Однажды он сел за руль в шесть утра, сделал длинный тяжелый рейс из одного конца Москвы в другой, весь день по снегу и льду, потом взял еще один заказ: отвезти за город, на чужой дачный участок, три старых бордюрных камня и там разгрузить, сбросив на землю возле забора с нужным номером. Один бордюрный камень весил восемьдесят килограммов, — Моряк решил сделать все в одиночку.
На обратном пути уснул. Шоферский полуобморок. Железнодорожный переезд без шлагбаума, с одним только семафором; Моряк не увидел ни красного сигнала, ни поезда, надвигающегося сбоку. Когда понял — среагировал как смог. Успел, повезло. Остался жив.
6
Мы долго бродили вдоль железнодорожного полотна. Найденные в целости детали относили к дороге, складывали на обочину. Собственно, этим занимался Моряк, а я действовал за компанию, из уважения к другу. Было видно, что друг в шоке, зачем усугублять? Пусть займет руки хоть чем-нибудь.
Нашли кабину, выдернули с мясом магнитофон. Нашли колеса: новую резину можно было продать.
В какой-то момент неподалеку остановилась машина, и щуплые люди в зимних шапках, не заметив нас, попытались погрузить наши железяки в свой багажник. Двигались нервно. Не воры — дилетанты, крысы. Мародеры. Моряк оглушительно засвистел и швырнул в них чем-то увесистым.
Испугались, уехали.
Позвонила жена.
— Большие новости, — объявил я. — Мы разбили машину. Совсем. В кашу. Такое дело. Завтра сходи в храм, поставь свечку. За упокой грузового автомобиля…
— А ты? — спросила жена. — С тобой все в порядке?
— Вроде да.
— Дурак, — сказала Ирма. — Я поставлю за здравие.
Ставить свечи за наше здравие — сомнительное мероприятие, подумал я. Эксплуатируя что-либо — например грузовик, — эксплуатируешь в первую очередь себя. Мы с Моряком стали черными, тощими, кривыми.
Спустя четверть часа отыскали место, куда отбросило наш двигатель.
— Ничего себе, — сказал Моряк. — Я не знал, что так бывает.
— Пятьдесят метров летел, — сказал я. — Что же там за удар был?
— Удар что надо, — ответил Моряк. — Можешь мне поверить.
— Ты полетел в одну сторону, а он в другую.
— А ты хотел, чтоб я в последний момент прижал его к себе?
— Ничего я не хотел, — сказал я. — Но когда эти твари успели? Непонятно.
— Сразу подбежали, — сказал Моряк. — Увидели, как куски в стороны разлетаются, и тут же сообразили.
Глубокая борозда тянулась от кустов к дороге. Двое или даже трое взрослых мужчин ухватили тяжелый мотор и долго волокли по снегу. Судя по следам — иногда падали. Останавливались, перекуривали, снова впрягались. Дотащили, погрузили и увезли.
— Такие же, как мы, — сказал Моряк. — Знали, что это «Штерн», что он денег стоит… И сориентировались по-быстрому…
— Молодцы.
— Согласен, — сказал Моряк. — Гады конченые.
Он помолчал и добавил:
— Ты не видел, как это было. Я едва из кабины вылез. Поезд встал, машинист вышел. Живой? — кричит. Я говорю — сам видишь. Он сел и дальше поехал. Смотрю — а вокруг уже суетятся. Почти каждый, кто мимо ехал, останавливается и хватает, что можно. Один подходит, говорит: помощь нужна? Я говорю — нет, спасибо. Может, говорит, тебя до больнички подбросить? Я говорю — обойдусь. Тогда он кивает и уходит, а по пути подбирает фару разбитую и с собой тащит… Но не думал я, что мотор в двести пятьдесят килограмм уйдет так быстро…
— Это местные, — предположил я. — Деревенские. Услышали грохот, прибежали. Увидели, что можно поживиться. Вернулись с машиной, утащили.
