Стыдные подвиги (сборник) - Андрей Рубанов 21 стр.


Я представился.

— Да, да, — деловым тоном сказала одна из мамзелей. — Знаю про вас. Очень приятно. Вы резервировали места номер восемьдесят пять и восемьдесят шесть.

— Девушка, — сказал я. — Разве так можно? Места — на кладбище, а я резервировал участки.

Мамзель скупо улыбнулась. Офисная блузка ей не шла, и юбка показалась мне так себе, дешевая; если попа маленькая, черную юбку лучше не носить. Но вот ноги, икры и лодыжки, приподнятые высокими каблуками, — тут все было идеально, как будто струны на колки натянуты. Я засмотрелся. Сходство женской ноги со скрипичным грифом общеизвестно.

Мамзель продефилировала в направлении шкафа, достала папку, из нее — лист бумаги.

— Вот договор. Читайте. Если замечаний нет, подписывайте. Альберт примет у вас деньги.

«Его еще и Альбертом зовут», — подумал я и сказал:

— Подписать — это завсегда. Но давайте не будем пока беспокоить Альберта. Вот тут у вас написано: «…в лице генерального директора Крестовской Эн Бэ». Госпожа Крестовская Эн Бэ — это вы?

— Нет. Госпожи Крестовской сегодня не будет.

— Жаль. А вот это самое поле… рядом с деревней Дальней, Ногинского района. Оно принадлежит вашей фирме?

— Практически да. Межевое дело в стадии оформления.

— Покажьте документ, — попросил я. — Где написано, что земля принадлежит вашей фирме. Интересуюсь посмотреть.

И опять улыбнулся.

«Интересуюсь посмотреть» — так у нас в камере урки говорили, когда играли в карты.

Мамзель пожала плечами. Вытащила из шкафа еще одну мощную папку. И вторую, и третью. Взглянула с вежливой мудрой печалью — иными словами, как на полного идиота, — и осведомилась:

— Вы специалист?

— Бог с вами, какой я специалист. Лох деревенский, всю жизнь — в навозе, слаще морковки ничего не пробовал…

Хотел еще пальцем под носом провести и носом шмыгнуть, как бы сопли утереть, но подумал, что это будет перебор.

— Тогда вы мало что поймете.

— Ничего, ничего, — сказал я. — Слава Богу, читать обучены.

Мощные офисные папки-файлы, совсем новые, у меня в конторе таких тоже — два полных стеллажа, на корешке у каждой — круглая дырка, укрепленная металлом, чтобы сподручнее было палец туда сунуть и выдернуть картонное чудище из плотного ряда других, таких же. Весу было в каждой — килограмма три.

— Мне бы чаю, — попросил я.

— Разумеется, — проскрежетала мамзель.

— Девушка, вы не думайте ничего такого. Я верю, у вас солидная фирма, это сразу видать. Вона какие тут креслы мягкие…

— Я не думаю ничего такого.

— …мне просто ваша походка нравится.

— Вот как.

— Вы, между прочим, не замужем?

— Между прочим, замужем.

— Жалко.

— Сколько сахара?

— Шесть кусочков.

Бумаги оказались бледными ксерокопиями, и не один роман можно было, наверное, сочинить, изучив все три папки от начала до конца, ибо каждый документ свидетельствовал о позоре и сугубой дремучести моего народа. Десять килограммов документов; сплошь договоры купли-продажи. Я тут же вспомнил старуху, ржавым серпом добывающую клевер для своих кроликов. Поле никто не обрабатывал, зато его бесконечно, на протяжении многих лет, продавали. Бурно. По частям, друг другу, третьим и четвертым лицам, круг землевладельцев бесконечно расширялся, возникали и исчезали фермеры, нотариусы, главы администраций, фамилии сплошь русские: Федосеевы, Оськины, Давыдовы, Потаповы и Гладковы; о поле, поле, кто тебя засеял заключенными договорами? Я решил попросить еще одну чашку чаю, но в офис явились очередные покупатели, и моя наяда устремилась их окучивать.

