открыла и увидела письмо на половичке перед входом. Она и не подумала его поднять; прикрыла дверь, подождала, пока я подойду, и любезно распахнула её, предлагая мне поднять конверт. У неё и в мыслях не было меня обидеть, но тут уж я не сдержался: рука сама дёрнулась — я ударил её в лицо. К счастью, удар вышел, смазанный. Потом мы опять помирились».

Я расплатился чеком и на такси, которые здесь, в Провиденсе, были ещё не жёлтого цвета, а чёрные, как в Англии, поехал на автовокзал.

Пока в междугородном автобусе я проезжал через Новую Англию, у меня было время… «Для чего?» — подумал я. Смотреть в окно мне вскоре наскучило — цветные стёкла затемняли вид окружающей местности. Иногда автобус останавливался у пунктов дорожного налога, и водитель прямо из окна бросал несколько монет в воронку специально предназначенного для этого ящика. Чтобы лучше видеть, я попробовал открыть окно — мне тут же сказали, что это выведет из строя систему воздушного охлаждения, и окно пришлось закрыть. Чем ближе мы подъезжали к Нью-Йорку, тем чаще вместо рекламных надписей попадались живописные плакаты: огромная пивная кружка с шапкой пены, бутылка кетчупа величиною с фонарный столб, реактивный самолёт над облаками, изображённый в натуральную величину. Вокруг меня открывали банки с пивом, жевали арахис и, хотя курить запрещалось, украдкой передавали друг другу зажжённые сигареты. Я сидел, почти не поднимая глаз, так что не видел лиц, а только одну эту возню. На полу валялись скорлупки грецких орехов и арахиса, иногда для приличия завёрнутые в обёртки от жевательной резинки. Я начал читать «Зелёного Генриха» Готфрида Келлера. Отец Генриха Лее умер, когда мальчику было пять лет. Единственное воспоминание, которое сохранилось у него об отце, было такое: отец выдёргивает из земли куст картофеля и показывает клубни. Мальчик всегда был одет в зелёное, и его вскоре прозвали Зелёным Генрихом.

По Брукнерской автостраде автобус въехал в Бронкс, потом свернул направо и пересёк Гарлем-Ривер в направлении Манхэттена. Снизив скорость, он проезжал по Парк-авеню через Гарлем, пассажиры извлекли фотоаппараты, кинокамеры, и начались съёмки. Была суббота, чернокожие обитатели Гарлема высыпали на улицу. Среди автомобильных остовов и полуразвалившихся домов, в которых лишь первый этаж был пригодным для жилья, они читали газеты, играли на мостовых в бейсбол, девочки — в бадминтон; обычные вывески типа «Бифштекс по-гамбургски» или «Пицца» казались здесь диковинными и неуместными. Автобус ехал дальше, миновал Центральный парк и наконец свернул к тёмному зданию автовокзала неподалёку от 50-й улицы. Там я сел в такси, теперь уже жёлтое, и попросил отвезти меня в отель «Альгонкин».


Отель «Альгонкин» — невысокое, узкое здание с тесными комнатами; в дверном проёме, даже когда номер заперт, видна довольно широкая щель между косяком и дверью, как будто дверь разболталась от частого дёрганья. Проходя по коридору, я заметил на нескольких замках следы царапин. На сей раз мне с первой попытки удалось всучить один доллар японцу, который внёс мой чемодан.

Комната выходила во двор, туда же, вероятно, выходила и кухня; во всяком случае, выглянув в окно, я увидел клубы пара, выталкиваемого вентиляторами, и услышал звяканье приборов и тарелок. В помещении было прохладно, кондиционер гудел, и то ли от этого, то ли от того, что меня целый день везли, а сам я сидел без движения, меня зазнобило. Сидя на кровати, я пытался унять дрожь. Попробовал отключить кондиционер, но не нашёл нужной кнопки. Позвонил вниз, кондиционер выключили. Гул прекратился. Наступила тишина, даже комната показалась просторней, я улёгся на кровать. Поел винограда из вазы с фруктами на ночном столике.

Сперва я решил, что это от винограда меня так раздуло. Туловище распухло, а голова и все конечности съёжились, превратившись в звериные придатки — в череп птицы и рыбьи плавники. Изнутри меня распирал жар, а руки и ноги мёрзли. Хотелось спрятать, втянуть в себя эти отростки тела. На руке неистово задёргалась жилка, нос начал гореть, точно я с размаху обо что-то ударился; и только тут я понял, что это возвращается мой старый страх, страх смерти, но не своей, нет, — я почти до безумия боюсь внезапной смерти постороннего человека, и теперь, после стольких часов езды, я ощутил этот страх всем телом. Нос сразу перестал пылать, бьющаяся на руке жилка мгновенно улеглась, передо мною открылся чёрный, зловещий простор безмолвной, бездыханной подводной равнины — и ни единого живого существа вокруг.