— Какая разница, — сказал Моряк. — Хороший был движок. Жаль его.
— Себя пожалей. А его не надо.
— На хер мне себя жалеть, — сказал Моряк. — А мотор… Это вещь была. Реальная…
— Мотор, — возразил я, — свою задачу выполнил. Он тебя вынес. Если б стоял тот, старый, слабый, — он бы не рванул так сильно, когда ты на педаль нажал. Он тебе жизнь спас, этот мотор.
— На хер такую жизнь.
— Нормальная жизнь. Не хуже, чем у других.
— На хер других, — сказал Моряк. — Лучше скажи, что теперь делать будем.
— Отдыхать. Дня четыре. Или даже неделю.
— А потом?
Я засмеялся. Зачем он спросил? Неужели непонятно, что я не знаю ответа?
Или нет. Знаю.
— Что-нибудь придумаем, — сказал я.
Постояли, послушали тишину; потом опять ожил телефон.
— Слушай, — сказала жена. — А ведь это правильно. И хорошо.
— Что «это»?
— Она издохла. И черт с ней. Туда ей и дорога.
— Она нас кормила, — сказал я.
— Не она. Ты. И себя кормил, и нас. Все к лучшему. Ты родился не для того, чтобы крутить руль. Забудь.
— Согласен, — сказал я. — Только как забыть?
Мудовые рыдания
— Послушай, сын, — сказала мама. — Мы с отцом решили купить участок. И построить домик.
— Правильно, — ответил я. — Кто первым огородил кусок земли и сказал: «Это мое», — тот был основателем гражданского общества.
Маме явно понравилось, она кивнула и спросила:
— Это чье изречение?
— Не помню, — сказал я. — Где же будет построен ваш милый особнячок?
— Где-нибудь рядом, — мама вздохнула. — Только не «ваш», а «наш». В конце концов, надо же оставить детям что-то надежное. Кроме темной квартиры на первом этаже…
Я улыбнулся. Это продолжается уже двадцать лет. Чисто интеллигентские моральные страдания. Родители переживают, что ничего не дали своим взрослым детям; дети казнят себя за то, что не помогают пожилым родителям.
Причем и те и другие прекрасно себя чувствуют, в помощи не нуждаются, весело ее отвергают и вообще — счастливы, как бывает счастлив только русский интеллигент.
А он счастлив спокойным, медленным счастием, оно горчит и жизни особенно не облегчает. Однако с ним хорошо.
— Без тебя я не справлюсь, — сказала мама. — Дело хлопотное. Предлагаю так: я буду финансировать, а ты — следить, чтобы нас не обдурили.
Мама считала меня крутым парнем. Наверное, оттого, что сама была очень решительная женщина.
Сам же я себя за крутого не держал. Разве что в отдаленной молодости, в начале девяностых, недолго; может быть, год или два года.
Но мама — да. В восемнадцать лет она приехала из теплого многоэтажного города, где была канализация, дворники и уличное освещение, — в деревню Узуново, имея в одной руке диплом учителя русского языка и литературы, а в другой — виолончель, и с этой виолончелью шла меж заборов, а за заборами бились в истерике цепные псы, настоящие — их специально держали впроголодь, чтобы злее были и цепями звенели активнее. Она шла, пока не добралась до дома директора местной школы, впоследствии — моего деда.
Я сидел, пил чай, слушал, как мама вслух мечтает о доме с верандой, о цветниках, гамаках и прочих приятных штуках, а сам думал, что, если бы умел играть на виолончели, — черта с два поехал бы в деревню Узуново. И ни в какую другую деревню не поехал бы. Зачем деревня, если есть виолончель? С виолончелью можно и в городе зацепиться. Там, где канализация и асфальтовые тротуары. Так я рассуждал — циничный и испорченный сын благородной матери.
Впрочем, думал я далее, тогда, сорок с лишним лет назад, были совсем другие времена. Меня бы не спросили. Никаких дискуссий. Подхватил виолончель — и бегом побежал, куда велят. Жестко было поставлено и просто. Директор школы — ездил за зарплатой в районный центр верхом на лошади.
