Иногда недосып сказывается на поведении: Леня кричит, называет нас лентяями, угрожает урезать заработную плату и призывает брать пример с него, встающего с первым лучом солнца. Мы киваем, а потом, когда шеф уезжает на своем подержанном японском вездеходе, — качаем головами. «Ишь блядь какая», — говорит Егорыч, а я и Моряк ухмыляемся.
Мы представители нижнего класса, а Леня — среднего. Классовых противоречий никто не отменял. Мы не понимаем проблем Лени, он не понимает наших проблем, и никогда не поймет. Только я, бывший банкир, понимаю своего начальника, и то — отчасти, поскольку в среднем классе прожил недолго, всего два года, и не успел приобрести мидл-классовое сознание.
Вездеход Лени — нарядного желтого цвета. Неделю назад я купил своему сыну новогодний подарок, радиоуправляемый игрушечный автомобиль, и тоже выбрал вариант в желтом корпусе. Денег у меня мало, и думать о крупных приобретениях приходится заблаговременно; кстати, это дисциплинирует.
Помимо машины, Леня имел и мотоцикл. В начале лета инспектировал объекты каждый день: куртка с наплечниками, шлем, краги, ковбойская походка. Хвалился, что теперь не имеет проблем с пробками, легко пронзает любое автомобильное стадо на своем хромированном «Судзуки интрудер», и сам выглядел при этом очень браво, как настоящий интрудер, то есть «агрессор». Однако уже в середине июля мотоцикл куда-то исчез. На мой вопрос Леня, скривившись, ответил, что двухколесный транспорт слишком неудобен, и вообще, у настоящего мужика меж ног должны быть только яйца. Потом выяснилось: Леня разбил мотоцикл и сам едва не погиб; испугался и зарекся изображать интрудера на московских трассах, где и без Лени полно интрудеров всех мастей.
…Обед: сидим в подвале, едим каждый свое. Я, Моряк и Равиль обходимся хлебом, сыром и чаем. Нам не жаль собственных желудков, мы считаем себя «мужчинами в черной полосе» и ждем момента, чтобы уйти из кровельной коммерции в более чистый и денежный бизнес. У Егорыча и бугра Петрухи все иначе: они достают из пакетов стеклянные литровые баночки, внутри — домашнее картофельное пюре с тушеным мясом. Еще, как правило, огурчики — соленые либо свежие, лучок и редисочка. В отдельном мешочке — черный хлеб. Егорычу и Петрухе еду готовят жены. У меня и Моряка тоже есть жены, но они — девушки другого поколения, они не хотят пребывать в нижнем классе, им не нравится, что их спутники жизни трудятся на тяжелой низкооплачиваемой работе. Спутникам жизни — то есть нам — это тоже не нравится, но мы с Моряком недавно вышли из тюрьмы, и на чистую работу нас никто брать не спешит. А просить знакомых, унижаться — не хочется. Нам с Моряком пришлось временно послать жен к черту. Шестой месяц мы с ним обедаем хлебом, сыром и чаем.
Сидим вчетвером, пятый — Равиль — ушел за водкой, сегодня его очередь. На пятерых, скидываясь, берем литр: по стакану на рыло и еще посошок. Когда бугор Петруха, опустошив очередную баночку картошки с мясом, впервые достал бутылку и налил себе полный граненый стакан, я очень удивился. Пятнадцать лет назад, едва закончив школу, я почти год проработал плотником на стройке, и в те времена алкоголь днем никто не пил. За пьянство на рабочем месте увольняли, делая в трудовой книжке позорную отметку: «за нарушение трудовой дисциплины». Сейчас — демократия, можно пить хоть с утра, но бугор с утра не пьет, у него своя дисциплина, он пьет в обед.
Сейчас и мне нравится пить в обед. Двести граммов — не доза, особенно если наверху, на крыше — плюс пять и ледяной ветрюган. Алкоголь согревает, и еще: водка очень калорийна, и работать руками в пьяном состоянии — особенное удовольствие. Конечно, если работа не связана с подниманием тяжестей; но большинство пролетариев и стрезву не очень любят поднимать тяжести.