Я сидел около получаса, пролистывал назад и вперед, но не обнаружил ни одного упоминания о том, что розовое поле выведено из сельскохозяйственного оборота. То есть продавать и покупать клеверный эдем можно было сколько угодно, но строить дома, бани, катухи или даже собачьи будки — никак невозможно.

Самый свежий документ, найденный мною, был составлен двенадцать лет назад.

— Девушка, — позвал я. — Что же вы меня бросили?

Мамзель вернулась, на лице — досада.

— Посмотрели?

— Да. Все понятно. Но я бы взял копии. Вот этой бумажки, и вот этой. И еще — этой. Можно?

— Нельзя, — ответила мамзель, очень тихо и очень твердо. — Копии не даем.

— Жаль.

— Такие правила. Начальство запретило.

— Госпожа Крестовская?

— Что?

— Ну, она же — ваше начальство, правильно? Крестовская Эн Бэ? Она запретила?

— Да, она. Итак, что вы решили?

Я вздохнул и объявил трагическим голосом:

— Думать буду.

— Имейте в виду, — сухо сказала мамзель, — место бронируется на трое суток. Сами видите — желающих много. Если до вторника не примете решение и не внесете сто процентов суммы — бронь будет снята. Ваши места…

— Участки.

— Да, участки… будут проданы другим людям.

— Ясно, — твердо сказал я.

— Вам, как специалисту в области земельного права, — мамзель язвительно улыбнулась, — я могу дать еще один день сверх обычного срока.

— Спасибо. Приятно, когда такая красивая женщина дарит тебе целый день. А можно провести его в вашем обществе?

— Нельзя. Еще вопросы?

Я встал и сгрузил все три тома на ее стол. Она попрощалась и двинула к другим соискателям подмосковной недвижимости. Чулок на ее правой ноге, чуть выше пятки, был аккуратно заштопан, то есть девушка была небогата, а значит, — мне вполне по карману, и я ощутил удовлетворение. Что поделать, такие уж мы, мужики, сволочи, небогатые девушки в штопаных чулках всегда кажутся нам более доступными, чем те, кто проезжают мимо в серебристых «мерседесах». Небогатую всегда считаешь своей собственностью, захочу — уговорю, а с богатой никогда ничего не ясно до самого конца. Вдруг захочет трюфелей каких-нибудь, или, предположим, кокаину в обмен на благосклонность?

Не откладывая, прямо с крыльца я позвонил матери и сказал, что у этих людей ничего покупать нельзя.

Мама вздохнула. Я пообещал сегодня же приехать и рассказать.

Вышел, свернул за угол, во двор, отыскал приличную лавку. Сел, закурил. Давно мне не было так погано. Давно не грустил такой вязкой грустью. Клеверное поле стояло перед глазами, изумруднорозовое сияние ошеломляло, запах мучил сознание и по небу расходились золотые круги от брошенного туда солнечного камешка. Этот клевер, эти радужные равнины — мечта всякого анархиста, всякого хиппи, всякого писателя-деревенщика, эту мураву написал бы Петров-Водкин, ее бы Есенин в рифмы переплавил, ее бы Джим Моррисон меж струн заплел. Я бы не человеком прошелся по этому полю — я бы проскакал кентавром, втягивая ноздрями сахарный ветер, я бы Пегасом пролетел над травами. Скользил бы языческим богом, дудя гимны в драгоценную свирель.

Не скоро, не скоро построят на розовом поле каменные дома; и хорошо. Все останется в настоящем природном виде, в диком виде; и слава Богу. Природная, божья дикость всегда чище и лучше, чем человеческая.

Только маму жаль.

Я бы никого на то поле не пустил, никому не разрешил бы, всех бы послал — кого вежливо, кого грубо на три буквы. Построил бы один-единственный домик, в самой середине. Там, где розовое свечение ярче яркого. Для мамы.