Обсуждение покупки земельного участка происходило на кухне, а где еще, мы же интеллигенты, кухня — наша традиционная территория; сын курил, потом пришел курить отец и присоединился к разговору. Без особого, кстати, желания. Он не хотел покупать землю. Он вообще ничего никогда покупать не хотел, не умел ни продавать, ни покупать, а умел только делать, создавать и придумывать.
— Не слушай ее, — сказал отец. — Блажь это все. Мудовые рыдания. Какой участок, какой дом, кто будет его строить? Я не буду, я устал.
За жизнь он построил три дома и четыре гаража, не считая сараев, бань, погребов, навесов, печей и каминов.
Как и мама, он тоже был человек поступка. Крутизны невероятной. Когда мимо его забора шла мама с виолончелью, он как раз паял из подручных кусков железа очередной магнитофон и собирался поступать в Нижегородский кораблестроительный институт. Его инженерный талант мучил его. Позже он построил — тоже из бросовых материалов — автомобиль с передним приводом и полностью алюминиевым кузовом. На двадцать лет раньше, чем такие автомобили стали делать в моей стране.
Иногда я люблю козырнуть выражением «моя страна», — хотя какая она, к черту, моя, это страна отца моего и мамы моей, это их поколения страна, это они ее создали, а я, мы… Эх, о нас лучше помолчать.
Папа вынашивал планы, Нижегородский кораблестроительный был неизбежен, — однако у судьбы своя воля: мимо забора прошла мама с виолончелью, и спустя примерно год на свет появился я. Отец хладнокровно поставил крест на профессии кораблестроителя, остался в деревне Узуново на долгие тринадцать лет, выучился, как и мать, на учителя и всю жизнь проработал в школах. Вот такой крутизны человек.
Папа вынашивал планы, Нижегородский кораблестроительный был неизбежен, — однако у судьбы своя воля: мимо забора прошла мама с виолончелью, и спустя примерно год на свет появился я. Отец хладнокровно поставил крест на профессии кораблестроителя, остался в деревне Узуново на долгие тринадцать лет, выучился, как и мать, на учителя и всю жизнь проработал в школах. Вот такой крутизны человек.
Что касается меня — я не уродился. Разочаровал. Принес мало пользы. Из университета сбежал, сменил десяток профессий, банковал миллиардами, пил водку, сочинял романы. Толку вышло мало как от миллиардов, так и от романов. От романов все же чуть больше, чем от миллиардов. Однако мама все равно мне доверяла и считала умным и опытным человеком.
Были периоды беспробудного пьянства, когда она меня не уважала. И периоды страшных ссор с женой, когда я приезжал в родительский дом в три часа ночи, обкуренный и заплаканный, с полупустой бутылкой коньяка «Белый Аист», прижимая к груди рваный пластиковый пакет с рукописями.
Каждый раз, уходя от жены, я первым делом спасал именно рукописи.
Были периоды нищеты, когда я сидел без копья, а мама предлагала меня трудоустроить, — я гордо отказывался; гордость нельзя пропить, это всем известно.
Потом как-то наладилось — и с женой, и в плане денег, пить стал меньше, потому что больше уже не мог, и мама меня опять зауважала.
В середине нулевых отец работал уже не в школе — в техникуме, расположенном в самом диком и жестоком районе города, как бы в Гарлеме; техникум грабили еженедельно, по большой и по маленькой, свои же ученики, подростки. Однажды некий ловкий паренек, зайдя в подсобное помещение, вытащил из висящей на стене отцовой куртки бумажник. Пропали две тысячи рублей и все документы на машину. Вечером мама застала отца в глубокой скорби. О деньгах ограбленный не печалился, но ходить по инстанциям и восстанавливать все эти талоны, технические паспорта и прочие казенные бумажки было ему невыносимо. Отец ездил на машине сорок пять лет, права получил еще при Никите Сергеевиче Хрущеве и ненавидел Государственную автомобильную инспекцию так, как может ненавидеть ее только человек, получивший права сорок пять лет назад при Никите Сергеевиче Хрущеве, во времена, когда на всю деревню Узуново было всего два дорожных знака: один на въезде, другой на выезде.