В два часа дня продолжаем. Во хмелю катаем веселее, шибче. Чем ближе конец дня — тем лучше себя чувствую. Вспоминаю школу в Троице-Лыково: пожалуй, то был лучший объект за весь сезон. Единственный недостаток — заканчивали не раньше десяти вечера. Таково правило, ничего не поделаешь. Весь световой день, с одним выходным в неделю, а то и вовсе без выходных, — именно за это нам платят так много. Триста пятьдесят в месяц. Кстати, там, в школе, я не пил в обед, а вечером — только пиво. Не та обстановка. Жара, короткие теплые ливни, совершенно дачная аура: поставив последнюю секцию забора, умывались на улице из ведра, выпивали по бутылке ледяного пива и шли купаться — грубые, воняющие потом пролетарии, с руками, сплошь покрытыми ссадинами, с дочерна загорелыми животами. Забор делали тут же, возле школы; пижоня, голыми по пояс орудовали электросваркой, а загар от электрической дуги будет покруче, чем в солярии. Двенадцатичасовой рабочий день, в обед — хлеб с сыром, вечером — пиво, грязные портки снял, чистые надел, при том что вторые не сильно чище первых, тапочки пластиковые протер влажной тряпочкой, полотенце подхватил — и на пляж, в прохладную воду. Десять минут поплавал, — выходишь, чувствуя ломоту во всех мышцах, включая мельчайшие, и всерьез гордясь, что мышцы — есть.
В ветреные дни по воде скользили на своих досках виндсерферы, ловя ветер в треугольные паруса немыслимых синтетических цветов, чья непристойная яркость была особенно заметна на фоне благородного заката, — но мы с Моряком, валяясь на теплом песке, только посмеивались. Спортивная молодежь, классово чуждая нам, выглядела несколько комично. Одетые в броские дорогие комбинезоны, они вытаскивали на берег свои броские дорогие паруса, тщательно упаковывали в броские дорогие чехлы, погружались в броские дорогие машины, меняли комбинезоны на броские дорогие шмотки и уезжали целыми кавалькадами; они любили броское и дорогое, а не волны и не ветер.
Моряк когда-то окончил академию водного транспорта, а до того, подростком, несколько лет ходил в Школу юного моряка, — он все знает про паруса, галсы, фок- и грот-мачты; выпив еще бутылку пива, он презрительно цедил, что таким серферам надо тренироваться дома, в ванной.
Хорошо было в Троице-Лыково, думаю я. Давно уже мне не было так хорошо, как этим летом.
Однако у поздней осени свои преимущества: в пять часов вечера уже совсем темно, и бугор Петруха дает команду сворачиваться.
Хмеля в голове уже нет. Собственно, там ничего нет, в голове, она почти пуста.
Рабочий день закончен.
Сидим впятером на краю крыши, курим. Окурки кидаем вниз. Когда работаешь на крыше, мелкий мусор — окурки, спички, фантики от конфет — выбрасываешь не под ноги, а за край, в пропасть. В этом есть свое удовольствие, кто его не понимает — тому нечего делать в кровельном бизнесе.
Смотрим вниз, нам видна почти вся строительная площадка соседнего дома, там бурлит своя жизнь. Возле жилых вагончиков бродят обширные группы декхан. Несколько самых ловких, натянув чистые спортивные курточки, зайдя за угол, перелезают через сплошной забор и исчезают.
— Ишь, — комментирует Егорыч, — бляди.
Я молчу. Обитая в нижнем классе, важно помнить, что и здесь есть классовые различия. У меня в кармане — тридцать рублей тремя бумажками, мое имущество исчерпывается телогрейкой и солдатским ремнем с бляхой, но у меня есть паспорт гражданина России, московская регистрация и стабильная работа. Социально я пребываю гораздо выше таджикского гастарбайтера. Между нами пропасть. Темноликий таджикский парень должен потратить всю жизнь, чтобы достигнуть моего статуса.
Когда выхожу на крыльцо училища, уже переодевшийся, пахнущий мылом и сапожным кремом, — выясняется, что снаружи идет слабый дождь; непонятно, что делать: то ли вернуться в подвал и переждать непогоду за горячим чаем, то ли решительно двинуть к метро. Выбираю второй вариант, как более подходящий к настроению. Пахнущий сырыми тряпками подвал надоел, черный чай в железной кружке — напиток зэков и богоборцев — не доставляет обычного удовольствия, а дождь, вроде бы гадкий, кажется уместным, правильным; я вдруг понимаю, что должен вставить себя в пейзаж, поместить черную сутулую фигуру меж луж и ржавых мусорных баков, вот сюда, рядом с кучей желтых павших листьев, чуть ближе к дороге; я должен соблюдать правила.
Мне тридцать три, и на протяжении последних пятнадцати лет я не признавал никаких правил, и вдруг надоело, — ладно, черт с вами, давайте ваши правила.