Не потому что в середине — круто, а потому что середина — это место, максимально далекое от краев. От оврагов, от пыли и грязи, от болванов, от бездельников, от жулья и аферистов.

Я хотел заплакать, прямо там, на грязной лавке, с сигаретой меж пальцев, но не заплакал. Это был бы перебор, типичные мудовые рыдания.

Потом ехал в электричке, пил пиво, листал журнал; мама просила привезти ей журнал с проектами коттеджей, я купил. Толстая тетрадка с глянцевыми картинками называлась «Красивые дома». Мог бы не покупать — зачем мечтать о красивом доме, если земля не будет куплена? — но купил. Специально. У мамы железный характер, она переживет неудачу, а журнал с картинками подтолкнет ее, заставит двигаться дальше; искать другое поле, других продавцов. Мама умеет оставлять неудачи за спиной. Она и меня научила.

Напротив сидел прямой коричневый старик в армейских берцах, меж колен — лопата, штык завернут в тряпку, — тоже любитель возделать землю. Двадцать пять лет езжу в пригородных поездах, а эти терпеливые люди с лопатами и граблями не переводятся. Дачники, самый нижний их класс. Малоимущие, безлошадные. Простодушные читатели газеты «Шесть соток». Едва поезд выезжает из города, я вижу из окна вагона их мизерные делянки. Болотины, неудобья, кривые штакетники, жалкие кривые сарайчики с окошками, затянутыми полиэтиленом, две или три грядки, там растет нечто минимальное: лучок, укропчик, цветы бледные. Смотрю в лицо коричневого старика — он жалок, и сам понимает это. Жалок — однако не смешон. Не будем путать, ага. Каждой весной внутри старика щелкает кнопка, срабатывает тысячелетняя генетическая программа, не вытравленная ни водкой, ни Сталиным. Она в тысячу раз безотказнее самого безотказного «мерседеса». Она велит старику идти прочь из пыльной городской квартиры, взрыхлять землю, бросать семена. Автомобиля нет — он поедет на поезде, встанет поезд — пойдет пешком. Откажут ноги — поползет. Если вдруг у него появятся деньги (а такое тоже иногда бывает) — он пойдет в офис к Вельзевулу и отдаст их. Он слишком сильно хочет сажать и выращивать. Ощущать чернозем под ногтями.

Напротив сидел прямой коричневый старик в армейских берцах, меж колен — лопата, штык завернут в тряпку, — тоже любитель возделать землю. Двадцать пять лет езжу в пригородных поездах, а эти терпеливые люди с лопатами и граблями не переводятся. Дачники, самый нижний их класс. Малоимущие, безлошадные. Простодушные читатели газеты «Шесть соток». Едва поезд выезжает из города, я вижу из окна вагона их мизерные делянки. Болотины, неудобья, кривые штакетники, жалкие кривые сарайчики с окошками, затянутыми полиэтиленом, две или три грядки, там растет нечто минимальное: лучок, укропчик, цветы бледные. Смотрю в лицо коричневого старика — он жалок, и сам понимает это. Жалок — однако не смешон. Не будем путать, ага. Каждой весной внутри старика щелкает кнопка, срабатывает тысячелетняя генетическая программа, не вытравленная ни водкой, ни Сталиным. Она в тысячу раз безотказнее самого безотказного «мерседеса». Она велит старику идти прочь из пыльной городской квартиры, взрыхлять землю, бросать семена. Автомобиля нет — он поедет на поезде, встанет поезд — пойдет пешком. Откажут ноги — поползет. Если вдруг у него появятся деньги (а такое тоже иногда бывает) — он пойдет в офис к Вельзевулу и отдаст их. Он слишком сильно хочет сажать и выращивать. Ощущать чернозем под ногтями.

Он экипирован, у него прочный рюкзачок, у него термос и радиоприемничек на батарейках. Он по-своему умен и бережлив, он не фраер, и свою лопату он возит с собой, не оставляет в сарае, ибо сопрут. Но если видит кожаные кресла и бумаги с печатями, — беспрекословно отдает свои деньги, заработанные горбом, накопленные десятилетиями; белые блузки и синие печати гипнотизируют его.