Правда, физиономию воришки папа запомнил. И адрес его выяснил. Мать позвонила мне, я взял с собой друга Мальцева, примчался.
— Надо ехать, — воскликнул, — прямо сейчас! По горячему следу.
— Брось, — сказал отец. — Незачем. Не езди никуда, это мудовые рыдания. Деньги он уже пропил, а документы в канаву выкинул.
— Попробуем, — ответил я. — Лежачий камень не бьют.
Подхватились, приехали к засранцу домой, панельный пятиэтажный дом тонул в грязи, на лестнице пахло гнилой едой, подошвы прилипали к остаткам кафеля и отдирались с гадким звуком. Дверь открыла мамашка засранца, в драном халате, опухшая от слез или водки, или того и другого вместе.
— Васи дома нет, — сказала мамашка. — В милиции Вася.
— А мы тоже почти из милиции, — находчиво ответил я. — Передайте Васе: так и быть, пускай оставит деньги себе. Но документы — немедля вернет. Иначе завтра же оформим ему три года общего режима.
Друг мой Мальцев весил сто пять килограммов и ничего говорить не стал. Если бы я весил сто пять килограммов, я бы тоже говорил мало.
Я не верил в успех, Мальцев — тоже. Две тысячи рублей — у нас в городе Электросталь на эту сумму можно пить месяц. Сошлись на том, что юный злодей ушел в загул и найти его будет трудно. Вернулись к родителям, угостились чаем и отправились назад, в Москву.
Не успели вырулить на МКАД — позвонил изумленный отец: бумажник вернули, принесла какая-то девчонка, деньги пропали, но все главное уцелело. Полная победа и гора с плеч.
Этот случай, забавный и глупый, поднял мой авторитет на небывалую высоту. Полночные появления были забыты, и коньяк «Белый Аист» тоже забыт. Родители стали считать меня и Мальцева сверхчеловеками и авторитетными фигурами преступного мира. Сын — тридцатипятилетний балбес и малоудачливый писатель — теперь входил в родительскую квартиру, гордо выпятив челюсть. Ни одно серьезное семейное решение не принималось без его веского слова. Что уж говорить о покупке земельного участка.
Вскоре участок был найден, по телевизионной рекламе: некая московская фирма продавала землю в Ногинском районе, от Электростали на машине — сорок пять минут. Места среди дачников непопулярные, на восток от Москвы, плохие дороги, болота и комары, ни озер, ни больших рек; в наше время люди норовят затевать усадьбы на Истре, среди холмов и водохранилищ, где виды, где инфраструктура, где зимой можно с гор на лыжах наяривать. Но мама с папой прожили в Ногинском районе почти полвека, и пристрастия оголтелых московских любителей загородного отдыха их не волновали никак.
Поехали смотреть. Поле мне понравилось. Розовый луг, ласкаемый сладким ветром. Сплошной клевер, пригорочек, рядом — деревенька. Одинокая корова пасется печально. В отдалении, за лесом, опрятная колоколенка, она особенно умилила матушку. Никаких признаков грядущего строительства, только новенькие колья вбиты по всей немалой территории.
Нас поджидал человек на пыльном УАЗе, короткий, вислоусый и улыбчивый, глазки-пуговки; он бы вызвал во мне подозрение, но в наших местах все деловые люди вислоусы и улыбчивы, такая порода прохиндейская. Жилистых тружеников перестреляли коммунисты еще в двадцатые годы, во времена коллективизации, а кто выжил — подался в города, на заводы. Остались такие, как этот: жопа, живот, щеки, сверху — кепка. Ученые мужи утверждают, что со временем генофонд восстановится, опять народятся жилистые и трудолюбивые. Другие говорят, что в генетической программе произошел сбой, виноваты водка, Сталин и нефтегазовая халява; кончилось русское племя. Сам я ни тем, ни другим не верю; вообще никому не верю, отучили. В Бога только верю и в себя. И в маму с папой. В жену верю, в сына, в нескольких друзей и в поля клеверные, изумрудно-розовые. Больше ни во что.