От работы до дома — сорок минут на метро до конечной станции и столько же пешком. Через длинный Марьинский мост и налево, в Братеево. Можно поехать на маршрутном такси, но я иду пешком. Есть три правила, чудаческих и даже глупых, но тщательно мною соблюдаемых: я не езжу в маршрутных такси, я не ношу рюкзачков и не слушаю аудиоплеер. Мне кажется, что если я начну кататься в тесных фургончиках маршруток, воткнув провода в уши, — это будет окончательным поражением. Безлошадный мужик с пустыми карманами, вроде бы смирившийся со своей безлошадностью и отсутствием денег, принявший это, согласный пребывать в толпе, — но наловчившийся отгораживаться от нее стеной звука. Унылая картина. Нет, я ничего не имею против пассажиров маршрутных такси, я люблю их и уважаю, особенно если они не ругаются матом и не скандалят, передавая друг другу медяки, и если водитель не курит и не слушает песни Кати Лель, но ведь всегда у городского сумасшедшего есть выбор — ехать в полусогнутом состоянии либо идти пешком; я люблю — пешком.
Мне тридцать три, и на протяжении последних пятнадцати лет я не признавал никаких правил, и вдруг надоело, — ладно, черт с вами, давайте ваши правила.
От работы до дома — сорок минут на метро до конечной станции и столько же пешком. Через длинный Марьинский мост и налево, в Братеево. Можно поехать на маршрутном такси, но я иду пешком. Есть три правила, чудаческих и даже глупых, но тщательно мною соблюдаемых: я не езжу в маршрутных такси, я не ношу рюкзачков и не слушаю аудиоплеер. Мне кажется, что если я начну кататься в тесных фургончиках маршруток, воткнув провода в уши, — это будет окончательным поражением. Безлошадный мужик с пустыми карманами, вроде бы смирившийся со своей безлошадностью и отсутствием денег, принявший это, согласный пребывать в толпе, — но наловчившийся отгораживаться от нее стеной звука. Унылая картина. Нет, я ничего не имею против пассажиров маршрутных такси, я люблю их и уважаю, особенно если они не ругаются матом и не скандалят, передавая друг другу медяки, и если водитель не курит и не слушает песни Кати Лель, но ведь всегда у городского сумасшедшего есть выбор — ехать в полусогнутом состоянии либо идти пешком; я люблю — пешком.
Нет, я ничего, ничего против них не имею, они соль земли, их трудом держится мир. Поэт ведь тоже любил их, когда писал «в соседнем доме окна жолты».
Кроме того, за проезд в маршрутке надо платить, а у меня мало денег: осталось либо на буханку хлеба, либо на сигареты. Разумеется, выбираю второе. Лучше не поесть, но покурить. Старое тюремное правило. Кусок хлеба всегда Бог пошлет, а насчет курева человек сам должен беспокоиться.
На середине моста останавливаюсь. Даже поздним осенним вечером, даже когда юго-восточный ветер приносит с нефтяного завода запах сероводорода, здесь интересно притормозить и обозреть панораму: вроде бы ничего особенного, а — забавно. Чернильное пространство реки, по сторонам ряды многоэтажных жилых муравейников, цепочки фонарных огней и суетящиеся световые пятна автомобилей — вот сбились в стаю перед красным светофором, вот бегут дальше, образуя табуны и вереницы, вот дисциплинированно выстроились в очередь на поворот, а сбоку без очереди лезет недисциплинированный хам, за ним еще один, и третий, и тут же создается вторая очередь из тех, кто хочет пролезть без очереди, а тут и мини-вэн скорой помощи внедряется, сверкая синим маячком, и ритмичные всплески ультрамаринового огня создают иллюзию того, что сам мини-вэн подпрыгивает на месте, как бы от возмущения: почему не пропускаете? Не успею — человек умрет!
Однако сам я еще жив. Докуриваю, иду дальше.
В семь вечера отмыкаю дверь своей хаты.
Она обходится мне в двести долларов, еще сто ежемесячно отдаю жене — вроде как алименты, надо же кормить и одевать сына. Сам живу на пятьдесят.
Ужинаю шкварками с гречневой кашей. После долгих экспериментов пришел к выводу, что шкварки — самая удобная жратва в холодное время года. Одно время ел пельмени, — перестал, слишком дорого и малопитательно, позже — в начале осени — даже пытался варить хаш, пошел к знакомым азербайджанцам, выслушал подробные инструкции, купил на рынке бараньи голени — хаш варится из сухого плотного мяса, из частей, непосредственно расположенных над копытами, — варил полдня, но чего-то не рассчитал и вместо бульона изготовил холодец, имевший столь крутой запах, что пришлось его выбросить. Потом квартира еще двое суток пахла Кавказом.
Рацион рассчитан до копейки, до калории. Килограмма риса или гречки хватает на неделю с учетом одного голодного дня, полезного для мозга. Сосиски, колбаса и прочие субпродукты исключены напрочь. Кем надо быть, чтобы тратить деньги на сосиски? Их едят только самые темные и ленивые люди. Моя приятельница, официантка Ася, снимает комнату на Таганке, и не далее как позавчера она рассказывала, что ее квартирные хозяева, старик и старуха, получив арендную плату, немедля покупают на все деньги пять палок дорогого сервелата и несколько дней едят только сервелат, а потом неделями сидят на манной каше в ожидании следующей выплаты.