Когда цирковой фокусник распиливает женщину — не верит, а покажи ему бумажку с печатью, — он твой. В моей стране документ абсолютен, и если однажды на востоке вместо желтого диска взойдет круглая синяя печать, никто не удивится.

Допиваю, иду в тамбур курить. В тамбуре курить запрещено, но я курил, курю и буду. Обманывать людей тоже запрещено, — но ведь обманывали же, и обманывают. Если бы не я — обманули бы мою маму.

Три девчонки и Вельзевул, он же Альберт, а также директор Крестовская, которой никогда нет на месте. Теперь они продают земельные участки. Десять лет назад они продавали векселя и акции. Ныне на дворе другие времена, народ поумнел и не желает обменивать деньги на бумажки. Схема усложнилась, приходится вывозить граждан на клеверное поле, вбивать колышки, а сомневающимся показывать пухлые талмуды с «документацией». Конечно, с Вельзевулом они ошиблись: нельзя ставить на работу человека с такой запоминающейся внешностью. Или, может быть, в этом есть особенный тонкий расчет: все внимание гостей замыкается на Вельзевуле с кольцом в носу, а приметы девушек не оседают в памяти. Обыкновенные девушки, белый верх, черный низ…

Вагон содрогается. Стекло выбито. Я люблю электрички, большой кусок жизни связан с ними. Другой кусок связан с технологиями обмана. Когда-то, в девяносто третьем, целый месяц был проведен мною в сомнениях: устроить ли мошенническую фирму? Или не брать грех на душу, не мараться? К двадцати четырем годам я был должен сумму, которой хватило бы на три московские квартиры. Иногда казалось, что мне в спину тычут пальцами: смотрите, вот чувак, восемьдесят тысяч долларов серьезным людям задолжал. Таких крупных должников даже не убивали, наоборот, сдували пылинки: работай, парень, отдавай, хотя бы частями, а если кто обижать будет — только скажи, порвем, закопаем!

А вокруг все гудело, вращалось и тряслось. Я заезжал в город Домодедово за братом, и мы отправлялись в Москву, мимо офиса популярной в Чеховском районе фирмы «Властилина», известнейшей финансовой пирамиды. Далее катились по Варшавскому шоссе мимо офиса компании МММ, еще более известной и крупнейшей финансовой пирамиды. Далее — по прямой в центр — мимо офиса концерна «Тибет», пирамиды поменьше. Но тоже некисло: три этажа, миллиардные обороты.

Это были огромные мошеннические корпорации, от их рекламы ходила ходуном вся страна.

Власти молчали, менты были в доле.

В моем окружении каждый третий молодой человек, имеющий шелковый галстук и пейджер, мечтал стать Хеопсом и построить свою пирамиду.

А я — нет, не мечтал. Взял рубль, отдал три, изображаешь честного бизнесмена, — неинтересно. Неинтересно жить за счет простаков. Вообще делать что-либо за чей-либо счет — неинтересно. Хотелось быть, а не изображать. Однако осенью девяносто третьего прижало так сильно, что я почти решился.

У меня было все. Немного денег — снять помещение и обставить его, плюс дать рекламу в нескольких газетах. Надежные подельники. Был даже свой Вельзевул: парень задолжал пять тысяч долларов и ждал, что его порешат. Как минимум отрежут палец. С мелкими должниками не церемонились.

Я мог бы заделаться Хеопсом в три недели.

В Китае за это расстреливали, в России — похлопывали по плечу.