Мужичок разложил на капоте «план»: расчерчено, пронумеровано, по краям замусолено, заверено печатью, многие квадратики заштрихованы — это, стало быть, уже проданные участки. За участок просили от двух до трех тысяч долларов, всего участков было около двухсот, и я, московский деятель, расторопно подсчитав, вывел цену всего поля: полмиллиона. Прохиндей встал возле колышка, мама подошла, посмотрела направо, налево, втянула носом клеверный дух, перевела взгляд на меня и спросила:
— Ну, чего?
— Тебе решать, — ответил я.
— Нет, — сказала мама твердо. — Тебе.
Вислоусый улыбнулся.
— Берем, — сказал я.
«Два участка, почти полгектара, в шестидесяти километрах от столицы, пять тысяч долларов, я столько зарабатываю за два месяца — надо брать не глядя» — так подумал московский деятель и стал плотоядно наблюдать, как вислоусый заштриховывает два квадратика и сбоку пишет фамилию.
Мама хитро посмотрела и достала из сумки фотоаппарат.
— Запечатлей меня. Для истории.
И я щелкнул ее на фоне розового пространства, синего неба и меланхолической коровы. Вислоусый деликатно отошел в сторону, и за эту деликатность я тут же простил ему пивное пузцо и вороватую ухмылку. Все-таки человек понятие имеет — значит, не все потеряно в генофонде, несмотря на водку и углеводородную халяву.
Поехали обратно, прямиком через поле, мама молчала — мечтала о доме с верандой и камином, розовое поле было огромно, и вдруг я увидел в том месте, где особенно густо бушевала трава, черную согнутую спину; женщина выпрямилась, посмотрела из-под руки, почти старуха, в руке дерюжный мешок, в другой — ржавый серп. Резала кроликам клевер.
Жаль ее, подумал я. Кончилось ее время. Через четыре года здесь будет город-сад. Менеджеры среднего звена понастроят красно-кирпичных особняков и начнут, охмелевшие от свежего воздуха, непрерывно жарить шашлыки и носиться на квадроциклах, распугивая деревенских кур.
У поворота на шоссе вислоусого уже поджидали новые покупатели: он, она, новенький джип, маленькая томная собачка в шикарном ошейнике.
Для оформления бумаг и уплаты денег следовало ехать в Москву, в главный офис. Оформление оформлением, но с уплатой решено было не спешить, и на следующий день я, как самый дошлый, отправился на разведку.
Почти центр, до Кремля — десять минут быстрым шагом, Вторая Тверская-Ямская, просторные комнаты, кожаные диваны. Все очень солидно, кроме самих сотрудников. Три разбитные мамзели лет двадцати пяти и юноша. Но если мамзели были вполне приемлемые — белый верх, черный низ, дежурные улыбки, — то мальчик выглядел ужасно: черный, кудрявый, нескладный, огромные руки, мощный цыганский нос — и десяток колец в ноздрях и ушах. Пирсинг. С этими отвратительными кольцами малый походил на юного Вельзевула. Впрочем, он и в ус не дул: бодро сбирал с гостей деньги. Гости были, да. Помимо меня — еще две пары покупателей, в годах, одетые скромно и прилично. Новоиспеченные землевладельцы, городские люди, не совладавшие с тоской по мотыгам, теплицам и колодезной воде. Сейчас таких много, горожане яростно рвутся к почве. «Хорошо иметь домик в деревне!» — один из самых популярных рекламных лозунгов. Сочинители реклам хорошо знают болевые точки соотечественников.