— Советское воспитание, — сказал я Асе. — Для них колбаса — фетиш.
Ася пожала плечами. Ей двадцать два, она не понимает и не поддерживает разговоров про Советский Союз. Бывшая могущественная империя ассоциируется у Аси исключительно с собственными родителями: три года назад она уехала от них, из города Коврова — в Москву, то был ее личный побег из личного, персонального социализма; Ася презирает его не как идеологию, но как частный, семейный уклад.
Шкварки я запиваю чаем. Сахара не использую: только черный шоколад.
Не употребляю молочных продуктов, за исключением сыра, и овощей, а фрукты еще с детства считаю баловством. Был период, в первый год после тюрьмы, когда ежедневно пил свежевыжатый сок, и жену поил, и сына, каждое утро начиналось с торжественного рассечения пяти-шести грейпфрутов и бодрого визжания соковыжималки, но потом уехал в Чечню работать, вернулся без копья, и как-то стало не до грейпфрутов.
Нужда — коварная баба, она живет в твоих карманах и грызет сначала пальцы, а потом душу, она делает тебя желчным, она отучает улыбаться. Однажды ты обнаруживаешь, что еще совсем недавно в твоем доме празднично пахло грейпфрутами, а сейчас — вареными бараньими мослами. Прийти домой вечером и принести жене «что-нибудь вкусненькое», и видеть, как она сидит на кухне и уплетает клубнику или нектарины, — вот арифметически примитивный вариант счастья. Нет клубники или хоть какого красного яблока, — нет понимания.
Чай с шоколадом пью уже не на кухне, перехожу в комнату. Мебели не имею, матрас лежит на полу, тут же — духовная пища, книги. Чашку ставлю на спину второго тома сочинений Бунина. Но читать не хочется сегодня.
Все лето работал с утра до ночи, уставал, но в октябре строительный сезон официально закончился, и теперь мои вечера свободны. Голова странно свежая, извилины гудят, требуют нагрузки. Выкуриваю сигарету. Пепельница тоже рядом, на спине Бродского. Они все тут — Бродский, Бунин, и старик Чосер, и Высоцкий на пяти компакт-дисках, и похищенный из квартиры родителей Пушкин Александр Сергеевич. Встаю, скривившись от боли в спине (третьего дня повредил, таская баллоны с газом), выключаю свет, грубо хлопнув по клавише, как бы отвесив пощечину этой угрюмой квартирке, и хожу — из темной комнаты в темную кухню, потом назад. Постепенно появляется что-то, сначала ритм и гласные, — мычу, кивая головой. «И-и-и, ы-ы-ы». Челюсть, я знаю, в этот момент у меня расслаблена и отвисла, глаза полуприкрыты. Легкий озноб. Шаги неверные, лунатические, плечом могу задеть стену или дверной косяк. Складывается постепенно, разматываясь наподобие клубка, от середины к началу и концу:
и так далее.
Когда все заканчивается, сижу на матрасе, безмолвно, некоторое время. Потом повторяю, вслух, но почти шепотом.
Не себя имел в виду, когда сочинял; другого парня, воображаемого. Может быть, старого друга, убитого давным-давно, в позапрошлой жизни, еще в мезозойские времена, когда в московских подворотнях могли проломить голову за десять долларов.
Складывать стихи про себя самого — глупо; всегда интереснее придумать воображаемого чувака, имеющего определенное сходство с реальным автором, однако другого, более экзотического, ловкого и мудрого. Кому нужен реальный автор? Нехай он угрюмо катает кровлю и жрет шкварки. А его персонаж — легкий, яростный, небрежный и прекрасный — пусть сверкает сообразно логике искусства, существуя только в пространстве стиха, и нигде больше.
Их уже почти три десятка, если начать читать вслух — уйдет примерно полчаса. И еще пять песен. Песни возникают очень редко, и в этом нет никакой системы. Был период — за четыре года ничего, а потом в неделю сложил три песни, одна вышла неудачной, зато две других как будто существовали всегда. Очень простые и красивые. Со стихами яснее: они возникают три-четыре раза в год.
Не записываю. Все предназначено исключительно для чтения вслух. Записывают плодовитые поэты, сочиняющие обильно и регулярно, а для меня каждый стих — как новогодний подарок: это тебе, будь счастлив.
И я счастлив.
Несколько коротких стихотворений можно привязать к мелодиям и сделать песни, — но то будут ненастоящие песни, искусственные. Песня тоже должна сложиться целиком. Каждая из тех пяти — настоящих — сразу зазвучала в голове, с нужными интонациями.