Приезжали приятели, входили на мою липкую кухню, пили кофе, скрипели кожами курток, пожимали плечами. Чего ты мнешься? Делай! Поработаешь полгода, хапнешь, отдашь долги, остальное вложишь во что-нибудь легальное…

Я криво улыбался, кивал. Все было известно до мелочей. Небольшой офис, в центре, хорошо обставлен. Семь-восемь сотрудников. Непрерывно суетятся. Из-за этого кажется, что их больше. Телефоны звонят, оргтехника мерцает. Клиента сажают на краешек стула. Что у вас? Деньги? Это к Сергею (или к Альберту). Сережа, тут человек деньги принес! Сергей: деньги? Это не ко мне, сегодня Люда деньги принимает. Люда: черт, Сережа, ну оформи ты человека, трудно, что ли? Мне еще отчет делать… Клиент робеет. Все пробегают мимо, все заняты, все возбуждены; в конце концов его кровные у него берут, и дурак уходит, счастливый.

Потом следствие выявит истину по делу: сотрудники — ни при чем, все наняты по объявлению и оформлены легально, во главе — Директор, везде его подпись, но самого его никто не видел, или он появлялся раз в неделю, чтобы изъять из сейфа накопившиеся дензнаки, обязательно при свидетелях, — чтобы, значит, сразу было понятно, кто мелкая сошка, а кто настоящий мотор аферы…

Смеялись, потом переставали и соглашались: китайцы правы, за такое надо расстреливать. Иначе вся страна будет обманута и настанет хаос.

В том же октябре девяносто третьего брат привез три тяжелых коробки: объяснил, что ему отдали старый должок. Внутри лежали пачки плотной бумаги. Вензеля, тиснение, неописуемая красота и солидность: это были бланки акций. Изготовленные на фабрике Федеральной резервной системы Соединенных Штатов Америки. Брат поднял один хрустящий лист к потолку, — клянусь, там были водяные знаки! Цвет — благороднейший, изумрудно-розовый, с небольшим добавлением серого, словно летним днем глядишь на клеверное поле. Напечатай на машинке название — я его уже тогда придумал, «Приват-Инвест», скромно и со вкусом, — ниже проставь сумму, шлепни печать, изобрази левой рукой размашистую министерскую подпись. Никто не устоит! Бумажки выглядели солиднее, чем самые деньги! Ни один Фома не заподозрит, что ему впаривают филькину грамоту.

Несколько дней я ходил вокруг проклятых бланков, словно кот вокруг сметаны. Никогда не был мистиком, не верил в судьбу или предопределение, но эти красивые американские бумажки смутили и даже почти напугали меня; неужели есть высшая сила? Неужели она желает, чтобы я обманул несколько тысяч простаков и превратился из неудачника — в миллионера? Почему эти шикарные розовые фантики отыскали в десятимиллионном городе именно меня? Неужели уступлю давлению? Неужели превращусь в скользкую устрицу, как Мавроди какой-нибудь, или как его там?

…В тамбур вошли два милиционера и контролер.

— Сигареты выкидываем! Билетики показываем!

Я повиновался. В вагоне — кратковременная паника, половина пассажиров утекает через противоположные двери; на ближайшем полустанке они толпой побегут вдоль поезда, из конца — в начало, зайдут контролерам в тыл. Побегут и молодые, и вполне взрослые, и грузные тетки на каблуках, и огромные мужики с дорогими сотовыми телефонами, на лицах будут веселые улыбки; обмануть Министерство путей сообщения — святое дело.

Обманутые перестроечными реформами, финансовыми пирамидами, мошенническими фирмами. Властилинами и Мавродями. Ограбленные дефолтами, кризисами, рекламой, депутатами, президентами, «народными ай-пи-о». Обворованные системой, обещавшей им благополучие в обмен на труд. Где ваше благополучие? А где твой труд? Меня обманули, я обманул, так и живу. Ничего нет, только земля осталась, розовая клеверная родина, шагаю по ней, в одной руке ржавый серп, в другой — бумажка с печатью, прочее украли. Иногда очнусь, посмотрю вокруг — и разрыдаюсь, как мудак.

Октябрь девяносто третьего кончился тем, что брат снова приехал. Сказал: бланки акций надо вернуть. Люди заберут их обратно, а взамен дадут живые деньги.

Назад Дальше