Я позвонил в Провиденс, в отель, и спросил, не было ли для меня писем; писем не было. Я сообщил адрес своего отеля в Нью-Йорке и, перелистывая путеводитель, наугад выбрал следующий адрес для пересылки писем. Это был отель «Барклей» в Филадельфии, на Риттенхауз-сквер. Потом я связался с отелем «Барклей» и забронировал номер на завтра. Ещё раз позвонил портье и попросил заказать билет на филадельфийский поезд. Затем позвонил в отель «Дельмонико» и спросил, не приходила ли жена за фотоаппаратом; на том конце провода выразили сожаление. Тогда я сказал, что через час зайду сам. Подождав несколько минут, я набрал ноль и попросил трансатлантический разговор с Европой. Телефонистка гостиницы соединила меня с оператором трансатлантической связи, я назвал телефон соседа моей матери в Австрии.

— Разговор с уведомлением или вам всё равно, кто подойдёт? Второе дешевле.

— Всё равно, кто подойдёт, — сказал я.

Почему-то не хотелось называть имён: казалось, будто от анонимности разговор приобретает видимость неотложного дела, в котором сам я мог раствориться без остатка. У меня спросили только номер моего телефона, я прочёл его на аппарате, мне велели ждать вызова.

Так я и сидел тихо и неподвижно, созерцая пустые плечики в шкафу, который я только что раскрыл. Из кухни слышались теперь громкие голоса, наверно, было уже около трёх. В других номерах время от времени раздавались телефонные звонки. Потом зазвонил мой телефон — громко; оператор трансатлантической связи попросил не вешать трубку. Раздался щелчок, я крикнул «алло», но не получил ответа. Довольно долго в трубке слышалось только шипение и тихое потрескивание. После нового щелчка я услышал те же шумы, но звучали они уже иначе. Потом издалека раздался протяжный гудок, который с паузами повторился ещё несколько раз. Я ждал. Наконец коммутатор Вены ответил, и я услышал, как оператор трансатлантической связи назвал венской телефонистке помер. Я слышал, как в Вене этот номер набирали; снова гудок, и вдруг на другом конце провода зазвенел смех женщины, которая сказала на австрийском диалекте: «Да знаю я!", на что другая женщина ей ответила: «Ничего ты не знаешь!» Гудок оборвался, и соседский ребёнок дурным голосом заорал в трубку своё имя. Я попытался объяснить ему, кто я и где я, но он был настолько ошеломлён — словно спросонок, — что без конца повторял одно и то же: «Она приедет последним автобусом! Она приедет последним автобусом", пока я не положил трубку, быстро и тихо, почти украдкой. И передо мной снова возникла картина: охотничья вышка на краю дороги, рядом с вышкой — придорожное распятие, а прямо под распятием медленно распрямляется травинка.

«Никогда не смогу привыкнуть к телефону», — сказал я себе. В первый раз я звонил из автомата, когда учился в университете. Слишком многое пришлось начинать в том возрасте, когда уже далеко не всё само собой получается. Вот почему на свете столько вещей, к которым я никак не привыкпу. Если, к примеру, выясняется, что мне с человеком легко, что я чувствую себя с ним непринуждённо и по-дружески, то уже на следующий день это чувство симпатии надо восстанавливать сызнова. Быть с женщиной — это состояние мне и сейчас иногда кажется искусственным и смешным, как экранизация романа. Я кажусь себе ужасно напыщенным, когда в ресторане предлагаю карту меню своей спутнице. Даже когда я просто иду рядом с ней, сижу рядом с ней, меня не покидает чувство, что я представляюсь, что это и не я вовсе, а некий мим.

Телефон зазвонил снова; трубка была ещё влажной оттого, что я так долго прижимал её к уху. Телефонистка сообщила стоимость разговора и спросила, можно ли причислить эти семь долларов к счёту. Я порадовался: семью долларами меньше. В свою очередь я поинтересовался, где тут поблизости можно купить газеты, но не нью-йоркские, а изо всех городов страны. При этом мне пришло в голову, что в Европе уже вечер. Телефонистка дала мне адрес на Таймс-сквер, куда немного погодя я и направился.

Назад Дальше